Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
дательство.
Когда Паустовский говорил на семинарах о том, что писательский труд
тяжел, неимоверно тяжел, употреблял даже слово "каторга", нам казалось,
что предостережение касается только литературы, а оно касалось всей жизни.
Так вот, будучи графоманом с молодых ногтей, занимаясь сочинительством
в течение, что ли, тридцати лет, я представлял себе трудности этого
ремесла по-разному.
Шкловский сказал: "Все пишут по-разному, и все пишут трудно". Мне
кажется, не только все пишут по-разному, но и один писатель может писать
по-разному. Меняются времена, меняется жизнь, меняются сорта бумаги, перья
и пишущие машинки. Когда-то я любил писать в тонких школьных тетрадях в
клетку. Ни на чем другом не писалось. Весь роман "Утоление жажды" написан
в тонких тетрадях для арифметики. Казалось, эта привычка останется до
конца жизни. Потом внезапно перешел на простую белую бумагу,
потребительскую, и теперь пишу только на ней. Отчего эта перемена? Мне
кажется, найдется объяснение, если подумать всерьез.
Раньше писал более связно. Одно клеилось к другому, одно текло из
другого. В этой связности была и _связанность_. Для такой последовательной
и равномерной прозы требовалась последовательность и равномерность бумаги,
одна страничка за другой, цепко сшитые проволочными скрепками. Теперь
стремлюсь к связям отдаленным, глубинным, которые читатель должен
нащупывать и угадывать сам. "И надо оставлять пробелы в судьбе, а не среди
бумаг". Пробелы - разрывы - пустоты - это то, что прозе необходимо так же,
как жизни.
Ибо в них - в пробелах - возникает еще одна тема, еще одна мысль.
Для такой прозы, якобы разрывчатой, нужны разрывы в бумаге: отдельные
листы. Вот и причина, по-моему, заставившая перейти от тетрадей в клетку
на потребительскую бумагу. Случилось это, конечно же, совершенно
неосознанно. Но, говоря о том, что в разные времена писалось - и трудности
виделись - по-разному, я имел в виду иное.
Когда-то казалось, что не хватает сюжетов. О чем писать? У других -
события, приключения, опыт жизни, множество встреч, а у меня ничего нет.
Кроме того, мучил недостаток воображения. Эту свою особенность я горестно
ощущал давно. Ведь если не находилось сюжетов в жизни, их можно было бы
выдумывать. Другие же выдумывают. Те, у кого богатое воображение. (Кстати,
если говорить без иронии, я считаю воображение, фантазию редчайшим
писательским даром, а на людей, обладающих им, смотрю с великим
почтением...) Итак, долгое время мне казалось, что главная трудность -
_находить сюжеты_.
Пожалуй, только в последние годы учения в Литинституте, когда было
исчиркано множество тетрадей в клетку, когда были прочитаны важные книги,
когда наслушался вдоволь ругани и поношений на семинарах, начала брезжить
догадка о том, что не так трудно найти сюжет, как его изложить. Ну какие
особенные сюжеты у классиков? Познакомились на набережной в Ялте, стали
встречаться в Москве, ничего как-то не получилось... И так далее. Да тут
еще новый модный соблазн: бессюжетные рассказы. В институте ходила такая
поговорка, придуманная, кажется, Беляниновым: "Мы теперь благоговеем перед
Э.Хемингуэем". Каков, к примеру, сюжет "Фиесты"? Рассказать невозможно.
Все дело в словах, в интонации. Каждое слово - как тяжелый грузовик,
отягощенный громадным грузом смысла. И подчас - двойным, тройным грузом.
Порожних грузовиков нет. На этой стройке, которую не обозреть сразу, надо
подняться на вершину, а может быть, в небеса и посмотреть сверху - пустые
машины не катаются.
Написав много рассказов, даже роман в двадцать два печатных листа, я
все еще не понимал окончательно - лишь догадывался неясно, - что главная
трудность - _находить слова_.
Потом это понимание пришло. Мне кажется, и я писать стал иначе. Во
всяком случае, одно знаю твердо: когда это понимание укрепилось, писать
стало во сто крат труднее. Несколько лет совсем не писал, то есть писал,
конечно, но путного не выходило, я браковал, уничтожал. Наконец, вышло
что-то похожее на дело и не похожее на то, что писал прежде: цикл
рассказов "Под солнцем".
Тут нагрузка на каждое слово была куда значительней, чем в первом
романе. Иногда даже попадались слова с двойной нагрузкой. Все это было
заметно мне одному и двум-трем людям, мне близким.
Но прошло еще лет десять, и понимание главной трудности ремесла вновь
изменилось. Эта трудность связана с предыдущей. В словах должна выражаться
мысль. Если нет мысли, а есть лишь описание, пусть даже художественное,
филигранное, с красками, звуками, запахами, со всеми приметами жизненной
плоти, - все равно скучно. Без мысли тоска. Так мне теперь кажется. Раньше
так не было. Я мог с удовольствием, старательно, со всеми сочными
подробностями выписывать какой-нибудь пейзаж или внешность человека, это
описание было самоцелью. Создать картину! Вот, мол, как я могу, как вижу,
слышу, чую: косогор, луг, роща, туман над рекой, запах сырой, сладкой,
вымокшей под дождями листвы...
Эту литературу ощущений, такую поэтичную, такую романтическую, я назвал
когда-то: "пахло мокрыми заборами". Рассказы из этой серии начал, честно
признаемся, Константин Георгиевич [К.Г.Паустовский]. Потом появились
писатели с еще более тонким зрением и изощренным нюхом. Иные рассказы
писались как бы ноздрями: так много в них запахов. В моду вошли названия,
куда входило слово "запах": запах того, запах сего. Живопись, как и
запахи, заняла слишком большое место в прозе. Разумеется, нужны и пейзажи,
и звуки, да и некоторые запахи следует замечать, но все это должно быть
фоном и даже точнее сказать, - грунтовкой холста. А проза "требует мыслей
и мыслей", как сказано Пушкиным.
Вот тут и возникает трудность. Где их взять-то, мысли? Плохо, когда
литература чересчур живописна, а живопись чересчур литературна.
Мне кажется, главная трудность прозы - _находить мысли_. Это не значит,
конечно, что нужно непременно стремиться к глубокомыслию и в каждом абзаце
изрекать афоризмы, а это значит, по-видимому, вот что: надо иметь что
сказать. Сообщать читателю важное. Для прозы недостаточно такого
сообщения: "Я пришел к тебе с приветом, рассказать, что солнце встало".
Меня долго мучило желание написать прозу, подобную стихам, музыке,
подобную какой-нибудь песне, берущей за сердце, или красивой картине, как,
скажем, картина Левитана "Над вечным покоем", всегда волновавшая, но потом
понял, что это желание ложное. Проза должна быть похожей на прозу. И надо
стремиться написать что-нибудь подобное вот чему: "По причинам, о которых
не время теперь говорить подробно, я должен был поступить в лакеи к одному
петербургскому чиновнику по фамилии Орлову..."
Подготовительная работа? Кое-какая перед началом всякой вещи делается,
но - мысленно. Я ничего не записываю, не делаю планов, набросков, не веду
записных книжек.
Вероятно, не прав и совершаю ошибки (насчет записных книжек это уж
точно ошибка), но правила нашей игры - писать о своей работе всю правду.
Со всеми ошибками и несуразностями.
Насчет записных книжек я отлично знаю, что они замечательно полезны.
Как гимнастика по утрам. Но ведь лень регулярно заниматься гимнастикой:
иной раз вяло подрыгаешь ногами, покачаешься туда-сюда и - за газету...
Записные книжки я вел временами в юности, когда вообще относился к работе
более ревностно. Потом были перерывы на год, потом кое-что записывал в
поездках. Но вот что интересно: почти все записанное так, на ходу, в
гостиницах, в путешествиях, находило применение. Поэтому на собственном
горьком опыте свидетельствую: вести записные книжки необходимо.
Иногда записи лежат без движения годами, но потом вдруг - как нельзя
более кстати. Надо записывать впрок, на авось.
Перед началом вещи возникает тема, пока еще немая, без слов, как наплыв
музыки. Страшно хочется писать неизвестно о чем. Где-то в подсознании уже
есть тема, она существует, но нужно вытащить ее на поверхность. Похоже,
будто смотришь в объектив фотоаппарата, где все не в фокусе: туманное
цветное пятно. Для того чтобы появилась резкость, нужны подробности, нужна
конкретность - пускай незначительная. И тут иногда могут помочь записи в
старых блокнотах. В 1966 году, весной, я был последний раз в Туркмении, на
съезде туркменских писателей. Это было совсем не то, что прежде, когда я
приезжал в пустыню, в горы. Но о тех приездах и путешествиях - их было,
кажется, семь или восемь начиная с 1952 года - я написал, наверное, все
что мог: рассказы, очерки, роман, киносценарий. Тема, волновавшая меня
долгие годы, была изжита. Я не собирался ничего больше писать о Туркмении.
Несколько дней после съезда я прожил со своим товарищем в местечке Фирюза
под Ашхабадом, в каком-то доме отдыха, где еще не начался сезон. Был май,
все цвело, пели птицы, неслась с клекотом вода в арыке, в горах
постреливали пограничники. Зачем-то я записывал все впечатления,
наблюдения, на звания деревьев и птиц, все разговоры, которые вел в Фирюзе
с моим товарищем, с садовником, женщинами, шоферами, официантом в чайхане.
Записывал без цели. Авось когда-нибудь пригодится. И пригодилось, через
четыре года. Повесть "Предварительные итоги" была совсем о другом: о
Москве, о людях, уставших от городской жизни.
Я смутно чувствовал, о чем мне хочется написать. Но никак не мог
приступить - _не начиналось_. Надо оттолкнуться от берега и прыгнуть в
воду, но берег был чересчур вязкий. Не хватало подробностей,
конкретностей. Твердая почва - это подробности. И вдруг пришли на помощь
фирюзинские записи четырехлетней давности, я оттолкнулся от этого берега и
поплыл.
Беглая, пустяковая запись в старой книжке, что-нибудь вроде: "Наши
рубашки усеяны черными точками. Тля садится на белое. Аннадурды говорит,
что зима была теплая, вся эта дрянь не вымерзла", - становится
необыкновенно нужной и нагружается смыслом.
Такую подробность не придумаешь за столом. Это можно только увидеть,
заметить, запомнить или записать. Нет ничего драгоценнее мельчайших,
гомеопатических подробностей. Поэтому так важны записные книжки, которых я
не веду.
Раньше я составлял планы. Намечал примерное содержание глав. Все
нарушалось очень скоро, чуть ли не со второй, третьей страницы. Главное
_сочинение_ происходит за столом, и оно подчиняется каким-то совсем иным
импульсам, чем те, что действуют при составлении планов. Зато
предварительное обдумывание - без записи - дает очень много. Чем больше и
дольше обомнешь, обкатаешь мысленно сюжет, тем благотворней для вещи.
Появляются объем, многозначность. Из того, что сочинил, самое удачное, на
мой взгляд, то, что долго вылеживалось.
Лучшее время для обдумывания - утро, самое раннее, еще как бы
спросонья. В первые секунды после пробуждения бывают пронзительные
догадки. Не знаю, в чем тут секрет: может, в эти мгновения полусна-полуяви
живут какие-то раскрепощенные, расторможенные представления, они
сталкиваются с трезвыми дневными мыслями и от столкновения происходит
вспышка-догадка. А может быть так: когда пишешь большую вещь, постепенно
так в нее погружаешься, что думаешь о ней постоянно, и ночью тоже. Не в
часы бессонницы, а именно - во сне. Так что утренние догадки есть как бы
осколки мыслей из сна.
Не берусь утверждать, как именно обстоит дело, но заметил определенно:
в эти короткие миги - едва продрал глаза, но еще не потянулся за тапочками
- придумалось немало полезного.
Работаю обыкновенно по утрам. Никогда - ночью и даже вечером. Вечером
не бывает ясной самооценки, можно иной раз с разгона и написать одну, две
страницы, но наутро эти _вечерние_ страницы почти всегда правишь жестоко,
а то и вовсе выбрасываешь. Так что если бывает после удачной утренней
работы нетерпеливое желание продолжить труд, развить успех (ведь написание
страницы или двух сверх дневной нормы есть успех), почти всегда
сдерживаешь зуд и заставляешь себя поставить точку. Очень хорошо, если
вечером томит желание работать, а ты не работаешь и ждешь утра. Можно быть
спокойным: это желание не исчезнет за ночь, наоборот, укрепится, дозреет
до состояния невыносимейшей, страстной жажды, когда не в силах дождаться
рассвета, чтобы выпить чаю и - за стол. Тут и начнется настоящая работа.
Кстати, если вернуться к утренним догадкам и прозрениям: они чаще всего
бывают тогда, когда с вечера томился зудом писанины и сам себя не пускал
за стол.
А что приходится обдумывать? Вокруг чего крутятся мысли? Одолевает
такая забота: как люди должны поступать? Найти максимальное приближение к
достоверности. Достоверность может включать в себя невероятные нелепости.
Вот их находить - самое дорогое. Высший замысел вещи - то есть зачем вся
эта порча бумаги? - находится в тебе постоянно, это данность, твое
дыхание, которого ты не замечаешь, но без которого нельзя жить. Объяснить
замысел бывает иногда невозможно, как не может обыкновенный, несведущий в
биологии и медицине человек объяснить, каким образом он дышит. Коварнейший
вопрос: что вы хотели сказать своим произведением? Все, что мог, сказал, а
комментарии - не мое дело.
Меняется ли замысел в процессе работы так же, к примеру, как меняется
сюжет, меняются характеры героев? Ведь метаморфозы с героями, обретающими
свой нрав и свою волю, происходят постоянно. Об этом свидетельствуют
многие авторы. Ну а что касается замысла - того высшего, который можно
назвать сверхсверхзадачей, - он, по-моему, остается неизменным. Могут
меняться в процессе работы только его ракурсы, формы его выражения. И
автору может даже показаться в какой-то миг, что замысел изменился, но
если подумать повнимательней, то окажется, что - ошибка. В чем-то _самом
главном_ замысел остался тем же.
Во время работы над повестью "Предварительные итоги" я неожиданно для
себя коренным образом изменил судьбу главного героя. В замысле было - он
умирает. И почти всю повесть я писал, держа в уме эту печальную концовку,
а когда осталось написать три или четыре последних страницы, вдруг понял,
что умирать он не должен. Оставил его жить. Даже послал отдыхать на
Рижское взморье, где он играл в теннис, гулял, поправился и помирился с
женой. И все это - вместо того, чтобы лежать прахом в урне в стене
крематория. Не правда ли, существенная перемена судьбы?
Но ведь, если подумать внимательно, замысел был показать не судьбу
Геннадия Сергеевича - впрочем, и судьбу тоже! - а его _образ жизни_,
выработавшийся благодаря многим разным причинам. Конечно, и смерть входит
в понятие образа жизни. Потому что люди, как и живут, умирают по-своему.
Можно было завершить повествование смертью, но это был бы все-таки
какой-то рывок из образа жизни, своего рода катарсис, очищение. Между тем
замыслу более отвечала жизнь без катарсиса. Вот почему Геннадию Сергеевичу
суждено было несколько задержаться на этом свете.
Постоянно тревожит опасение: не окажется ли мое сочинение болтливым,
незначительным? Достаточно ли интересно то, что вещаю городу и миру? Ведь
столько уже написано всеми и обо всем. Толстой, Достоевский, Чехов, боже
мой... куда я-то лезу? Но резонные соображения никого почему-то не
останавливают. Истинной литературы накоплено человечеством не так уж
много, однако есть, конечно, могучий и прочный костяк.
Но сколько на этот костяк наросло сала - литературщины!
Вот и еще одна громадная трудность в работе: угадывать литературщину.
Ведь это оборотень. Это вурдалак, который прикидывается хорошенькой
девушкой, соблазняет, заманивает. Как трудно бывает отказаться от
какой-нибудь изящной метафоры, от пейзажа "с настроением"! Попробуй
угадай, литературщина это или литература. Ведь так красиво. И ни у кого
как будто не украдено. Вот это "как будто" и пугает.
Нет такого прибора вроде счетчика Гейгера, который определял бы степень
излучения литературщины. Приходится определять самому, на глазок. У себя -
бесконечно трудно. Все, созданное твоим родным воображением, кажется тебе
драгоценностью.
Но что же такое литературщина? Мы так привыкли бросаться этим
обвинением: там литературщина, здесь литературщина... Вообще-то мы правы.
Она повсюду. В литературном мире происходит инфляция: литературщина - это
наштампованные миллиардами бумажные деньги. Может быть, даже еще проще:
литературщина - это отсутствие таланта. Впрочем, тавтология. Все равно,
что сказать: бедность - это отсутствие денег. Нет, пожалуй, вот:
литературщина - это что-то жеваное. Вроде жеваного мяса. До вас жевали,
жевали, все соки высосали, а теперь вы начинаете работать челюстями. Куда
как приятно. О, черт возьми, да как ее распознать? В том-то и окаянная
сложность, что _у других видно, а у себя нет_.
Литературщина многолика. Это избитые сюжеты, затасканные метафоры,
пошлые сентенции, глубокомысленные рассуждения о пустяках. Это и - почти
литература, во всяком случае нечто похожее на настоящую большую
литературу. Это длинные, на полстраницы, периоды с нанизыванием фраз, с
нарочито корявыми вводными предложениями, утыканными, как гвоздями,
словами "что" и "который" - под Толстого; или такие же бесконечные
периоды, состоящие из мелкой психологической требухи - под Пруста. Это
сочные, влажные, сырые, мглистые, нежно-палевые, пропахшие дождем и гарью
пейзажи - под Бунина. Это занудливые, но многозначительные "разговоры ни о
чем" - под Хемингуэя.
Господи, как трудно заниматься этой работой! Сколько кругом опасностей!
Прочитал только что написанную страницу и увидел: сплошная
литературщина. Нагромождение метафор. Литературщина сравнивается с салом,
с вурдалаком, с хорошенькой девушкой, с радиоактивными излучениями, с
жеваным мясом и еще с чем-то. Автор в ажиотаже собственной безвкусицы не
захотел расстаться ни с одной из метафор, иные из которых более чем
сомнительного качества, и в результате погубил доброе дело: нанести
крепкий удар по литературщине. Внятно ответить на поставленный вопрос:
"Что же такое литературщина?" - автор не сумел или, может быть, не
захотел. Увиливал, уходил от разговора, изощрялся в остроумии и бросил
читателя в недоумении.
Эту страницу я оставлю в таком виде, как она написалась, чтобы показать
змеиную суть литературщины и как трудно с этим ядом бороться.
Когда-то давно О.М.Брик на семинарах в Литинституте после того, как
студент читал рассказ, огорошивал автора таким вопросом: "Ну и что?"
"Действительно... - думал автор, бледнея и покрываясь потом. - Ну и
что?" Первые признаки того кошмара, который затем преследовал автора в
течение всей его жизни. А нужно ли кому-нибудь то, что я написал? А вдруг
- никчемность, вздор, чепуха на постном масле? Неуверенность в себе мне
кажется плодотворней уверенности. Конечно, не такая уж неуверенность,
когда все валится из рук, а такая - чтоб зудела чесотка, чтоб томила
неудовлетворенность. Сделать лучше! Сделать иначе, продвинуться дальше.
Писатель, по-моему, должен постоянно меняться, должен ненавидеть свои
слабости и отталкиваться от своих прежних вещей. Нет ничего страшнее
радостного сознания: "А все-таки здорово я умею писать!" Гениальные люди
не в счет. Они могут позволить себе все, что угодно.
Начала и концы. То, что требует наибольших усилий. Начало переделываю и
переписываю множество раз.