Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
"Хорошо", -
ответил я, хотя немного и удивился. Мне даже подумалось, не хочет ли
директор пригласить меня в шашлычную. В это время лета они вырастают на
каждом камешке. Но директор тут же пояснил:
- Мы там филиал около парка Горького строим "Наука и религия". Там у
меня дед Середа уже со вчерашнего утра с артелью плотников орудует. Так вот
сходим посмотреть, как и что.
Я пожал плечами:
- А что я в этом понимаю?
- В плотничьем деле? - удивился директор. - Да ровно ничего. Ты, я
смотрю, и гвоздя как следует забить не можешь. Вон тот тигр у тебя
как-нибудь рухнет со стены и расшибется к чертовой матери.
На стене висело "Нападение тигра на роту солдат вблизи города Верного"
- картина старинная, темная, сухая, плохая и в музее очень ценимая. С нее
даже в вестибюле снимки продавали. Еще бы! Такой сюжет!
- Ее как раз дед-то Середа и вешал, - сказал я.
- Да? Ах, старый черт! Смотри, прямо в кирпич гвоздь ведь вогнал и
погнул. Ну, скажу я ему при случае. Видишь, там художник у нас один
работает. Калмыков, не слышал? Да знаешь ты его, знаешь. Он по улицам в
берете и голубых штанах этаким принцем-нищим ходит! Что, неужели не видел?
- Ну, ну, - сказал я и засмеялся. Засмеялся и директор:
- Ну, вспомнил! Так вот, художник-то он все-таки отличный. И что надо,
то он нам сделает. Да и работает он вроде по тому же самому делу. Пишет
декорации в оперном. Я ему сказал: "Ты мне такую декорацию напиши, чтоб
каждый, как шел, так и замирал на месте, и чтоб у него родимчик делался". Он
говорит: "Сделаю". Завтра обещал придти и эскизы принести. Так вот, поедем,
посмотрим, что он там сочинил.
* * *
На Алма-Атинку мы пришли рано утром и сразу увидели, что дело кипит.
На большой синей глыбине стоял дед Середа и художник Калмыков. Дед
держал в руках развернутый лист ватмана, а Калмыков что-то тихо и
убедительно объяснял деду. Дед слушал и молчал.
- А вот дед, между прочим, его не одобряет, - сказал директор. - Вот
все его финтифлюшки он никак не одобряет, - дед любит строгость. Он, будь
его власть, сейчас бы его обрил наголо и в холщевые штаны засунул. А ну
пойдем!
Подошли. Калмыков приветствовал нас строго и достойно. Слегка
поклонился, сохраняя полную одеревенелую неподвижность туловища, и
дотронулся пальцем до берета. Поклонился и директор. Все трое вдруг стали
серьезными и сухими, как на приеме.
- А ну, покажи эскиз, - сказал директор.
На большом листе ватмана было изображено золотое небо астрологов. По
кругу знаки зодиака - затем созвездие Девы, Андромеда, Медведица Большая и
Малая, еще что-то подобное же, а внизу два черных сфинкса и огромная
триумфальная арка с Дворцовой площади. В арку въезжает трактор - наш
обыкновенный ЧТЗ, и едет он прямо-таки в небо, в его золотые созвездия. Все
это было нарисовано твердо, четко, с ясностью, красочностью и наглядностью
учебных пособий. Но кроме этой ясности было в ватмане и кое-что иное, уже
относящееся к искусству. Только художник мог изобразить такое глубокое
таинственное небо. До того синее, что оно казалось черным, и до того
глубокое, что звезды в нем действительно сверкали как бы из бесконечности,
из разных точек ее. А ведь краски-то Калмыков употреблял самые обычные,
простые, школьные, и все-таки получилось все: и бескрайность полотна, и
огромность неба и сама вечность, выраженная в этих таинственных, слегка
отливающих черным светом сфинксах. В дворцовую арку, альбомную, плакатную,
запетую и затертую миллионными тиражами, въезжал рядовой трактор ЧТЗ, и за
его рулем сидел парень в рабочей куртке. Все это разнородное, разномастное -
небесное и слишком земное, тот мир и этот были сведены в простую и ясную
композицию. В ее четкости, нерасторжимости и естественности и выражалась,
видимо, мысль художника.
- Это что же будет? - спросил директор. - Вход?
- Нет, - ответил художник, - для входа я сделал другой эскиз. А это
стенная роспись.
- Так, - сказал директор. - Та-ак. Ну, хранитель, твое мнение?
Я пожал плечами.
- Все это, конечно, производит впечатление. Но уж очень необычайна сама
композиция.
- Чем же? - ласково спросил художник.
- Так ведь это павильон "Наука и религия"? - сказал я. - Значит, откуда
тут взялось звездное небо, понятно. Понятны, пожалуй, и сфинксы. Но вот
трактор и эта арка...
- А через эту арку красногвардейцы шли на приступ Зимнего, - напомнил
директор.
- И трактор как живой, - похвалил дед Середа. - На таком у меня внучок
ездит. Только вот флажка нет.
Опять мы стояли, молчали и думали. Я понимал: эскиз директору явно
нравится, но он чувствовал его необычность и боялся, не пострадает ли от
этого доходчивость. Все ли поймут замысел художника.
- Ну, ну, высказывайся, - повернулся он ко мне. - Давай обсуждать.
- И пространство у вас какое-то странное, - сказал я. - Как бы не
полностью разрешенное. Это не плоскость и не сфера. Вещи лишены перспективы,
все они одновременны.
Калмыков вдруг остро взглянул на меня.
- Вот именно, - сказал он, - вот именно. Вы это очень хорошо подметили.
Время тут я уничтожил, и... - он сделал паузу и выговорил ясно и точно. - Я
нарушил тут равновесие углов и линий, а стоит их нарушить, как они станут
удлиненными до бесконечности. Вы представляете себе, что такое точка?
Я представлял себе, что такое точка, но на всякий случай отрицательно
покачал головой.
- Вот, - сказал он с глубоким удовлетворением, - один вы из всех
известных мне людей сознались, что не знаете. Точка - есть нулевое состояние
бесконечного количества концентрических кругов, из которых один под одним
знаком распространяется вокруг круга, а другие под противоположным знаком
распространяются от нулевого круга наружу. Точка может быть и с космос.
Он сказал, вернее, выпалил это одним духом и победно посмотрел на всех.
Но директор недовольно поморщился. Сейчас он понял: нет, до масс это не
дойдет. Сложно.
- У нас это не пойдет, - сказал он коротко. - Трактор и арку уберите, а
небо можете оставить. Но еще что-нибудь надо, на другие стены. Ну, суд над
Галилеем. Битва динозавров. Не Бог сотворил человека, а человек Бога по
образцу и подобию своему. Завтра зайдете ко мне, посмотрим вместе, подберем.
- Понятно. Будет сделано, - сказал художник и молча отошел к берегу
Алма-Атинки. Там у него стоял мольберт, и уже собирались зеваки и ребята. А
кто-то длинный и пьяный важно объяснял, что этого художника он хорошо знает,
и он постоянно ходит в зеленых штанах, потому что у него такая вера.
Мы подошли к мольберту.
- Можно взглянуть? - спросил я.
Калмыков пожал плечами.
- Пожалуйста, - сказал он равнодушно, - только что смотреть? Ничего еще
не закончено... Вот если бы вы зашли ко мне домой, я бы показал вам кое-что.
- И вдруг обернулся ко мне. - Так может зайдете?
- Спасибо, - сказал я, - обязательно зайду. Дайте только адрес, сегодня
же и зайду.
* * *
Через много лет я написал:
"Попал к нему я, однако, только через четверть века. Потому что в тот
день как-то у меня не оказалось времени, а потом он уже и не звал к себе. А
затем мы разъехались в разные стороны, и я совсем забыл о художнике
Калмыкове. Знал только, что из театра он ушел на пенсию, получил
однокомнатную квартиру где-то в микрорайоне (а раньше жил в самом здании
оперы) и теперь живет один, питается молоком и кашей (он заядлый
вегетарианец). Его часто видят на улицах. В прошлые мои приезды я тоже видел
его раза три, но он на меня, как и на всех окружающих, никакого внимания не
обращал, и поэтому я молча прошел мимо. Я заметил, что он похудел, пожелтел,
что у него заострилось и старчески усохло лицо. И еще глубже прорезались у
носа прямые глубокие морщины. "Лицо измятое, как бумажный рубль", - написал
где-то Грин о таких лицах. А было на нем что-то уж совершенно невообразимое
- балахон, шаровары с золотистыми лампасами, и на боку что-то вроде
огромного бубна с вышитыми на нем языками разноцветного пламени.
Ярко-красные, желтые, фиолетовые, багровые шелковые нитки. Он стоял около
газетного киоска и покупал газеты. Великое множество газет, все газеты,
какие только были у киоскера. Я вспомнил об этом, когда на третий день после
смерти художника вошел в его комнату. Газет тут было великое множество. Из
всех видов мебели он знал только пуфы, сделанные из связок газет. Больше
ничего не было. Стол. На столе чайник, пара стаканов и все. Да и что ему
надо было больше?
Из газетных вязок он составлял диваны, кресла, стулья для гостей, а на
столе писал. И много писал!
На полу, рядом с газетами, лежали другие кипы - его бесконечные романы.
Все под самыми хлесткими названиями - "Фабрика бумов" - 93 тетради; "Роман
нашей эпохи" - 163 тетради; "Приятная усталость" - 103 тетради и еще
множество, множество листов и тетрадей - "Тайна отеля Сюлли", "Тысяча
композиций с атомонистическими отражателями", "Проблема Джинов" и тьма
тьмущая всякой иной всячины (реестр, из которого я все это выписываю,
называется "Приложение 3-е к акту по определению художественного и
литературного наследства художника С. И. Калмыкова").
Все стеллажи были прямо-таки набиты гравюрами, акварелями, карандашными
рисунками, фантастическими композициями, которые в течение полувека с 1916
по 1966 годы создал этот необычайный художник. Человек, всецело погруженный
в мир своих сказок и всегда довольный своей судьбой.
"Загадка века.
Самый элегантный мужчина земного шара!
Величайший деятель наук и искусств.
Гений первого ранга междупланетной категории".
Так писал он о себе.
И предрекал:
"Я загоню в пузырек все Академии наук земного шара. Да, да, как ни
странно, а это так и будет".
На этих пуфах ему снились раскрашенные сны и тогда, встав, он записывал
в алфавитную книгу:
"Э". "Энное количество медведей, белых арктических, северных понесли
меня в черных лакированных носилках! Бакстовские негры возглавляли шествие!
Маленькие обезьяны-капуцины следовали за ними!"
"Я".
"Я видел анфилады зал, сверкающих разноцветными изразцами!"
"Я проходил по палатам, испещренным всякими знаками".
Да, в очень красивом и необычайном мире жил бывший художник-исполнитель
Оперного театра имени Абая - Сергей Иванович Калмыков.
И вот тут, среди действительно блистающих изразцов лунных джазов, фей и
кавалеров, я увидел на куске картона нечто совершенно иное - что-то мутное,
перекрученное, вспененное, почти страшное. Посмотрел на дату, что-то
вспомнил, что-то с чем-то связал и вдруг понял - у меня в руках именно то,
что Калмыков писал четверть века назад в тот день нашего единственного с ним
разговора. Крупными мазками белил, охры и берлинской лазури (так что ли
называют эти краски художники?), Калмыков изобразил то место, где по
мановению директора на берегу Алма-Атинки должен был возникнуть волшебный
павильон "Наука и религия".
Глыбы, глыбины, мелкая цветастая галька, острый щебень, изрытый пологий
берег, бурное пенистое течение с водоворотами и воронками - брызги и гул, а
на самых больших глыбинах разлеглись люди в трусиках и жарятся под солнцем.
Вот в солнце и заключалось все - его прямой луч все пронизывал, и все
преображал, он подчеркивал объемы, лепил формы. И все предметы под его
накалом излучали свое собственное сияние - жесткий, пронизывающий свет.
От этого солнца речонка, например, напоминала напрягшуюся руку с
содранной кожей. Ясно видны пучки мускулов, белые и желтые бугры, застывшие
в судорогах, перекрученные фасции. Картина так дисгармонична, что от нее
рябит в глазах. Она утомляет своей напряженностью. Ведь такой вид не
повесишь у себя в комнате. Но вот если его выставить в галерее, то сколько
бы полотен ни висело там еще, вы обязательно остановитесь именно перед ним,
перед этим напряженным, и мало на что похожим наброском. Конечно, постоите,
посмотрите, да и пройдете мимо, может быть, еще и плечами пожмете: ну и
нарисовал! Это что же, Алма-Атинка, что ли, наша такая?
Но вот что обязательно случится потом: на улице или за вечерним чаем, а
то уже лежа в кровати, без всякого на то повода вас вдруг словно толкнет: "А
та речка-то? Мысль-то, мысль-то какая заложена во всем этом!" И примерно
через неделю именно это и произошло со мной, я вдруг понял, что же здесь
изображено. Калмыков написал Землю вообще. Такую, какой она ему
представилась в то далекое утро. Чуждую, еще не обжитую планету. Вместилище
диких неуравновешенных сил. Ничего, что тут ребята, ничего, что они купаются
и загорают - до них речке никакого дела нету: у нее свой космический смысл,
своя цель, и она выполняет его с настойчивостью всякой косной материи.
Поэтому она и походит на обнаженную связку мускулов, поэтому все в ней
напряжено, все на пределе. И глыбы ей тоже под стать - потому что и не глыбы
они вовсе, а осколки планеты, куски горного хребта, и цвета у них дикие,
приглушенные - такие, какие никогда не используют в своей работе люди. И
совсем тут неважно, что речонка паршивенькая, а глыбы не глыбы даже, а
попросту большие обкатанные валуны. Все равно это сама природа - "Natura
Naturata", природа природствующая, как говорили древние. И здесь, на
крохотном кусочке картона на протяжении десятка метров городской речонки
бушует такой же космос, как и там, наверху, в звездах, Галактиках,
метагалактиках, еще Бог знает где. А ребята пусть у ног ее играют в камушки,
пусть загорают, пусть себе, пусть! Ей до этого никакого дела нет. Вот отсюда
и жестокость красок, и резкость света, и подчеркнутость объемов - это все
родовые черты неживой материи, свидетельство о тех грозных силах, которыми
они созданы. Да и они сами, эти камни, просто-напросто разлетевшиеся и
застывшие сгустки ее мощи. Так изобразил художник Алма-Атинку в тот день,
когда он развертывал перед нами свой первый лист ватмана с древним
астрологическим небом и трактором, въезжающим через дворцовую арку на самый
Млечный путь. Это АлмаАтинка, увиденная из туманности Андромеды.
А сейчас эта картина висит у меня над книжным шкафом, и я каждый день
смотрю на нее. Оказывается, от этого можно даже получить удовольствие - до
того здорово это сделано. Другие же картины художника Калмыкова находятся в
художественной галерее Казахстана, очень советую, пойдите, посмотрите -
многое вам покажется, может быть, непонятным, а то и чудовищным, но не
осуждайте, не осуждайте сразу же сходу художника. Вспомните Шекспира - "во
всем этом безумьи есть своя система". Так, зазря, не обдумав, художник
Калмыков вообще ничего не творил, и что поделать, если существуют на свете
такие странные, ничем не управляемые вещи - как мечта, фантазия и просто
иное видение мира.
"АБЫЛХАН КАСТЕЕВ - ПЕРВЫЙ ХУДОЖНИК-КАЗАХ "
Это случилось почти в незапамятные времена, то есть в середине
тридцатых годов. В ту пору всю Алма-Ату можно было свободно пройти из конца
в конец за полчаса. А через несколько кварталов от центра, сразу же за
Головным арыком (или попросту, за Головнухой) начиналась степь. Сейчас,
когда я проезжаю здесь по широким проспектам современного большого города
или пересекаю залитую голубым и белым светом площадь с памятником Абая -
меня иногда берет сомнение: да полно, было ли все это? Уж не напутал я
что-нибудь? Действительно тут ли существовала эта страшная Нахаловка, этот
подземный город Порт-Артур? Пещеры, норы, дома из ящиков и заборов, лачужки,
в которых, как в старой русской загадке, "нет ни окон, ни дверей, полна
горница людей". Кем же они были? Какой ветер тридцатых годов занес их сюда?
В тот край, куда и письма даже не пошлешь, - потому что улиц нет и
почтальоны не ходят? Тогда мы как-то никогда не задавались такими вопросами.
Говорили "Нахаловка", говорили "Там, за Головнухой", и этим уже было сказано
все.
Так вот, однажды через эту самую "Нахаловку", а потом дальше - через
Головной Арык, первые городские кварталы к деревянным турксибовским
постройкам мы шагали - два случайных попутчика, два молодых парня, попавшие
в этот конец света не помню уж по каким, но безусловно случайным и
чрезвычайным обстоятельствам. Был поздний вечер, может быть, ночь, и никто
не попадался нам навстречу.
Мой попутчик, крепко сбитый коренастый казах в военной куртке и
сапогах, жил где-то недалеко от этих краев. Не в самой Нахаловке, конечно, а
где-то рядом, но уже в черте города. В ту пору, как я сообразил много позже,
- у него уже была жена, а может быть и дети, но все равно он казался страшно
молодым, ну а я был моложе его еще лет на пять, и у меня никого не было.
Очень примечательно, конечно, что все это об нем я узнал через много лет и
не от него, а из книг, примечательно, потому что ведь мы тогда болтали обо
всем на свете.
Так, он сказал, что только недавно из Москвы, учился на художника,
потом там что-то не склеилось, и вот пришлось вернуться. Что очень трудно
было учиться в одном месте, а ночевать в другом. А вот где он ночевал, я
запомнил сразу же - в общежитии ГИТИСа {Государственный театральный институт
им. Луначарского - старейший театральный вуз страны. Прим. автора.}, у
земляков. Да! Вот почему, наверное, я не спросил его ни о каких других
подробностях: я ведь сам учился в ГИТИСе и страшно обрадовался, когда
услышал это слово. В этом самом общежитии я бывал много раз и поэтому
разговор естественно переключился на ГИТИС. А ты такого не знаешь? А ты на
лекции такого-то случайно не ходил? Кто там сейчас преподает историю
русского театра? Не знаешь? Не был? Что же ты так? Неужели даже у
Дживилегова не был? Эх, какой же ты дал промах!
Вот на что у нас перешел разговор и конечно о всем прочем мы просто
забыли.
Нет, он не знал никого из преподавателей, и на лекции их тоже не ходил.
Он ведь не готовился в декораторы, он просто хотел стать художником и все, -
поэтому жил он у земляков (в то время в ГИТИСе было казахское отделение), а
заниматься ходил в какую-то рабочую студию. Какую и кто ею руководил, я
сейчас не помню, впрочем, наверно, он мне и не сказал. Вообще же он только
недавно вернулся из Москвы и был еще полон ею: говорил о ней, ругал, хвалил,
восхищался.
А между тем летняя Алма-Ата, по которой мы шли, была непередаваемо
прекрасна, мало было еще фонарей, на улицах стояли лужи - асфальтировали
только центр, современных построек, кроме турксибовских времянок, было раз
два и обчелся, а самым высоким зданием считался Дом Наркоматов с гастрономом
внизу. Около него постоянно горел свет, стоял фонарь и находился милицейский
пост. Здесь на углу мы и расстались. На прощание мой попутчик назвал мне
свою фамилию - так впервые в мою память вошел художник Абылхан Кастеев.
* * *
А собственно говоря, я мог бы знать о нем и раньше. В биографии
народного художника республики Абылхана Кастеева, как она сейчас излагается
в статьях и книгах о нем, есть такие строки: "В 1934 году он принимает
участие в конкурсе на создание портрета казахского поэта-просветителя Абая
Кунанбаева и иллюстрации к его произведе