Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Павлов Олег. Степная книга -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  -
. Было только видно, что и ему жалко проходить мимо горы этого дармового, чудом взявшегося посреди степи добра. Он не подумал и того, что овцы могут принадлежать военным людям, и распоряжался всем, точно хозяин в своем сне. Не ожидая отказа, потребовал, чего захотелось в эту минуту: "Дай закурыт!" Петушок не понимал, как можно ему отказать, и чуть отстранясь, протянул казаху свое курево. Тот помял бестолку, выпятил от недовольства губу - и Петушок чиркнул спичкой, быстрехонько поднес огоньку. А когда казах запыхтел цигаркой, как это и бывает во сне или по пьяни, не чувствуя от курения никакого вкуса, а разве приятную блажь, то сказал из жадности, с какой-то задиристой злостью: "Все курыт мне отдай." Петушок не раздумывая отдал всю измятую пачку дешевых болгарских цигарок. А со спящей подле фургона лошади свалился навьюченный на нее и до того забытый человек. Оживший, он отполз на карачках подальше от фургона и уселся, мыча, как дитя, нечто жалобное и бессвязное. Этот был русским, каких после освобождения много нанималось за водку и харчи на чабанские точки. Одет и обут он был, как казах. Только под шинелью его изнашивался не домашней вязки свитер, а казенная роба грубого сукна. Шапку, должно быть, потерял по дороге. По жестким колючим волосам опять же распознавался зек, котрого наголо стригли от весны до весны. Крепли, как свиная щетина. И то, что он был приземист, костист, выдавало зека - как бараки в лагерях проседают, так врастает в землю, сдавливается и человек. Для того ли, чтобы не мычал, казах сунул дружку в посиневшие губы раскуренную цигарку. Затянувшись, тот успокоился и провалился в забытье, а цигарка сама собой дымилась в расщелине рта. И лошади, и овцы, и волки, и люди были одиноки в степи и усталы, как один обреченный народ. Вдруг из кузова послышался пронзительный жалобный шепот: "Убирай их, Петушок, а то поздно будет!" Тот обернулся и вздрогнул, увидав лейтенанта. Цыбин выглядывал из темноты, весь перекривившийся и съеженный, и протягивал на вытянутой руке топор. "Топориком, топориком..." - подучивал он торопливо Петушка, как если бы тот растерялся, не зная, чем бить. Петушок оглянулся на казаха, а потом уставился на лейтенанта, продолжавшего шептать: "Этих свидетелей нужно убрать... Они нас запомнили... Никого же нету, кроме нас..." Петушок перехватил из его трясущейся руки топор и пошагал послушно на казаха. Встал, переминаясь с ноги на ногу, за сутулой его спиной. Он будто бы примерялся, как его ударить. Оглядывался на Цыбина, точно б лейтенант должен был это на пальцах растолковать. Петушок было и замахнулся, но ничего у него не получилось - опустил топор. А казах не оборачивался, шепота не слышал и ровно ничего в этой степи не боялся, точно и был в ней один. Он снова взял за поводья свою кобылу и потащился самому неизвестной дорогой, забыв о дружке. Кобыла, с которой тот свалился, побрела за казахом, очнувшись от сна. Петушок глядел на казаха, на хвосты измученных кобыл и мало что успел понять. Цыбин вылез наконец из своего укрытия и бросился к забытому русскому, но только и отволок его за шиворот подальше, чтобы даже распялив глаза, тот не смог ничего увидать. Под колесами фургона замесилась настоящая каша. Цыбин с Петушком налегли - тогда только он отчаялся, рванул! И с разбуженный гулом и рева пропойца, снова замычал, грозил кулаком вослед фургону, который увидал мчащимся между небом и землей, в огне и дыму, не иначе, как ракету. Быть может, ему почудилось, что в этой ракете уносится весь мир; все его похеренные овцы, трава, пастушьи дружки, жратва, курево с водкой... А его оставили одного на пустой обглоданной, что кость, земле. И он мычал, еще не соображая, как это страшно - остаться