Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
а ножовку эту могли дать десять суток карцера, если бы признали ее
ножом.
Но сапожный ножичек был заработок, был хлеб!
Бросать было жалко.
И Шухов сунул ее в ватную варежку.
Тут скомандовали пройти на шмон следующей пятерке.
И на полном свету их осталось последних трое: Сенька, Шухов и парень из
32-й, бегавший за молдаваном.
Из-за того, что их было трое, а надзирателей стояло против них пять,
можно было словчить -- выбрать, к кому из двух правых подойти. Шухов выбрал
не молодого румяного, а седоусого старого. Старый был, конечно, опытен и
легко бы нашел, если б захотел, но потому что он был старый, ему должна была
служба его надоесть хуже серы горючей.
А тем временем Шухов обе варежки, с ножовкой и пустую, снял с рук,
захватил их в одну руку (варежку пустую вперед оттопыря), в ту же руку
схватил и веревочку-опояску, телогрейку расстегнул дочиста, полы бушлата и
телогрейки угодливо подхватил вверх (никогда он так услужлив не был на
шмоне, а сейчас хотел показать, что открыт он весь -- на, бери меня!) -- и
по команде пошел к седоусому.
Седоусый надзиратель обхлопал Шухова по бокам и спине, по наколенному
карману сверху хлопнул -- нет ничего, промял в руках полы телогрейки и
бушлата, тоже нет, и, уже отпуская, для верности смял в руке еще
выставленную варежку Шухова -- пустую.
Надзиратель варежку сжал, а Шухова внутри клешнями сжало. Еще один такой
жим по второй варежке -- и он [горел] в карцер на триста грамм в день, и
горячая пища только на третий день. Сразу он представил, как ослабеет там,
оголодает и трудно ему будет вернуться в то жилистое, не голодное и не сытое
состояние, что сейчас.
И тут же он остро, возносчиво помолился про себя: "Господи! Спаси! Не дай
мне карцера!"
И все эти думки пронеслись в нем только, пока надзиратель первую варежку
смял и перенес руку, чтоб так же смять вторую заднюю (он смял бы их зараз
двумя руками, если бы Шухов держал варежки в разных руках, а не в одной). Но
тут послышалось, как старший на шмоне, торопясь скорей освободиться, крикнул
конвою:
-- Ну, подводи мехзавод!
И седоусый надзиратель, вместо того чтобы взяться за вторую варежку
Шухова, махнул рукою -- проходи, мол. И отпустил.
Шухов побежал догонять своих. Они уже выстроены были по пять меж двумя
долгими бревенчатыми переводинами, похожими на коновязь базарную и
образующими как бы загон для колонны. Бежал он легкий, земли не чувствуя, и
не помолился еще раз, с благодарностью, потому что некогда было, да уже и
некстати.
Конвой, который вел их колонну, весь теперь ушел в сторону, освобождая
дорогу для конвоя мехзавода, и ждал только своего начальника. Дрова все,
брошенные их колонной до шмона, конвоиры собрали себе, а дрова, отобранные
на самом шмоне надзирателями, собраны были в кучу у вахты.
Месяц выкатывал все выше, в белой светлой ночи настаивался мороз.
Начальник конвоя, идя на вахту, чтоб там ему расписку вернули за
четыреста шестьдесят три головы, поговорил с Пряхой, помощником Волкового, и
тот крикнул:
-- Кэ -- четыреста шестьдесят!
Молдаван, схоронившийся в гущу колонны, вздохнул и вышел к правой
переводине. Он так же все голову держал поникшей и в плечи вобранной.
-- Иди сюда! -- показал ему Пряха вокруг коновязи.
Молдаван обошел. И велено ему было руки взять назад и стоять тут.
Значит, будут паять ему попытку к побегу. В БУР возьмут.
Не доходя ворот, справа и слева за загоном, стали два вахтера, ворота в
три роста человеческих раскрылись медленно, и послышалась команда:
-- Раз-зберись по пять! ("Отойди от ворот" тут не надо: всякие ворота
всегда внутрь зоны открываются, чтоб, если зэки и толпой изнутри на них
наперли, не могли бы высадить.) Первая! Вторая! Третья!...
Вот на этом-то вечернем пересчете, сквозь лагерные ворота возвращаясь,
зэк за весь день более всего обветрен, вымерз, выголодал -- и черпак
обжигающих вечерних пустых щей для него сейчас, что дождь в сухмень, --
разом втянет он их начисто. Этот черпак для него сейчас дороже воли, дороже
жизни всей прежней и всей будущей жизни.
Входя сквозь лагерные ворота, зэки, как воины с похода, -- звонки,
кованы, размашисты -- па'-сторонись!
Придурку от штабного барака смотреть на вал входящих зэков -- страшно.
Вот с этого-то пересчета, в первый раз с тех пор, как в полседьмого утра
дали звонок на развод, зэк становится свободным человеком. Прошли большие
ворота зоны, прошли малые ворота предзонника, по линейке еще меж двух прясел
прошли -- и теперь рассыпайся кто куда.
Кто куда, а бригадиров нарядчик ловит:
-- Бригадиры! В ППЧ!
Это значит -- на завтра хомут натягивать.
Шухов бросился мимо БУРа, меж бараков -- и в посылочную. А Цезарь пошел,
себя не роняя, размеренно, в другую сторону, где вокруг столба уже кишмя
кишело, а на столбе была прибита фанерная дощечка и на ней карандашом
химическим написаны все, кому сегодня посылка.
На бумаге в лагере меньше пишут, а больше -- на фанере. Оно как-то
тверже, вернее -- на доске. На ней и вертухаи и нарядчики счет головам
ведут. А назавтра соскоблил -- и снова пиши. Экономия.
Кто в зоне остается, еще так [шестерят]: прочтут на дощечке, кому
посылка, встречают его тут, на линейке, сразу и номер сообщают. Много не
много, а сигаретку и такому дадут.
Добежал Шухов до посылочной -- при бараке пристройка, а к той пристройке
еще прилепили тамбур. Тамбур снаружи без двери, свободно холод ходит, -- а в
нем все ж будто обжитей, ведь под крышею.
В тамбуре очередь вдоль стенки загнулась. Занял Шухов. Человек пятнадцать
впереди, это больше часу, как раз до отбоя. А уж кто из тэцовской колонны
пошел список смотреть, те позади Шухова будут. И мехзаводские все. Им за
посылкой как бы не второй раз приходить, завтра с утра.
Стоят в очереди с торбочками, с мешочками. Там, за дверью (сам Шухов в
этом лагере еще ни разу не получал, но по разговорам), вскрывают ящик
посылочный топориком, надзиратель все своими руками вынимает, просматривает.
Что разрежет, что переломит, что прощупает, пересыплет. Если жидкость какая,
в банках стеклянных или жестяных, откупорят и выливают тебе, хоть руки
подставляй, хоть полотенце кулечком. А банок не отдают, боятся чего-то. Если
из пирогов, сладостей подиковинней что или колбаса, рыбка, так надзиратель и
откусит. (А качни права попробуй -- сейчас придерется, что' запрещено, а
что' не положено -- и не выдаст. С надзирателя начиная, кто посылку
получает, должен давать, давать и давать.) А когда посылку кончат шмонать,
опять же и ящика посылочного не дают, а сметай себе все в торбочку, хоть в
полу бушлатную -- и отваливай, следующий. Так заторопят иного, что он и
забудет чего на стойке. За этим не возвращайся. Нету.
Еще когда-то в Усть-Ижме Шухов получил посылку пару раз. Но и сам жене
написал: впустую, мол, проходят, не шли, не отрывай от ребятишек.
Хотя на воле Шухову легче было кормить семью целую, чем здесь одного
себя, но знал он, чего те передачи стоят, и знал, что десять лет с семьи их
не потянешь. Так лучше без них.
Но хоть так он решил, а всякий раз, когда в бригаде кто-нибудь или в
бараке близко получал посылку (то есть почти каждый день), щемило его, что
не ему посылка. И хоть он накрепко запретил жене даже к пасхе присылать и
никогда не ходил к столбу со списком, разве что для богатого бригадника, --
он почему-то ждал иногда, что прибегут и скажут:
-- Шухов! Да что ж ты не идешь? Тебе посылка!
Но никто не прибегал...
И вспомнить деревню Темген„во и избу родную еще меньше и меньше было ему
поводов... Здешняя жизнь трепала его от подъема и до отбоя, не оставляя
праздных воспоминаний.
Сейчас, стоя среди тех, кто тешил свое нутро близкой надеждой врезаться
зубами в сало, намазать хлеб маслом или усластить сахарком кружку, Шухов
держался на одном только желании: успеть в столовую со своей бригадой и
баланду съесть горячей, а не холодной. Холодная и полцены не имела против
горячей.
Он рассчитывал, что если Цезаря фамилии в списке не оказалось, то уж
давно он в бараке и умывается. А если фамилия нашлась, так он мешочки теперь
собирает, кружки пластмассовые, тару. Для того десять минут и пообещался
Шухов ждать.
Тут, в очереди, услышал Шухов и новость: воскресенья опять не будет на
этой неделе, опять зажиливают воскресенье. Так он и ждал, и все ждали так:
если пять воскресений в месяце, то три дают, а два на работу гонят. Так он и
ждал, а услышал -- повело всю душу, перекривило: воскресеньице-то кровное
кому не жалко? Ну да правильно в очереди говорят: выходной и в зоне
надсадить умеют, чего-нибудь изобретут -- или баню пристраивать, или стену
городить, чтобы проходу не было, или расчистку двора. А то смену матрасов,
вытряхивание, да клопов морить на вагонках. Или проверку личности по
карточкам затеют. Или инвентаризацию: выходи со всеми вещами во двор, сиди
полдня.
Больше всего им, наверно, досаждает, если зэк спит после завтрака.
Очередь, хоть и медленно, а подвигалась. Зашли без очереди, никого не
спросясь, оттолкнув переднего, -- парикмахер один, один бухгалтер и один из
КВЧ. Но это были не серые зэки, а твердые лагерные придурки, первые сволочи,
сидевшие в зоне. Людей этих работяги считали ниже дерьма (как и те ставили
работяг). Но спорить с ними было бесполезно: у [придурни] меж собой спайка и
с надзирателями тоже.
Оставалось все же впереди Шухова человек десять, и сзади семь человек
набежало -- и тут-то в пролом двери, нагибаясь, вошел Цезарь в своей меховой
новой шапке, присланной с воли. (Тоже вот и шапка. Кому-то Цезарь подмазал,
и разрешили ему носить чистую новую городскую шапку. А с других даже
обтрепанные фронтовые посдирали и дали лагерные, свинячьего меха.)
Цезарь Шухову улыбнулся и сразу же с чудаком в очках, который в очереди
все газету читал:
-- Аа-а! Петр Михалыч!
И -- расцвели друг другу, как маки. Тот чудак:
-- А у меня "Вечерка" свежая, смотрите! Бандеролью прислали.
-- Да ну?! -- И суется Цезарь в ту же газету. А под потолком лампочка
слепенькая-слепенькая, чего там можно мелкими буквами разобрать?
-- Тут интереснейшая рецензия на премьеру Завадского!...
Они, москвичи, друг друга издаля' чуют, как собаки. И, сойдясь, все
обнюхиваются, обнюхиваются по-своему. И лопочут быстро-быстро, кто больше
слов скажет. И когда так лопочут, так редко русские слова попадаются,
слушать их -- все равно как латышей или румын.
Однако в руке у Цезаря мешочки все собраны, на месте.
-- Так я это... Цезарь Маркович... -- шепелявит Шухов. -- Может, пойду?
-- Конечно, конечно. -- Цезарь усы черные от газеты поднял. -- Так,
значит, за кем я? Кто за мной?
Растолковал ему Шухов, кто за кем, и, не ждя, что Цезарь сам насчет ужина
вспомнит, спросил:
-- А ужин вам принести?
(Это значит -- из столовой в барак, в котелке. Носить никак нельзя, на то
много было приказов. Ловят, и на землю из котелка выливают, и в карцеры
сажают -- и все равно носят и будут носить, потому что у кого дела, тот
никогда с бригадой в столовую не поспеет).
Спросил, принести ли ужин, а про себя думает: "Да неужто ты шквалыгой
будешь? Ужина мне не подаришь? Ведь на ужин каши нет, баланда одна
голая!..."
-- Нет, нет, -- улыбнулся Цезарь, -- ужин сам ешь, Иван Денисыч!
Только этого Шухов и ждал! Теперь-то он, как птица вольная, выпорхнул
из-под тамбурной крыши -- и по зоне, и по зоне!
Снуют зэки во все концы! Одно время начальник лагеря еще такой приказ
издал: никаким заключенным в одиночку по зоне не ходить. А куда можно --
вести всю бригаду одним строем. А куда всей бригаде сразу никак не надо --
скажем, в санчасть или в уборную, -- то сколачивать группы по четыре-пять
человек, и старшего из них назначать, и чтобы вел своих строем туда, и там
дожидался, и назад -- тоже строем.
Очень начальник лагеря упирался в тот приказ. Никто перечить ему не смел.
Надзиратели хватали одиночек, и номера писали, и в БУР таскали -- а
поломался приказ. Натихую, как много шумных приказов ломается. Скажем,
вызывают же сами человека к оперу -- так не посылать с ним команды! Или тебе
за продуктами своими в каптерку надо, а я с тобой зачем пойду? А тот в КВЧ
надумал, газеты читать, да кто ж с ним пойдет? А тому валенки на починку, а
тому в сушилку, а тому из барака в барак просто (из барака-то в барак пуще
всего запрещено!) -- как их удержишь?
Приказом тем хотел начальник еще последнюю свободу отнять, но и у него не
вышло, пузатого.
По дороге до барака, встретив надзирателя и шапку перед ним на всякий
случай приподняв, забежал Шухов в барак. В бараке -- галдеж: у кого-то пайку
днем увели, на дневальных кричат, и дневальные кричат. А угол 104-й пустой.
Уж тот вечер считает Шухов благополучным, когда в зону вернулись, а тут
матрасы не переворочены, шмона днем в бараках не было.
Метнулся Шухов к своей койке, на ходу бушлат с плеч скидывая. Бушлат --
наверх, варежки с ножовкой -- наверх, щупанул матрас в глубину -- утренний
кусок хлеба на месте! Порадовался, что зашил.
И -- бегом наружу! В столовую!
Прошнырнул до столовой, надзирателю не попавшись. Только зэки брели
навстречу, споря о пайках.
На дворе все светлей в сиянии месячном. Фонари везде поблекли, а от
бараков -- черные тени. Вход в столовую -- через широкое крыльцо с четырьмя
ступенями, и то крыльцо сейчас -- в тени тоже. Но над ним фонарик
побалтывается, визжит на морозе. Радужно светятся лампочки, от мороза ли, от
грязи.
И еще был приказ начальника лагеря строгий: бригадам в столовую ходить
строем по два. Дальше приказ был: дойдя до столовой, бригадам на крыльцо не
всходить, а перестраиваться по пять и стоять, пока дневальный по столовой их
не впустит.
Дневальным по столовой цепко держался Хромой. Хромоту свою в инвалидность
провел, а дюжий, стерва. Завел себе посох березовый и с крыльца этим посохом
гвоздит, кто не с его команды лезет. А не всякого. Быстрометчив Хромой и в
темноте в спину опознает -- того не ударит, кто ему самому в морду даст.
Прибитых бьет. Шухова раз гвозданул.
Название -- "дневальный". А разобраться -- князь! -- с поварами дружит!
Сегодня не то бригады поднавалили все в одно время, не то порядки долго
наводили, только густо крыльцо облеплено, а на крыльце Хромой, шестерка
Хромого и сам завстоловой. Без надзирателей управляются, полканы.
Завстоловой -- откормленный гад, голова как тыква, в плечах аршин. До
того силы в нем избывают, что ходит он -- как на пружинах дергается, будто
ноги в нем пружинные и руки тоже. Носит шапку белого пуха без номера, ни у
кого из вольных такой шапки нет. И носит меховой жилет барашковый, на том
жилете на груди -- маленький номерок, как марка почтовая, -- Волковому
уступка, а на спине и такого номера нет. Завстоловой никому не кланяется, а
его все зэки боятся. Он в одной руке тысячи жизней держит. Его хотели побить
раз, так все повара на защиту выскочили, мордовороты на подбор.
Беда теперь будет, если 104-я уже прошла, -- Хромой весь лагерь знает в
лицо и при заве ни за что с чужой бригадой не пустит, нарочно изгалится.
Тоже и за спиной Хромого через перила крылечные иногда перелезают, лазил
и Шухов. А сегодня при заве не перелезешь -- съездит по салазкам, пожалуй,
так, что в санчасть потащишься.
Скорей, скорей к крыльцу, средь черных всех одинаковых бушлатов дознаться
во теми, здесь ли еще 104-я.
А тут как раз поднаперли, поднаперли бригады (деваться некуда -- уж отбой
скоро!) и как на крепость лезут -- одну, вторую, третью, четвертую ступеньку
взяли, ввалили на крыльцо!
-- Стой, ...я'ди! -- Хромой орет и палку поднял на передних. -- Осади!
Сейчас кому-то бальник расквашу!
-- Да мы при чем? -- передние орут. -- Сзади толкают!
Сзади-то сзади, это верно, толкачи, но и передние не шибко
сопротивляются, думают в столовую влететь.
Тогда Хромой перехватил свой посох поперек грудей, как шлагбаум закрытый,
да изо всей прыти как кинется на передних! И помощник Хромого, шестерка,
тоже за тот посох схватился, и завстоловой сам не побрезговал руки марать --
тоже.
Двинули они круто, а силы у них немереные, мясо едят -- отпятили! Сверху
вниз опрокинули передних на задних, на задних, прямо повалили, как снопы.
-- Хромой гр„баный... в лоб тебя драть!... -- кричат из толпы, но
скрываясь. Остальные упали молча, подымаются молча, поживей, пока их не
затоптали.
Очистили ступеньки. Завстоловой отошел по крыльцу, а Хромой на ступеньке
верхней стоит и учит:
-- По пять разбираться, головы бараньи, сколько раз вам говорить?! Когда
нужно, тогда и пущу!
Углядел Шухов перед самым крыльцом вроде Сеньки Клевшина голову,
обрадовался жутко, давай скорее локтями туда пробиваться. Спины сдвинули --
ну, нет сил, не пробьешься.
-- Двадцать седьмая! -- Хромой кричит. -- Проходи!
Выскочила 27-я по ступенькам, да скорей к дверям. А за ней опять
поперлись все по ступенькам, и задние прут. И Шухов тоже прет силод„ром.
Крыльцо трясут, фонарь над крыльцом повизгивает.
-- Опять, падлы? -- Хромой ярится. Да палкой, палкой кого-то по плечам,
по спине, да спихивает, спихивает одних на других.
Очистил снова.
Видит Шухов снизу -- взошел рядом с Хромым Павло. Бригаду сюда водит он,
Тюрин в толкотню эту не ходит пачкаться.
-- Раз-берись по пять, сто четвэртая! -- Павло сверху кричит. -- А вы
посуньтесь, друзья!
Хрен тебе друзья посунутся!
-- Да пусти ж, ты, спина! Я из той бригады! -- Шухов трясет.
Тот бы рад пустить, но жмут и его отовсюду.
Качается толпа, душится -- чтобы баланду получить. Законную баланду.
Тогда Шухов иначе: слева к перилам прихватился, за столб крылечный руками
перебрал и -- повис, от земли оторвался. Ногами кому-то в колена ткнулся,
его по боку огрели, матернули пару раз, а уж он пронырнул: стал одной ногой
на карниз крыльца у верхней ступеньки и ждет. Увидели его свои ребята, руку
протянули.
Завстоловой, уходя, из дверей оглянулся:
-- Давай, Хромой, еще две бригады!
-- Сто четвертая! -- Хромой крикнул. -- А ты куда, падло, лезешь?
И -- посохом по шее того, чужого.
-- Сто четвэртая! -- Павло кричит, своих пропускает.
-- Фу-у! -- выбился Шухов в столовую. И не ждя, пока Павло ему скажет, --
за подносами, подносы свободные искать.
В столовой, как всегда, -- пар клубами от дверей, за столами сидят один к
одному, как семечки в подсолнухе, меж столами бродят, толкаются, кто
пробивается с полным подносом. Но Шухов к этому за столько лет привычен,
глаз у него острый и видит: Щ-208 несет на подносе пять мисок всего, значит
-- последний поднос в бригаде, иначе бы -- чего ж не полный?
Настиг его и в ухо ему сзади наговаривает:
-- Браток! Я на поднос -- за тобой!
-- Да там у окошка ждет один, я обещал...
-- Да лапоть ему в рот, что ждет, пусть не зевает!
Договорились.
Донес тот до места, разгрузил, Шухов схватился за поднос, а и тот
набежал, кому обещано, за другой конец подноса тянет. А сам щуплей Шухова.
Шухов его туда же подносом двинул, куда тянет, он отлетел к столбу, с
подноса руки сорвались. Шухов -- поднос под мышку и бегом к раздаче.
Павло в очереди к окошку стоит, без подносов скучает. Обрадовался:
-- Иван Денисович! -- И переднего помбрига 27-й отталкивает: -- Пусти!
Чого зря стоишь? У мэнэ подносы е'!
Глядь, и Гопчик, плутишка, по