Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
боится...
- А ну, - говорит, - еще кто-нибудь... Вот ты, - говорит, - Филатов, у
тебя наган при себе, пойдем с нами.
Зыков пихает меня прикладом и кричит:
- А ну, пошел! Живо!
Я пошел. Поднимаюсь по лесенке и вхожу в эту самую - в раздевальную
комнату.
Ну, знаете, воздух тут прямо противный. Карболкой воняет. Какие-то
всюду банки валяются, склянки, жестянки. Пыль, понимаете, грязь.
Стены черные. У стены деревянная лавка стоит, а на стене, на вешалке,
висят солдатские шинели, фуражка и китель с погонами.
Я это все заметил потому, что мы в раздевальной целую минуту стояли,
покуда его благородие по лестнице поднимался. С ним, понимаете, опять худо
стало. И его опять обмахивали березками.
Потом он приходит и говорит:
- Ну, вы! - говорит. - Чего на дороге стали? К доктору! Живо!
Ну, Зыков меня опять пихает прикладом, Филатов распахивает двери, и я
захожу к доктору.
А доктор-то, доктор! Ей-богу, смешно сказать - совсем старичок.
Беленький, маленький, ну такой маленький, что даже ноги его в халате
путаются. А перед ним, понимаете, выпятив грудь, стоит этакий здоровенный
полуголый дядя. И доктор его через трубку слушает. А тот дышит грудью.
Словно борец Василий Петухов.
Мы, понимаете, входим, а доктор и говорит:
- Стучаться, - говорит, - нужно.
Но тут, как увидел штабного офицера, совсем иначе заговорил.
- Извиняюсь, - говорит, - господин подпоручик. Я, - говорит, - думал,
что это кто-нибудь без очереди лезет.
- Нет, - говорит офицер. - Вы ошиблись. У нас чрезвычайно экстренное
дело. Потрудитесь, - говорит, - отпустить больного и оказать помощь.
- Ага, - говорит доктор. - С большим удовольствием.
Тут он скорее достукал своего борца Петухова, помазал его кой-где йодом
и отпустил. А сам подошел к рукомойнику и стал намыливать руки.
- Да, - говорит. - Я вас слушаю.
- Вот, - говорит офицер. - Видите этого человека? Несколько минут тому
назад этот человек демонстративно откусил себе язык.
- Ага, - говорит доктор.
Потом говорит:
- А как, позвольте спросить, откусил?.. Насовсем или частично?
- Я не знаю, - говорит офицер. - Может быть, и частично. Не в этом
дело. Самое главное в том, что он теперь говорить не может. Понимаете? А нам
еще нужно его допросить. Так вот, - говорит, - не можете ли вы чего-нибудь
сделать? Научным путем. Чтобы он перед смертью хоть чуточку поговорил.
- Посмотрим, - говорит доктор.
И начинает споласкивать руки.
- Посмотрим, - говорит. - Это нетрудно. Хотя, - говорит, - должен вас
поставить в известность, что наша наука не очень допускает, чтобы человек
разговаривал без языка. Конечно, посмотреть можно. Это труда не
представляет. Но все-таки с научной точки зрения я не берусь вам давать
какие-либо обещания. Посмотреть, - говорит, - посмотрю, а...
- Хорошо, - говорит офицер. - Посмотрите. Но только нельзя ли
поторопиться, господин доктор? Нельзя ли слегка поскорей?
- Можно, - говорит. - Почему же нельзя? Можно и поторопиться...
И начинает, понимаете, вытирать полотенцем пальцы. Один, понимаете,
вытрет - посмотрит, полюбуется и другой начинает. Потом третий. Потом
четвертый. И так далее.
Офицер - ну прямо лягается. Прямо копытами бьет. Даже шпора звякает.
А доктор внимания не обращает, вытирает себе потихоньку пальчики и
чего-то мурлычет.
Потом он подходит ко мне и говорит:
- А ну, молодой человек... Откройте рот.
Я не хотел открывать. Но думаю: "Что, в самом деле... Жалко, что ли?.."
Взял и открыл.
- Еще, - говорит, - откройте... Пошире!
Я открываю еще пошире, как только могу.
- Еще, - говорит.
Ну, тут я совсем до ушей разинул ему свою пасть.
- Вот так, - говорит. - Достаточно. Спасибо.
Посмотрел он у меня во рту, поковырялся своими чистенькими пальчиками и
говорит:
- Да нет, - говорит. - Язык на месте.
- Как? - говорит офицер. - Не может этого быть!
- Уверяю вас, - говорит доктор. - Язык в полной исправности, только
синий.
- Да нет, - говорит офицер. - Вы ошибаетесь. Я же сам хорошо видел, как
он его кусал.
- Тогда посмотрите, - говорит доктор.
И показывает ему мой рот. А там, понимаете, преспокойно болтается язык.
Ах, мать честная! Вот офицер удивился! Вот у него глаза на лоб полезли!
- Да что же это, - говорит, - такое! Да как же, - говорит, - это может
быть? Что у него, дьявола, два языка висят, что ли?!
- Да нет, - говорит доктор. - Навряд ли что два... У одного человека
двух языков не полагается. Этого наука не допускает. И я, - говорит, - хотя
с научной точки зрения и не берусь объяснить этот факт, но в общем и целом -
язык на месте.
- Тьфу! - говорит офицер. - Так, значит, он меня обманул?! Значит, он
говорить может? Значит, ты, мерзавец, говорить можешь?
- Да, - говорю, - могу.
И тут же сказал я ему такое слово, от которого, извиняюсь, можно со
стула упасть.
А он - вы думаете, что? Рассердился? Думаете, он орать на меня стал или
драться? Ничего подобного. Он смеяться начал. Он прямо обрадовался - ну как
не знаю что. Как будто ему, понимаете, пятнадцать рублей подарили.
- Ой, - говорит, - неужели это не сон? Неужели я не ослышался? А ну, -
говорит, - повтори, что ты сказал.
Я повторил. И еще прибавил. Дескать, вы, говорю, ваше высокоблагородие,
последняя дрянь и даже хуже. Вы, говорю...
Понимаете? Не ругается! Не дерется! Смеется, как лошадь.
- Еще! - говорит. - Еще!
Даже ругаться скучно. Чего, в самом деле? Я же не граммофон.
Я постоял, порычал немного и замолчал.
Тогда он кончает смеяться, поправляет свою офицерскую саблю и начинает
командовать.
- Вы, - говорит, - господин доктор, пожалуйста, подзаймитесь немного с
этим субъектом. Успокойте его слегка, приведите в порядок, а после пришлете
его к нам в штаб. А вы, братцы, покараульте пленного. Филатов останется
здесь, а Зыков - наружная охрана. После, Зыков, приведешь его в штаб.
Подцепил свою вострую саблю и поскакал. А за ним и Зыков. Дверь перед
ним отворяет. И в сени за ним бежит.
И там, в этих сенях, кто-то вдруг как заорет:
- О-ох!
- Что? Что такое? - говорит доктор.
Тут Зыков кричит:
- Ничего! Ничего! Не извольте беспокоиться. Это их благородие
спотыкнулись. О притолку шмякнулись.
- Ах, - говорит доктор, - разве можно так резво бегать?
Ну, мы остались втроем: я, Филатов и доктор.
А доктор-то, доктор! Фу, ей-богу, ну прямо без смеха глядеть
невозможно.
Такого доктора, если потребуется, пристукнуть - совсем пустяки.
Деревянной ложкой можно пристукнуть.
Но я вижу, что здесь у меня ничего не выйдет. Во-первых, Филатов как
столб стоит со своим наганом. Потом - окно. Оно хоть и открыто, но за окном
на завалинке больные сидят, - мне даже их голоса хорошо слышно, - а на
подоконнике всякая мура стоит: банки, склянки, микстурки, клистирки...
Нет, я вижу, что здесь ничего у меня не выйдет, и стою тихо.
А доктор меня начинает лечить.
- Так вот, - говорит, - молодой человек... Откройте, пожалуйста, рот.
Я говорю:
- Зачем? Чего, - говорю, - вы там не видали?
- А я, - говорит, - хочу убедиться.
- Ну ладно, - говорю. - Убеждайтесь.
И рот раскрыл. И язык высунул.
- Да, - говорит доктор. - Язык у вас в полной исправности. Могу вас
порадовать. Но только, - говорит, - он чересчур синий. Как будто его в
чернилах купали. А? Вы, молодой человек, чернила не кушаете? Хе-хе!..
- Нет, - говорю.
- Так, так, - говорит. - И десны у вас распухли. Ну, - говорит, - нате,
скушайте, пожалуйста, пирамидону.
Я съел. Ничего.
Мне, понимаете, так здорово есть хотелось, что я бы и самого доктора
съел.
- Вы что? - говорит. - Военнопленный?
- Да, - говорю. - Не в гости, конечно, сюды приехал.
- Значит, вы - большевик?
- Был, - говорю. - Да.
- Ах, - говорит, - вы сядьте. Что вы стоите? Вот, пожалуйста, табуретка
- присаживайтесь.
- Нет, - говорю, - спасибо. У меня, - я говорю, - на том месте, где
сидят, заметка на вечную память. Я, - говорю, - этим местом сидеть не могу.
Но если б мне жить привелось, я бы, - говорю, - не забыл, что и как. Я бы, -
говорю, - помнил.
И тут я, товарищи, извиняюсь, штаны опустил и показал доктору.
- Ах, - говорит доктор, - ах, какая жестокость!
А Филатов как загогочет:
- Го-го-го!
- Ты что? - спрашивает доктор.
- Виноват, - говорит, - ваше благородие. Поперхнулся.
А доктор нахмурился и говорит:
- Ну, - говорит, - молодой человек, если вас не расстреляют, приходите,
- я вам еще пирамидону дам.
- Ладно, - говорю. - Зайду.
Смеюсь, конечно. Зачем мне, скажите, после смерти ходить, старичков
пугать? Я насовсем помирать собрался. А живым я ходить уж, понимаете, не
надеюсь. Нет, не надеюсь, ни чуточки.
- Ну что ж, - говорит доктор, - можете отправляться.
А сам уж скорей к рукомойнику - пальчики мылить.
Филатов командует:
- Шагом марш!
И наган свой наизготовку.
Выходим через сени на улицу. Зыков сидит с больными. Сидит на завалинке
с больными и что-то рассказывает смешное. Те на него хохочут. Зубы скалят.
- А! - говорит. - Комиссару почтенье! Ну, как, - говорит, - поставили
вам золотую плонбу?
Все:
- Ха-ха-ха...
Смешно, понимаете, дуракам.
И Филатов тоже грохочет.
Я говорю:
- Поставили бы, - говорю, - тебе такую пломбу в глотку... Говорок
тамбовский!
Все опять:
- Ха-ха-ха!.. Ловко отшил! Браво!
Зыков мне отвечает:
- Я-то тамбовский, а ты, интересно, каковский?
Я говорю:
- Знаешь? Я с тобой и говорить не хочу. Продажная ты, - говорю, -
шкура! Белобандит!
Гляжу - покраснел мой Зыков. Встает, поднимает свою винтовку и говорит:
- А ну! - говорит. - Поворачивайся! Шагом марш!
И затвором - щелк!
Дескать, поговори у меня - свинцовую пломбу получишь.
Я пошел. Идем мы почти что рядом. Я слева, а Зыков справа. И вдруг я
вижу, что мы совсем не туда идем. Понимаете? Мы идем не к штабу, а куда-то
совсем обратно. Туда, где село кончается. Где последние домики стоят.
"Что, - думаю, - за шут? Куда же это мы идем?"
А спросить я, конечно, у Зыкова не хочу. Самолюбие не позволяет. Я
молчу.
Зыков тогда говорит:
- А ну, поднажми.
- Вот еще! - говорю. - Буду бегать!
Он говорит:
- Поднажми! Дурак!
Ну, я хотя и не очень, а пошел побыстрее. А сам думаю: "Занятно, куда
это все-таки мы так спешим? На свадьбу, что ли?"
И только я это подумал: "на свадьбу", вижу - идет нам навстречу
какой-то седой генерал. Какое-то, понимаете, чучело в синих подштанниках.
Такой, понимаете, щупленький, поганенький старичок. Идет и ножкой
подрыгивает.
- Куда? - говорит.
Тут Зыков мой делает перед ним, как полагается, стойку и отвечает:
- Так что, - говорит, - ваше превосходительство, пленного большевика к
исполнению веду.
- В расход?
- Так точно, ваше превосходительство, в расход.
- Ну, ну, - говорит генерал. - Вольно... Шагай себе... Не промахнись, -
говорит.
И на меня, понимаете, этак весело посмотрел, будто я курица или гусь и
он меня на обед скушать собирается.
- Шагай, - говорит, - с богом... И пусть, - говорит, - твоя рука не
дрогнет... Потому что, - говорит, - ты не человека убиваешь, а дьявола.
Понял?
- Так точно, - говорит Зыков. - Понял, - говорит. - Дьявола.
- Ну, с богом! - говорит.
И пошел. Опять, понимаете, ножкой задрыгал.
А мы, понимаете, тоже пошли дальше.
И прямо скажу - не хотелось идти. Ну, поверите, ноги не хотели идти.
А тем более, что погода была замечательная. Погода стояла чудная. В
садах повсюду фрукты цвели. Деревья шумели. Птицы летали.
А тут - изволь идти на такой веселенький проминат!
Ах, мать честная!.. Никогда мне, товарищи, не забыть, как я тогда шел,
что думал и что передумал...
Иду, понимаете, я впереди, а Зыков идет сзади. Винтовочка у него все
гремит. Английские ботиночки поскрипывают. И все молчит этот Зыков - сукин
сын... Хоть бы слово сказал для развлечения. Хоть бы крикнул чего-нибудь.
А идем мы сначала селом. Потом мы выходим на выгон, где коровы гуляют.
Потом по тропиночке, мимо разных там огородов и зимних сараев идем. И все
молчит этот Зыков - сукин сын... Только знай винтовкой потряхивает. И
противно все время скрипят его бутсы.
Фу, понимаете, до чего невесело!..
Я думаю: "Ну! Ну, Петя Трофимов!.. Буденновец! Подними голову!"
Не могу, понимаете. Не поднимается голова.
Какая-то, понимаете, панихида все время в голову лезет.
"Да, тяжело, - думаю, - Петя Трофимов, помирать не в своей губернии.
Хотя, - думаю, - губернии мне не жаль. Какая у меня, к черту, губерния?
Какая у плотника, каменщика, пастуха губерния? Где хлебом пахнет, туда и
ползешь. Отец у меня в одном месте зарыт, мать - в другом. Только и остались
у меня боевые товарищи. Да вот загадка: выскочат ли они из ловушки? Ох, -
думаю, - туго небось товарищу Заварухину в деревне Тыри. Слева Шкуро теснит,
справа - Мамонтов, спереду Улагай напирает... И, может быть, это из-за меня!
Может быть, это я все дело прошляпил?!"
Но - дьявол! - куда же мы все идем? Куда же мы все, понимаете, шагаем?
Уж вон и села не видать, и собаки не лают, а мы все идем. Удивительно,
знаете.
"Разве, - я думаю, - здесь вот, за этим кусточком, не очень подходящее
место? Или вон, скажем, за теми ракитами..."
Мне ведь, товарищи, самому приходилось расходовать людей.
Я думаю: "Здесь, за этим кусточком, или вон в том овраге - очень
удобное место. Это Зыков, - я думаю, - напрасно меня туда не ведет".
А Зыков меня, понимаете, как раз туда и ведет. В тот самый в овраг.
- А ну, - говорит. - Стой!
Я встал. И стою. И спокойно, вы знаете, думаю:
"Что ж, - думаю. - Прощайся, буденновец!.."
А с кем мне прощаться? Вокруг, понимаете, одна трава.
Я повернул голову и вижу, что Зыков берет свой бердан под мышку, а сам
лезет за пазуху и вынимает оттуда - что-то такое неясное.
- На! - говорит. - Пришпиливай!
Что такое?
Вижу - погоны. Понимаете? Золотые погоны с такими блестящими
бляшечками. И четыре французских булавки.
- Ну! - говорит. - Приторачивай!
- Что? - говорю.
Я, понимаете, не понимаю. Я говорю:
- Ну тебя, знаешь!.. Довольно шутки шутить.
А он:
- Чумовой! - говорит. - Надевай поскорей погоны, покуда нас не
засыпали. Слышишь?
Я не могу. Ей-богу, стою, понимаете, как дурак.
- Ну давай, - говорит, - я сам присобачу. Нагинайся, - говорит. -
Живенько!
Я нагнулся. И тут он мне ловко пришпилил двумя булавками левый погон и
двумя булавками правый.
- А теперича, - говорит, - бежим.
- Куда? - говорю.
- А куда? - говорит. - Ясное дело, куда: к Буденному.
Ох, товарищи!.. Ну, знаете, я чуть не заплакал. Ей-богу, я сел на землю
и встать не могу.
- Браток! - говорю. - Братишка! Зыков, - говорю, - неужели свой?
- Свой, - говорит, - честное слово... Вставай, - говорит, - побежим к
Буденному.
- Нет, - говорю, - погоди... Не могу.
- А что? - говорит. - Почему не можешь?
- А у меня, - говорю, - в животе какая-то карусель начинается.
Понимаете? У меня в самом деле что-то ужасное начинается в животе.
Начинает, я думаю, таять сургуч. Потому что как будто огнем начинает мне
жечь и горло, и грудь, и особенно самое брюхо. Все, понимаете, кишки во мне
начинают как будто плясать и как будто рваться на мелкие лоскутки. И больно.
Такая боль, что сказать не могу. И на ноги встать не могу.
"Фу, - думаю. - неужели от пули спасся, а тут от такой гадости
помирать? Нет, - думаю, - не хочу помирать".
И хочу, понимаете, встать на ноги. Через силу встаю на колени и падаю
снова.
- Нет, - говорю, - шалишь! Встанешь, так тебя перетак!
И опять, понимаете, встаю на колени. И опять падаю.
- Ах, - говорю. - Дрянь какая!
Вы подумайте: буденновец на ноги встать не может.
"Ну, - думаю, - что ж... Значит - кончено".
- Значит, - говорю, - давай попрощаемся, товарищ Зыков.
А он говорит:
- Ладно. Попрощаться мы после успеем. А ты, - говорит, - не обидишься,
если я тебя на руках понесу?
- Нет, - говорю, - это не стоит. Это, - я говорю, - смысла нет меня на
руках нести. Все равно мне каюк.
- Да брось, - говорит. - Ну просто у тебя в животе телеграмма зудит.
- Какая, - говорю, - телеграмма?
- А та, - говорит, - которую ты давеча сшамал.
- Вот, - говорю, - охламон! Вот чудик! Это же не телеграмма. Это пакет.
Это секретное письмо к товарищу Буденному, которое, понимаешь, я вез и
которое не довез. Я, - говорю, - ворона. Я съел важнейшие оперативные сводки
своей дивизии. Меня, - говорю, - расстрелять за это мало.
Ну, я, понимаете, все ему рассказал.
- А теперь, - говорю, - оставь меня, за ради бога... Беги, пока жив.
А он - вы подумайте! - ничего мне на это не сказал, а берет меня прямо
в охапку, кладет меня, как мешок, на плечо и шагает со мной в кусты.
А потом из оврага вон. А потом через кочки-пенечки бегом, понимаете,
как припустил... Даже ужас! Лошади, понимаете, так не бегают.
Я говорю:
- Зыков! Тебе тяжело, наверно?
- Невидаль, - хрипит. - Я, - говорит, - и не с таким бегал.
Я говорю:
- Ты отдохни...
Мне, понимаете, все-таки неудобно как-то на человеке ехать.
- Ты отдохни, - говорю, - а потом опять поедем.
- Не гуди, - отвечает. - До леска вон того добежим, а там посмотрим.
А лесок, я гляжу, не близко. До леска того, понимаете, версты две.
Ну, мы так хорошо с ним скакали, что минут через десять были уже в
лесу.
- Тпру! - говорю. - Приехали.
Зыков меня опускает на землю, и я - вы представьте себе! - спокойно
встаю на ноги.
Вот ведь чудо какое!
А это, вы знаете, пока я на Зыкове через поле скакал, у меня в животе
все помаленьку умялось. И стало как будто полегче. Как будто не так чересчур
больно.
- Ну, что ж, - говорю, - давай побежим дальше!
А Зыков говорит:
- Нет. Погоди... Не могу.
- А что? - говорю. - Почему не можешь?
- А я, - говорит, - все-таки не лошадь! Я не могу без отдыха.
Вижу - действительно: вспотел парень.
Ну, мы тут сели с ним под высоким деревом: я растянулся в траве, а
Зыков достал кисет и стал закуривать трубочку.
Я говорю:
- Все-таки, Зыков... Я не понимаю: кто ты такой?
- Я? - говорит. - Я - продажная шкура. Я, - говорит, - за английский
шинель Мамонтову продался.
- Ох, - говорю, - ты же врешь, Зыков!
- Ну, - говорит, - может, и вру. Меня, - говорит, - это верно,
мобилизовали. Я не своей охотой четвертый месяц у белых служу.
И тут он мне, понимаете, рассказал все...
Как он приехал с германского фронта домой. Как у него дома хозяйство
погибло. Как он жену после тифа похоронил. Как он, представьте, у попа в
работниках жил. И так далее... И как его после насильно забрали в казаки,
дали ружье и велели стрелять в большевиков.
- Стреляй, говорят, и пороху не жалей! Потому что, говорят, большевики
не люди. Они, говорят, понимаешь, - враги человечества...
Я спрашиваю:
- И ты - стрелял?
- Нет, - говорит. - Я прикладом.
- Как, - говорю, - прик