совсем одному: "Канааат, ссука ты, забери меняяя..." Чумаков сам выскочил из кабины, затолкал в кузов чего-то еще дожидавшегося с топором за поясом Петушка и запер его там, страшась теперь всего, даже своего дыханья. В страхе, что за фургоном погонятся, они домчали до трассы, где Чумаков волей-неволей сбавил скорость и дал себе отдышаться. Лейтенант бесился в кабине, пойманный как в клетку - кидался отнимать у него руль, грозился сдать в милицию, а разок даже распахнул дверцу и хотел выпрыгнуть. Чумаков не удержался и ударил его наомашь по лицу. Сам он бешено соображал, что делать. Две овечьи туши не успели скинуть и будто б два трупа гнал он в фургоне неизвестно куда. Шашлычную на трассе он увидел внезапно - и заныла в жилах кровь, вспомнил зло про шашлычок. Но стоило Чумакову испытать это злое чувство, как из скорлупы его и вылупилась последняя роковая мысль. Фургон затормозил на обочине прямо вблизи дымящегося, шкворчащего бараньим салом мангала, который вынесли здесь для соблазна на воздух. От голода за Чумаковым увязался и Цыбин. В шашлычке барыжничал жирный, сам похожий на барана, казах, и родственники бедные - человек пять, а все, как на одно лицо - сновали муравьями у него на подхвате. Глядя на русских солдата и офицера, потасканных да измаранных, казах чуть брезгливо выслушал солдата, но молчал так, будто по-русски не понимал. Чумаков сбивчиво, пряча от него глаза врал, что они подавили на дороге двух овец, но потом оплатили хозяину бензином, а теперь не знают, куда их девать, и отдать могут в шашлычку по червонцу за штуку. Казаху хватило понять, что овцы были ворованы - и он молча решительно показал растопыренную пятерню. Чумаков сдавленно пробурчал: "Это как понимать, хозяин, не за десять, а по пять?" Казах подумал в тишине, и вобрав отчего-то все пальцы у них на глазах в кулак, согласно кивнул головой. "Товарищи..." - заикнулся попугайчиком лейтенант. Но выражение лица казаха изменилось до безжалостного, и Чумаков бессильно сдался. "Мы согласные, только это, ну, ты понял, хозяин... нам шуму не надо." Чумаков, оглядываясь по сторонам, воровато провожал хозяина и еще двоих к фургону. Цыбин отстал, как непричастный, радуясь, что никто его не позвал. Казахи шумно что-то обсуждали и тоже оглядывались. Что наступило после, рассказал Чумаков обрывками. Он сам не понимал, как все это могло произойти и только огрызался, что если б они с Цыбиным не позабыли тогда о Петушке, что он есть в кузове, то могло б и ничего не произойти. Казахи сами полезли, не понимали, а шумели, ломали почем зря шпингалеты, которые только и надо было, что щелчком одним сковырнуть. Чего там Петушку померещилось, а только он, когда кузов раскрылся, полетел на казахов с топором. Под топор попал хозяин, жирный тяжелый казах - башку его разломило на глазах у Чумакова как полено. Но Петушок, когда безголовое туловище свалилось ему под ноги, будто ворона вцепился клевать его топором. Все, кто был у шашлычной, взвились и кинулись врассыпную, бежал и Чумаков, а ловила, отыскивала их по всей трассе милиция, когда уж давно сковали Петушка, а тот никуда и не убежал, даже не пытался. Шашлычная долго пустовала без людей. Какой-то шоферюга завернул спустя час, наткнулся на эту кровищу, погнал - и тогда только поступил сигнал, когда попался ему первый на трассе свистун. Топор валялся на изрубленном трупе хозяина шашлычной, а самого Петушка милиция обнаружила спящим мертвецки в распахнутом настежь кузове... Чумаков получил два года дисбата, проштафился по-обычному, как водила, а за тех овец, которых подавил он в степи, отвечал сам колхоз, где у пьяных пастухов волки среди бела дня загрызли собак и отбили стадо. Лейтенанта Цыбина вовсе не судили, отделался испугом. Петушка ж больше года содержали в следственном изоляторе, а осудили на пятнадцать лет особого режима - нашего полка солдаты конвоировали на этап. На очной ставке Чумаков слышал, как разок он проговорился, что изрубил казаха для того, чтобы тот не кричал, вроде как чтобы не мучился. В тюрьме, рассказал Чумаков, не опустили его сокамерники, а даже прижился. Мне было не утерпеть, и я тоже порассказал, какой слух напугал нашу роту два года тому назад и что лишился я через это зуба - и Чумаков впервые за все дни, что я его знал, просиял, и долго, счастливо, до спокойствия полного смеялся. "Вона как, а я-то не знал, значит, казахи это покромсали Петушка? А зуб-то, а зуб?! Ну и параша, ну и купили ж вас! А вот я из-за него, два года... А вот я видел, как он казаха уделал... Моя б воля, я б ему вышку за это. У него глаза, знаешь, какие были, глаза - не рубь, а два! А на зоне походит, и не первым этот будет у него. Ему только и надо было - крови нюхнуть. Мне с ним и на очной страшно было, а не то что! Помню, как глянет, деревня, мужичок гребаный, так не дай боженька. Не рубь, а два!" Гнушин и Мария Дня семнадцатого, месяца октября в шестой караульной роте повесился молодой солдат, да не из простых, а студент из Москвы, москвич. Болезней за ним записано медициной не было, но успел надоесть офицерам жалобами на боли в сердце и затравленно бледнел да молчал как больной. Командиру шестой, Гнушину, даже военмед советовал опасаться этого студента и задвинуть от греха подальше писарем или в подсобное хозяйство. Но был Гнушин странным человеком, будто б тугим на ухо или слепым, и когда его остерегали, только стойко молчаливо выслушивал, а глаза, немигающие, стеклянистые, глядели голодно вникуда. За много лет службы Гнушин превратился для людей в обузу, как бывает, что начинает мешать задубелое дерево другим деревцам, которые растут и разрастаются. Ничего особого он не делал, просто жил, и если оказался среди людей одинок, то одиночество такое глухое заточал он и сам в себе, в своей душе, где за всю свою жизнь бережно скопил мелкие и большие обиды, ни одной не забыл. Под рукой у него всегда ходила-ковыляла собака, покалеченная караульная овчарка, которую года как два расшибла пуля - стрельнул дураком солдат, перезаряжая на бегу автомат. Овчарка жила при ротном командире как при родителе, была и Гнушину родной, потому что сам вынянчил ее ради непонятного интереса, обреченную пойти в расход. Эту инвалидку командиру со временем тоже не могли простить, стала и она бельмом на глазу - корми ее лучше остальных овчарок, это служивых-то, и не посмей чем обидеть или обделить. Смиряйся перед ней, будто она хозяйка в роте. Овчарка ковыляла подле Гнушина, стелилась за ним черной хромучей тенью, и было чувство, что глядит на строй солдат как надсмотрщица - зло липнет глазками, ловит каждый звук. Гнушин примечал эту ее повадку, и втайне любовался, какой непререкаемый порядок наводит овчарка, как если б это он сам внушал солдатам почтительный страх. Долговязый, высушенный степными солнцами до песочного желтушного цвета лица, такого страха сам по себе он, однако, не внушал. Если б не стало обрыдлым даже видеть ротного командира, то можно было б на каждом шагу смеяться, глядя на эту неуклюжую, при всей худобе, фигуру с рожками серых пыльных волос, что облепляли жилистый сухой череп будто б перья, и выбивались наружу из-под фуражки как из драной подушки. Вид его был нелепым еще и потому, что ходил Гнушин неопрятный, не знал женской заботы да ухода. Другой офицер в женой отутюженной рубашке как в легкой тонкой простынке. А у Гнушина вся одежда, даже армейская, походила на шитую из свинца - так тяжко она на нем висла, давила, парила до седьмого пота. Гнушин, чудилось, отвык от людей. Единственный человек, который оказался у него в приближенье да понимал его с полуслова, бывший надзиратель по фамилии Иванчук, тоже походил на овчарку, только был, пожалуй, глупей. Надзирая в лагере над зеками, Иванчук давно прославился среди многих своей жестокостью, но сходило ему до поры с рук. Кончилось тем, что он забил насмерть заключенного в штрафном изоляторе. Иванчук там дежурил, и совершая обход, был пьян. Он ходил ночью и дубасил по железным дверкам, лишая штрафников сна, потому что самому не спалось. А зеки- то терпели, не подавая голоса, что его еще крепче обидело. Он тогда вывел первого попавшегося - и принялся в свое удовольствие лупить. Но зек попался такой, что назло ему не проронил ни стона. Огорчившись, что силу его не уважают, Иванчук и шибанул штрафника головой о бетонную стену, так что треснул череп у того, будто арбуз. Дело это наспех замяли. Иванчук наутро накарябал, как ему приказали, что заключенный во время его дежурства совершил самоубийство путем разбития головы. Вкладывая в ломку арестантских костей всю душу, Иванчук не знал меры - с зеками торговать да у зеков воровать. Иванчук же был дураком, у него не хватало умения продать в лагере за рубль то, чему на воле цена была копейка. Он не обчищал, а вырывал с мясом, чуть не убивая за копейку людей. Вот он стоит, сопит в ноздри, выпучивает бесцветные пузыри глаз, и сам начальник лагеря рядом с ним забоялся, а точно затвердил, что он есть начальник, что его нельзя пальцем тронуть; а не хлопнет ли без разбору, дурак? Иванчук переходил в роту так, точно со двора во двор свели на цепи быка. Где служить, ему не было разницы, а Гнушину и сделалось с ним покойно, хорошо. С первых дней Иванчук слушался своего нового начальника беспрекословно и даже силился ему угодить, усердствовал, чуя по-бычьему дыхлом, что от этого человека зависит теперь его судьба. Они вместе выпивали в канцелярии, когда наступало время после отбоя, при том Гнушин воодушевлялся и орал целые речи, а Иванчук уважительно утихал, делая важное лицо, которому командир и вверял свою душу, будто иконке. Командир жил в пристройке для офицеров, тут же, в расположении роты, занимая отдельную квартиру на втором этаже кирпичного флигеля. Гнушин находил не раз, что из квартиры пропадали понемногу продукты, сигареты. Или исчезали с буфета копившиеся от получки медяки. Долго он заблуждался, морочил сам себе голову и не пытался вникнуть в эту тайну поглубже. Замок не имел следов взлома. Исчезало столько, будто б залетели, поклевали со стола птички, но птиц и не водилось в здешней степи. Однажды он додумался, защемил форткой и дверью две невидимые для чужих глаз нитки и таким способом наконец обнаружил, что лазят в те сутки, когда он отсутствует в карауле, и лазят через окно. Воровали, и Гнушин это понял, солдаты, свободные в сутки его дежурств от караула, кто-то из второго взвода. Пропажа по штучке сигарет была едва заметной, но мысль, что его дурачили молодые нагловатые пареньки, была Гнушину нестерпимой. Они наткнулись на захлопнутую форточку, и в тот же раз справились с крючком, снова пролезли в комнату. Тогда, уходя на сутки, стал запирать в комнате овчарку, но уже не выдержал сам - она выла и гадила. Воротясь из караула, он звал дневального солдата убрать в комнате дерьмо и ссанину. Дощатые мытые полы воняли до ночи этой сыростью, так что мучительно было засыпать. Пока командир терпел это унижение, все чувства его оказались в роте на виду. Кто воровали, однако, не образумились, и как только он убрал овчарку за порог - снова в комнату кто-то наведался, пошебуршил в ней крысой. Гнушин смог сознаться только Иванчуку. Услыхав, что у хозяина воруют солдаты, Иванчук даже пережил потрясение, точно б и у него оказалось что-то украдено. Покрылся свирепыми пятнами, набычился и не в силах был такого понять. Пьяненькому командиру хватило духу, чтобы растолковать Иванчуку всю эту затянувшуюся почти на месяц историю. Иванчук высказался единственный раз, и слова его уже приговорили солдат: "А вы переживаете, переживаете за них как за детей родных, а они вам срут. Не-ет, этих я крыс передавлю. Будут эти сигареты жрать, а если не полезет - утрамбую". После отбоя Иванчук принялся за работу. Казарма улеглась и отмерла. Только в ротной канцелярии горел свет. Там ждал торжественно Гнушин, не зная еще, какой подарок ему готовит бывший вертухай. Началось тихо. Иванчук без шума поднял одного бывалого солдата, сказал одеться и повел за собой, но только перешагнули они порог канцелярии - как оглушил по голове. Солдат от неожиданности даже не смог вскрикнуть, скорчился. Покуда мучила его и корчила боль, Иванчук запер не спеша дверь, сжал таинственно в кулаке у того на глазах блестящий ключик - и снова молча ударил. Гнушин пересилил в первую минуту волнение и накричал уже с какой-то обидой на ничего не понимающего солдатика, припертого ударами к стенке: "Что, страшно cтало? Cтрашно без дружков?!" Этот выкрик ободрил Иванчука и будто б развеселил. Ему пришло на ум погасить в канцелярии свет, так что осталась гореть только лампа на столе командира. Помещение окунулось в нежный полумрак и тишь. Лампа вспыхнула ярче, горячей. Иванчук наставил раскаленное это око на затравленного паренька и весело приказал: "Ррра-вяйсь, крыса, смираа! Не моргать! Глядеть сюда! Кто ворует у товарища командира? Ты или кто? Какие их имена?" А тот долго упирался и не выдавал своих, покуда не прошло часа, а то и больше, и он изнемог, понимая, что эти двое никуда не спешат и ничего не боятся. С него лилась на грудь кровь. Иванчук после каждого удара утирал теперь руку полотенцем, а потом заматывал в него кулак и бил как в боксерской перчатке, что понравилось ему даже больше, чем на живую. На живую стало ему тягомотно, а так, набалдашником из полотенца - будто б отдыхал. Большой мужиковатый солдат уже стоял перед ними на коленях, прося пощады, уже сжевал безропотно сигареты, которыми набил ему Иванчук "на халяву" полный рот, уже рыдал и плакался, когда тот их "утрамбовывал" - и наконец сознался, назвал, издыхая от страха, какую-то нерусскую фамилию. "Ну, во, молодцом, рожу умой, и пойдем-найдем эту крысу" - довольно заулыбался Иванчук. Он взял фонарь и кликнул для важности овчарку, которая с некоторых пор слушалась его как самого командира, разве не ластясь и отчего-то не любя. В казарме Иванчук ходил по рядам коек, высвечивая из темноты усталые лица спящих. За ним плелся солдат, и опознал скоро он чью-то рожу, по которой полоснул свет фонаря: "Это он..." Иванчук постоял молчаливо над спящим, подумал. Сказал дожидавшемуся солдату шепотком: "Пшел в койку... А товарищу начальнику что поперек сделаешь - убью живым". Подождав, когда этот уляжется и сделается тихо, Иванчук толкнул развалившегося на койке нерусского солдатика в бок. Тот что-то зло забурчал, отчего Иванчук легонько шлепнул его по щеке и задрожал гремучим из души голосом: "Тихо, черножопый, тихо..." Солдат привстал и застыл, кривясь от слепящего лучика, бьющего в упор в глаза. "Начальник звал, есть дело до тебя. Ну, чо лежишь? Я чо, не ясно сказал?" Узбек пугливо вскочил на ноги, потянулся за сапогами... "Брось, неча полы грязнить, щас вернешься..." - позвал за собой Иванчук и снова молчаливо, торжественно сопроводил подсудимого до канцелярии, где творился уже глубокой ночью этот суд. По масляной стене канцелярии тащился бурый след и на полу плавали в полутьме болотные пятна. Гнушин снова разволновался, отчего напялил на голову фуражку и сидел за столом как истукан. А Иванчук перемалывал у него на глазах солдата за солдатом. Было неожиданным для него ударом, что их оказалось так много - не один и не два выродка, а череда новых разных лиц. Никому из них он не сделал плохого. А они сговорились и обкрадывали, залазили такими вот ночами в его дом. "Ты у кого копейку воровал, крыса? А ты на сиг

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору