Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Солженицын Александр. Один день Ивана Денисовича -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  -
днос волокет. -- Они зазевались, -- смеется, -- а я утянул! Из Гопчика правильный будет лагерник. Еще года три подучится, подрастет -- меньше как хлеборезом ему судьбы не прочат. Второй поднос Павло велел взять Ермолаеву, здоровому сибиряку (тоже за плен десятку получил). Гопчика послал приискивать, на каком столе "вечерять" кончают. А Шухов поставил свой поднос углом в раздаточное окошко и ждет. -- Сто четвэртая! -- Павло докладает в окошко. Окошек всего пять: три раздаточных общих, одно для тех, кто по списку кормится (больных язвенных человек десять да по блату бухгалтерия вся), еще одно -- для возврата посуды (у того окна дерутся, кто миски лижет). Окошки невысоко -- чуть повыше пояса. Через них поваров самих не видно, а только руки их видно и черпаки. Руки у повара белые, холеные, а волосатые, здоровы'. Чистый боксер, а не повар. Карандаш взял и у себя на списке на стенке отметил: -- Сто четвертая -- двадцать четыре! Пантелеев-то приволокся в столовую. Ничего он не болен, сука. Повар взял здоровый черпачище литра на три и им -- в баке мешать, мешать, мешать (бак перед ним новозалитый, недалеко до полна, пар так и валит). И, перехватив черпак на семьсот пятьдесят грамм, начал им, далеко не окуная, черпать. -- Раз, два, три, четыре... Шухов приметил, какие миски набраты, пока еще гущина на дно бака не осела, и какие по-холостому -- жижа одна. Уставил на своем подносе десять мисок и понес. Гопчик ему машет от вторых столбов: -- Сюда, Иван Денисыч, сюда! Миски нести -- не рукавом трясти. Плавно Шухов переступает, чтобы подносу ни толчка не передалось, а горлом побольше работает: -- Эй, ты, Хэ -- девятьсот двадцать!... Поберегись, дядя!... С дороги, парень! В толчее такой и одну-то миску, не расплескавши, хитро пронесть, а тут -- десять. И все же на освобожденный Гопчиком конец стола поставил подносик мягонько, и свежих плесков на нем нет. И еще смекнул, каким поворотом поставил, чтобы к углу подноса, где сам сейчас сядет, были самые две миски густые. И Ермолаев десять поднес. А Гопчик побежал, и с Павлом четыре последних принесли в руках. Еще Кильдигс принес хлеб на подносе. Сегодня по работе кормят -- кому двести, кому триста, а Шухову -- четыреста. Взял себе четыреста, горбушку, и на Цезаря двести, серединку. Тут и бригадники со всей столовой стали стекаться -- получить ужин, а уж хлебай, где сядешь. Шухов миски раздает, запоминает, кому дал, и свой угол подноса блюдет. В одну из мисок густых опустил ложку -- занял, значит. Фетюков свою миску из первых взял и ушел: расчел, что в бригаде сейчас не разживешься, а лучше по всей столовой походить -- пошакалить, может, кто не доест (если кто не доест и от себя миску отодвинет -- за нее, как коршуны, хватаются иногда сразу несколько). Подсчитали порции с Павлом, как будто сходятся. Для Андрея Прокофьевича подсунул Шухов миску из густых, а Павло перелил в узкий немецкий котелок с крышкой: его под бушлатом можно пронесть, к груди прижав. Подносы отдали. Павло сел со своей двойной порцией, и Шухов со своими двумя. И больше у них разговору ни об чем не было, святые минуты настали. Снял Шухов шапку, на колена положил. Проверил одну миску ложкой, проверил другую. Ничего, и рыбка попадается. Вообще-то по вечерам баланда всегда жиже много, чем утром: утром зэка надо накормить, чтоб он работал, а вечером и так уснет, не подохнет. Начал он есть. Сперва жижицу одну прямо пил, пил. Как горячее пошло, разлилось по его телу -- аж нутро его все трепыхается навстречу баланде. Хор-рошо! Вот он, миг короткий, для которого и живет зэк! Сейчас ни на что Шухов не в обиде: ни что срок долгий, ни что день долгий, ни что воскресенья опять не будет. Сейчас он думает: переживем! Переживем все, даст Бог кончится! С той и с другой миски жижицу горячую отпив, он вторую миску в первую слил, сбросил и еще ложкой выскреб. Так оно спокойней как-то, о второй миске не думать, не стеречь ее ни глазами, ни рукой. Глаза освободились -- на соседские миски покосился. Слева у соседа -- так одна вода. Вот гады, что делают, свои же зэки! И стал Шухов есть капусту с остатком жижи. Картошинка ему попалась на две миски одна -- в Цезаревой миске. Средняя такая картошинка, мороженая, конечно, с твердинкой и подслаж„нная. А рыбки почти нет, изредка хребтик оголенный мелькнет. Но и каждый рыбий хребтик и плавничок надо прожевать -- из них сок высосешь, сок полезный. На все то, конечно, время надо, да Шухову спешить теперь некуда, у него сегодня праздник: в обед две порции и в ужин две порции оторвал. Такого дела ради остальные дела и отставить можно. Разве к латышу сходить за табаком. До утра табаку может и не остаться. Ужинал Шухов без хлеба: две порции да еще с хлебом -- жирно будет, хлеб на завтра пойдет. Брюхо -- злодей, старого добра не помнит, завтра опять спросит. Шухов доедал свою баланду и не очень старался замечать, кто вокруг, потому что не надо было: за новым ничем он не охотился, а ел свое законное. И все ж он заметил, как прямо через стол против него освободилось место и сел старик высокий Ю-81. Он был, Шухов знал, из 64-й бригады, а в очереди в посылочной слышал Шухов, что 64-я-то и ходила сегодня на Соцгородок вместо 104-й и целый день без обогреву проволоку колючую тянула -- сама себе зону строила. Об этом старике говорили Шухову, что он по лагерям да по тюрьмам сидит несчетно, сколько советская власть стоит, и ни одна амнистия его не прикоснулась, а как одна десятка кончалась, так ему сразу новую совали. Теперь рассмотрел его Шухов вблизи. Изо всех пригорбленных лагерных спин его спина отменна была прямизною, и за столом казалось, будто он еще сверх скамейки под себя что подложил. На голове его голой стричь давно было нечего -- волоса все вылезли от хорошей жизни. Глаза старика не юрили вслед всему, что делалось в столовой, а поверх Шухова невидяще уперлись в свое. Он мерно ел пустую баланду ложкой деревянной, надщербленной, но не уходил головой в миску, как все, а высоко носил ложки ко рту. Зубов у него не было ни сверху, ни снизу ни одного: окостеневшие десны жевали хлеб за зубы. Лицо его все вымотано было, но не до слабости фитиля-инвалида, а до камня тесаного, темного. И по рукам, большим, в трещинах и черноте, видать было, что немного выпадало ему за все годы отсиживаться придурком. А засело-таки в нем, не примирится: трехсотграммовку свою не ложит, как все, на нечистый стол в росплесках, а -- на тряпочку стираную. Однако Шухову некогда было долго разглядывать его. Окончивши есть, ложку облизнув и засунув в валенок, нахлобучил он шапку, встал, взял пайки, свою и Цезареву, и вышел. Выход из столовой был через другое крыльцо, и там еще двое дневальных стояло, которые только и знали, что скинуть крючок, выпустить людей и опять крючок накинуть. Вышел Шухов с брюхом набитым, собой довольный, и решил так, что хотя отбой будет скоро, а сбегать-таки к латышу. И, не занося хлеба в девятый, он шажисто погнал в сторону седьмого барака. Месяц стоял куда высоко и как вырезанный на небе, чистый, белый. Небо все было чистое. И звезды кой-где -- самые яркие. Но на небо смотреть еще меньше было у Шухова времени. Одно понимал он -- что мороз не отпускает. Кто от вольных слышал, передавали: к вечеру ждут тридцать градусов, к утру -- до сорока. Слыхать было очень издали: где-то трактор гудел в поселке, а в стороне шоссе экскаватор повизгивал. И от каждой пары валенок, кто в лагере где шел или перебегал, -- скрип. А ветру не было. Самосад должен был Шухов купить, как и покупал раньше, -- рубль стакан, хотя на воле такой стакан стоил три рубля, а по сорту и дороже. В каторжном лагере все цены были свои, ни на что не похожие, потому что денег здесь нельзя было держать, мало у кого они были и очень были дороги. За работу в этом лагере не платили ни копья (в Усть-Ижме хоть тридцать рублей в месяц Шухов получал). А если кому родственники присылали по почте, тех денег не давали все равно, а зачисляли на лицевой счет. С лицевого счету в месяц раз можно было в ларьке покупать мыло туалетное, гнилые пряники, сигареты "Прима". Нравится товар, не нравится -- а на сколько заявление начальнику написал, на столько и накупай. Не купишь -- все равно деньги пропали, уж они списаны. К Шухову деньги приходили только от частной работы: тапочки сошьешь из тряпок давальца -- два рубля, телогрейку вылатаешь -- тоже по уговору. Седьмой барак не такой, как девятый, не из двух больших половин. В седьмом бараке коридор длинный, из него десять дверей, в каждой комнате бригада, натыкано по семь вагонок в комнату. Ну, еще кабина под парашной, да старшего барака кабина. Да художники живут в кабине. Зашел Шухов в ту комнату, где его латыш. Лежит латыш на нижних нарах, ноги наверх поставил, на откосину, и с соседом по-латышски горгочет. Подсел к нему Шухов. Здравствуйте, мол. Здравствуйте, тот ног не спускает. А комната маленькая, все сразу прислушиваются -- кто пришел, зачем пришел. Оба они это понимают, и поэтому Шухов сидит и тянет: ну, как живете, мол? Да ничего. Холодно сегодня. Да. Дождался Шухов, что все опять свое заговорили (про войну в Корее спорят: оттого-де, что китайцы вступились, так будет мировая война или нет), наклонился к латышу: -- Самосад есть? -- Есть. -- Покажи. Латыш ноги с откосины снял, спустил их в проход, приподнялся. Жи'ла этот латыш, стакан как накладывает -- всегда трусится, боится на одну закурку больше положить. Показал Шухову кисет, вздержку раздвинул. Взял Шухов щепотку на ладонь, видит: тот самый, что и прошлый раз, буроватый и резки той же. К носу поднес, понюхал -- он. А латышу сказал: -- Вроде не тот. -- Тот! Тот! -- рассердился латыш. -- У меня другой сорт нет никогда, всегда один. -- Ну, ладно, -- согласился Шухов, -- ты мне стаканчик набей, я закурю, может, и второй возьму. Он потому сказал [набей], что тот внатруску насыпает. Достал латыш из-под подушки еще другой кисет, круглей первого, и стаканчик свой из тумбочки вынул. Стаканчик хотя пластмассовый, но Шуховым меренный, граненому равен. Сыплет. -- Да ты ж пригнетай, пригнетай! -- Шухов ему и пальцем тычет сам. -- Я сам знай! -- сердито отрывает латыш стакан и сам пригнетает, но мягче. И опять сыплет. А Шухов тем временем телогрейку расстегнул и нащупал изнутри в подкладочной вате ему одному ощутимую бумажку. И двумя руками переталкивая, переталкивая ее по вате, гонит к дырочке маленькой, совсем в другом месте прорванной и двумя ниточками чуть зашитой. Подогнав к той дырочке, он нитки ногтями оторвал, бумажку еще вдвое по длине сложил (уж и без того она длинновато сложена) и через дырочку вынул. Два рубля. Старенькие, не хрустящие. А в комнате орут: -- Пожале-ет вас батька усатый! Он брату родному не поверит, не то что вам, лопухам! Чем в каторжном лагере хорошо -- свободы здесь от [пуза]. В усть-ижменском скажешь шепотком, что на воле спичек нет, тебя садят, новую десятку клепают. А здесь кричи с верхних нар что хошь -- стукачи того не доносят, оперы рукой махнули. Только некогда здесь много толковать... -- Эх, внатруску кладешь, -- пожаловался Шухов. -- Ну, на, на! -- добавил тот щепоть сверху. Шухов вытянул из нутряного карманчика свой кисет и перевалил туда самосад из стакана. -- Ладно, -- решился он, не желая первую сладкую папиросу курить на бегу. -- Набивай уж второй. Еще попрепиравшись, пересыпал он себе и второй стакан, отдал два рубля, кивнул латышу и ушел. А на двор выйдя, сразу опять бегом и бегом к себе. Чтобы Цезаря не пропустить, как тот с посылкой вернется. Но Цезарь уже сидел у себя на нижней койке и [гужевался] над посылкой. Что он принес, разложено было у него по койке и по тумбочке, но только свет туда не падал прямой от лампы, а шуховским же верхним щитом перегораживался, и было там темновато. Шухов нагнулся, вступил между койками кавторанга и Цезаря и протянул руку с вечерней пайкой. -- Ваш хлеб, Цезарь Маркович. Он не сказал: "Ну, получили?" -- потому, что это был бы намек, что он очередь занимал и теперь имеет право на долю. Он и так знал, что имеет. Но он не был шакал даже после восьми лет общих работ -- и чем дальше, тем крепче утверждался. Однако глазам своим он приказать не мог. Его глаза, ястребиные глаза лагерника, обежали, проскользнули вмиг по разложенной на койке и на тумбочке цезаревской посылке, и, хотя бумажки были недоразвернуты, мешочки иные закрыты, -- этим быстрым взглядом и подтверждающим нюхом Шухов невольно разведал, что Цезарь получил колбасу, сгущенное молоко, толстую копченую рыбу, сало, сухарики с запахом, печенье еще с другим запахом, сахар пиленый килограмма два и еще, похоже, сливочное масло, потом сигареты, табак трубочный, и еще, еще что-то. И все это понял он за то короткое время, что сказал: -- Ваш хлеб, Цезарь Маркович. А Цезарь, взбудораженный, взъерошенный, словно пьяный (продуктовую посылку получив, и всякий таким становится) махнул на хлеб рукой: -- Возьми его себе, Иван Денисыч! Баланда да еще хлеба двести грамм -- это был полный ужин и уж, конечно, полная доля Шухова от Цезаревой посылки. И Шухов сразу, как отрезавши, не стал больше ждать для себя ничего из разложенных Цезарем угощений. Хуже нет, как брюхо растравишь, да попусту. Вот хлеба четыреста, да двести, да в матрасе не меньше двести. И хватит. Двести сейчас нажать, завтра утром пятьсот пятьдесят улупить, четыреста взять на работу -- житуха! А те, в матрасе, пусть еще полежат. Хорошо, что Шухов обоспел, зашил -- из тумбочки, вон, в 75-й уперли -- спрашивай теперь с Верховного Совета! Иные так разумеют: посылочник -- тугой мешок, с посылочника рви! А разобраться, как приходит у него легко, так и уходит легко. Бывает, перед передачей и посылочники-те рады лишнюю кашу выслужить. И стреляют докурить. Надзирателю, бригадиру, -- а придурку посылочному как не дать? Да он другой раз твою посылку так затурсует, ее неделю в списках не будет. А каптеру в камеру хранения, кому продукты те все сдаются, куда вот завтра перед разводом Цезарь в мешке посылку понесет (и от воров, и от шмонов, и начальник так велит), -- тому каптеру, если не дашь хорошо, так он у тебя по крошкам больше ущиплет. Целый день там сидит, крыса, с чужими продуктами запершись, проверь его! А за услуги, вот как Шухову? А банщику, чтоб ему отдельное белье порядочное подкидывал, -- сколько ни то, а дать надо? А парикмахеру, который его с бумажкой бреет (то есть бритву о бумажку вытирает, не об колено твое же голое) -- много не много, а три-четыре сигаретки тоже дать? А в КВЧ, чтоб ему письма отдельно откладывали, не затеривали? А захочешь денек [закосить], в зоне на боку полежать, -- доктору поднести надо. А соседу, кто с тобой за одной тумбочкой питается, как кавторанг с Цезарем, -- как же не дать? Ведь он каждый кусок твой считает, тут и бессовестный не ужмется, даст. Так что пусть завидует, кому в чужих руках всегда редька толще, а Шухов понимает жизнь и на чужое добро брюха не распяливает. Тем временем он разулся, залез к себе наверх, достал ножовки кусок из рукавички, осмотрел и решил с завтрева искать камешек хороший и на том камешке затачивать ножовку в сапожный нож. Дня за четыре, если и утром и вечером посидеть, славный можно будет ножичек сделать, с кривеньким острым лезом. А пока, и до утра даже, ножовочку надо припрятать. В своем же щите под поперечную связку загнать. И пока внизу кавторанга нет, значит, сору в лицо ему не насыплешь, отвернул Шухов с изголовья свой тяжелый матрас, набитый не стружками, а опилками, -- и стал прятать ножовку. Видели то соседи его по верху: Алешка-баптист, а через проход, на соседней вагонке -- два брата-эстонца. Но от них Шухов не опасался. Прошел по бараку Фетюков, всхлипывая. Сгорбился. У губы кровь размазана. Опять, значит, побили его там за миски. Ни на кого не глядя и слез своих не скрывая, прошел мимо всей бригады, залез наверх, уткнулся в матрас. Разобраться, так жаль его. Срока ему не дожить. Не умеет он себя поставить. Тут и кавторанг появился, веселый, принес в котелке чаю особой заварки. В бараке стоят две бочки с чаем, но что то за чай? Только что тепел да подкрашен, а сам бурда, и запах у него от бочки -- древесиной пропаренной и прелью. Это чай для простых работяг. Ну, а Буйновский, значит, взял у Цезаря настоящего чаю горстку, бросил в котелок, да сбегал в кипятильник. Довольный такой, внизу за тумбочку устраивается. -- Чуть пальцев не ожег под струей! -- хвастает. Там, внизу, разворачивает Цезарь бумаги лист, на него одно, другое кладет, Шухов закрыл матрас, чтоб не видеть и не расстраиваться. А опять без Шухова у них дела не идут -- поднимается Цезарь в рост в проходе, глазами как раз на Шухова, и моргает: -- Денисыч! Там... [Десять суток] дай! Это значит, ножичек дай им складной, маленький. И такой у Шухова есть, и тоже он его в щите держит. Если вот палец в средней косточке согнуть, так меньше того ножичек складной, а режет, мерзавец, сало в пять пальцев толщиной. Сам Шухов тот ножичек сделал, обделал и подтачивает сам. Полез, вынул нож, дал. Цезарь кивнул и вниз скрылся. Тоже вот и нож -- заработок. За храненье его -- ведь карцер. Это лишь у кого вовсе человеческой совести нет, тот может так: дай нам, мол, ножик, мы будем колбасу резать, а тебе хрен в рот. Теперь Цезарь опять Шухову задолжал. С хлебом и с ножами разобравшись, следующим делом вытащил Шухов кисет. Сейчас же он взял оттуда щепоть, ровную с той, что занимал, и через проход протянул эстонцу: спасибо, мол. Эстонец губы растянул, как бы улыбнулся, соседу -- брату своему что-то буркнул, и завернули они эту щепоть отдельно в цигарку -- попробовать, значит, что за шуховский табачок. Да не хуже вашего, пробуйте на здоровье! Шухов бы и сам попробовал, но какими-то часами там, в нутре своем, чует, что осталось до проверки чуть-чуть. Сейчас самое время такое, что надзиратели шастают по баракам. Чтобы курить, сейчас надо в коридор выходить, а Шухову наверху, у себя на кровати, как будто теплей. В бараке ничуть не тепло, и та же обметь снежная по потолку. Ночью продрогнешь, но пока сносно кажется. Все это делал Шухов и хлеб начал помалу отламывать от двухсотграммовки, сам же слушал обневолю, как внизу под ним, чай пья, разговорились кавторанг с Цезарем. -- Кушайте, капитан, кушайте, не стесняйтесь! Берите вот рыбца копченого. Колбасу берите. -- Спасибо, беру. -- Батон маслом мажьте! Настоящий московский батон! -- Ай-ай-ай, просто не верится, что где-то еще пекут батоны. Вы знаете, такое внезапное изобилие напоминает мне один случай. Попадаю я раз в Архангельск... Гам стоял в половине барака от двухсот глоток, все же Шухов различил, будто об рельс звонили. Но не слышал никто. И еще приметил Шухов: вошел в барак надзиратель Курносенький -- совсем маленький паренек с румяным лицом. Держал он в руках бумажку, и по этому, и по повадке видно было, что он пришел не курильщиков ловить и не на проверку выгонять, а кого-то искал. Курносенький сверился с бумажкой и спросил: -- Сто четвертая где? -- Здесь, -- ответили ему. А эстонцы

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору