Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Самойлович Г.С.. Рассказы -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  -
о и я сам, не в силах произнести хотя бы одно слово. И вдруг появлялось ощущение необычайной свежести, словно тут же рядом расположился Байкал со своей бездонной глубиной и вечным молчанием. Потом она исчезала, и тогда ко мне начинали возвращаться слова, которые я не сумел или позабыл ей сказать, и в мир снова возвращалась обыденность, чем-то похожая на ту чердачную рухлядь, среди которой мы поставили испуганный портрет Фета, когда сняли его со стены класса. Слова возвращались ко мне и упрекали меня за то, что я их не сказал, как будто, сказанные мною, они могли бы что-нибудь изменить. Посреди ночи или рано-рано утром на рассвете, когда протяжно гудела высокая кирпичная заводская труба, я старался разобраться во всем, что случилось. Смутная догадка, что Поликсена была в каком-то странном родстве с тем, что принято называть далью, начала беспокоить меня. И все как будто на минуту объяснилось, когда в один из воскресных дней я пришел в Эрмитаж и, остановившись возле картин итальянского Возрождения, почувствовал со всей неожиданностью и остротой присутствие дали, дразнившей мои чувства возможностью и одновременно совершенной несбыточностью. "8" Я заболел детской болезнью скарлатиной и был отвезен в Боткинские бараки. Лежа на узкой койке, я представлял себе, как усмехается Яша Ш., узнав, по какой жалкой причине я исчез с его горизонта. Незадолго до моей болезни Яша остановил меня возле стенной газеты и, нацелившись прищуренным глазом, спросил: - Ну что? Все устраиваешь личные дела? - Какие личные дела? Что ты имеешь в виду? - Занимаешься тем, чем занимались разные Онегины и Печорины? И услаждаешь свой слух чтением "Незнакомки" Блока? Я действительно купил у букиниста на Среднем проспекте томик Александра Блока и дома читал вслух "Незнакомку", но откуда об этом мог знать Яша Ш.? По-видимому, Яше было известно все, в том числе мои отношения с действительностью, которая не могла попасть в фокус и играла с моими чувствами в загадочную, как стихи Блока, игру. Проницательность Яши Ш. поразила меня. Но в ту ночь, когда меня увезли в скарлатинный барак и положили рядом с плачущими младенцами, я догадался, что жизнь, войдя в сделку с Яшей, мстила мне за жалость к учителям и неспособность выпускать боевую и веселую стенгазету. В ту напряженную и растянувшуюся минуту, когда два здоровенных санитара вынесли меня на носилках из дома, я, преодолевая озноб и жар, подозвал тетю и попросил ее никому не говорить, какая болезнь поразила меня, по-видимому желая уличить в том, что я еще не вполне расстался с детством. И вот я лежал среди маленьких детей, сам превращенный детской болезнью в ребенка, радующегося теплому молоку и французской булке, выданной на завтрак. Сначала была высокая температура, озноб и жар, и койка вместе с бредом то уносила меня на середину почему-то оказавшейся здесь, в бараке, Ины, то снова возвращала к хныкающим детям, к низенькой толстоногой сиделке и молодой пучеглазой врачихе, почему-то недовольной мною и не пожелавшей скрывать от меня свое нерасположение. А потом начались барачные будни с нормальной температурой и ожиданием, что скарлатинный барак и плачущие дети займут свое место в прошлом, аккуратно запакованном в моей памяти. Но настоящее не спешило стать прошлым, и я просыпался все на той же койке. Утренний осмотр. Завтрак. Обед. Ужин. Плач и смех детей. Из дому мне принесли томик Блока, и я читал волшебные стихи, ища в них объяснение всего того, что наворожил мне случай, когда я увидел Поликсену на фоне школьного окна, сразу же превращенного в картинную раму. В стихах Блока тоже все не попадало в фокус и становилось далью, словно поэт, писавший эти удивительные стихи, умел то отдалять, то приближать все, что попадало в поле его зрения, беседуя с явлениями, фактами и людьми на языке своих обостренных чувств. Молодая врачиха так же неодобрительно смотрела на книжку Блока, как на меня, и сказала мне, что, когда меня наконец выпишут и отберут халат и туфли, Блока задержат и не отпустят за пределы барака. - Это почему? - удивился я. - Потому что у вас шелушатся руки и Блок может заразить каждого, кто его возьмет после вас. - Не знаю, как других, - сказал я врачихе, - но меня Блок уже заразил. - Чем? - Какой-то новой, особой, неизвестной болезнью. Но медицина еще не придумала ей названия и, надеюсь, никогда не придумает. - Медицина вас спасла, - сказала врачиха. - И вы должны говорить о ней с уважением. Но вы, кажется, из тех, кто не умеет ничего уважать. - И, сложив обиженно губы, она отошла от моей койки. Теперь я спокойно мог вспоминать сны, снившиеся мне в первые ночи, когда я оказался на здешней койке рядом с бредом и термометром, ошалевшим от моего жара и не вмещавшим температуру, которая рвалась за шкалу с цифрами. В этих снах я видел медвежьи спины гор моего детства и горячий ключ, кипевший, как чайник, возле покрытых снегом камней. Я сидел в этом ключе среди зимы, чувствуя всей кожей жар и холод. Теперь не эти сны снились, а другие, обыденные, как класс, когда преподавательница своим погасшим голосом тихо рассказывает все об одном и том же: то об Онегине, то об Обломове, то о Лаврецком, которых Яша Ш. презирал за их дворянское происхождение. С тоской я думал, что Яша спросит у ребят, куда и почему я так надолго исчез с его горизонта, и ребята охотно объяснят ему, что я лежу в Боткинских бараках в одной палате с трехлетними детьми. То, чего я так боялся, случилось. Однажды в воскресный день меня громко окликнула сиделка, и оказалось, что возле входа в барак меня кто-то ждет. Я вышел, и сердце мое упало. Возле дверей стоял Яша Ш., и на его небритом серьезном лице играла скептическая усмешка. Томик Блока пришлось оставить в больнице, но через неделю я купил точно такой же на книжном развале. Придя домой, я убедился, что это была та же самая книжка с отмеченными моим ногтем строчками, которая, по-видимому, решила не расставаться со мной и благодаря счастливому случаю попала из барака на лоток букиниста, а потом вернулась ко мне. Я раскрыл ее на той странице, на которой часто раскрывал ее в больнице, и прочел вслух: Холодно и пусто в пышной спальне, Слуги спят, и ночь глуха. Из страны блаженной, незнакомой, дальней Слышно пенье петуха. Блок давно уже заменял мне учебники и объяснял моим чувствам то, что было еще недоступно моему разуму: мир поэтичен и многомерен, и только глухие, слепые и неумные люди живут в одном измерении, где все всегда в фокусе и застыло, как на моментальном снимке, сделанном уличным фотографом. Чувства во мне были сильнее и разумнее разума, и благодаря им я ощущал, как меняются предметы и явления и как мир спешит на свидание с моим сознанием и становится музыкой, волшебно возникающей из-под клавиш фортепиано, по которым бегают пальцы Моцарта или Шопена. Длинные пальцы Моцарта или Шопена бегали по невидимым клавишам и в тот роковой для меня час, когда я сидел в Соловьевском саду с раскрытой книжкой Александра Блока в руках. В этот час и возникла передо мной Поликсена, словно ее создала музыка. Два клена тут же поспешили запереть ее в раму, а услужливая Нева тотчас же превратилась в фон для картины, которую ткал вместе с Шопеном случай. Все вдруг превратилось в сцену полутрагической комедии: и то, что она взяла из моих рук Блока, и то, что произошло чуточку позже. И только в то мгновение, когда книжка очутилась в ничего не подозревавших руках Поликсены, откуда-то упала на нее и на меня тишина. Невидимые Моцарт и Шопен с гневом удалились. Ведь книжка же побывала в скарлатинном бараке и вместе с легкими музыкальными строчками Блока предлагала ни о чем не ведавшей девушке озноб и жар, а может, даже и смерть. Я выхватил из рук Поликсены томик Блока и, ничего не объясняя, кинулся от нее бежать. Так возникла пропасть, через которую я пытался перебросить жалкий и ненадежный мост. В моей памяти уже давно сидели цифры, номер ее телефона, который беспрерывно напоминал мне о себе и по ночам не давал спокойно спать. Телефон мог создать непредвиденные возможности, превратив меня в невидимку, спрятавшегося за расстоянием и тем не менее сумевшего объяснить свой казавшийся совершенно необъяснимым поступок. Жалким, сумасшедшим, вдруг отделившимся от меня голосом я назвал этот номер невидимой телефонистке, нетерпеливо и раздраженно переспросившей меня. И все смолкло, все превратилось в паузу, в ту первозданную тишину, когда еще не существовало ничего: ни цифр, ни голосов, способных назвать какую-нибудь цифру. И откуда-то издалека, словно из другого измерения, я услышал тихие гудки. Тайна чужого пространства на минуту приоткрылась мне: уж не жила ли Поликсена в особом, заколдованном мире, который своими гудками пытался расколдовать телефон? Затем возник голос и вдруг оказался даже не рядом, а внутри меня. Это был голос Поликсены, отчужденный и нежно-суровый. Я стал что-то говорить ей о Блоке, о его стихах, о том, что в страницах блоковского томика пряталась смертельная опасность для нее, и что я перестал понимать, для чего существует пространство с его расстояниями, и что мое чувство требует от меня, и от нее, и от самой жизни, чтобы это расстояние исчезло, как оно волшебно исчезло сейчас, когда я слышу ее голос. В ответ я услышал: - Меня это мало трогает. И снова наступила тишина. Расколдованный телефонный мир пропал, и вместо слов Поликсены я услышал разгневанный голос телефонистки: - Повесьте трубку. Вскоре Поликсена перевелась в другую школу и затерялась в огромном городе. И только цифра, застрявшая в моем мозгу, только номер ее телефона напоминал мне, что ее исчезновение не было абсолютным. Он дразнил меня долго-долго безнадежной возможностью мнимо приблизиться к ней, еще раз услышать отчужденный голос, а затем остаться один на один с тишиной. "9" Я поступил на факультет с непривычно звучавшим названием: ямфак, что означало - факультет языка и истории материальной культуры. Здесь преподавал академик Марр, и название факультета звучало, как первая фраза его вступительной лекции. Я посещал множество лекций, и на некоторых из них я чувствовал себя так, словно сидел на скамейке Соловьевского сада и слушал того, кто, казалось, держал в руках невод, в котором, как только что пойманная рыба, билась Вселенная. Но мой ранний и преждевременный опыт мешал мне хмелеть. Я слишком отчетливо помнил Володю Писарева и цену, которую Володя заплатил за то, что он вовремя не догадался, что у чуда есть изнанка. Вот об изнанке всякого чуда и думал я, слушая слишком красноречивых профессоров, и позволял себе хмелеть, когда оставался один на один с томиком Блока. Блок разлучил меня с Поликсеной, но зато он дал мне власть над предметами и явлениями, которые я с его помощью расположил в своем возбужденном воображении, словно все плыло в реке моих чувств, несших меня вперед, как когда-то несла стремительная и шумная Ина. Кроме воображаемого мира, рядом был еще и другой, реальный. В этом реальном мире я иногда забывал о Блоке, о Поликсене и об окне с синевой, еще недавно повсюду сопровождавшей ее, чтобы быть ее постоянным фоном. Мои однокурсники и однокурсницы пришли на ямфак из самой жизни. Здесь были демобилизованные красноармейцы, бывшие шахтеры, окончившие рабфак, недавние буденновцы и крестьяне. Один из них знал множество стихов и громко читал их в коридоре. Не сразу я догадался, что это был поэт и все стихи, которые он помнил, он сам и написал. У широколицего поэта не было сапог. Он ходил в тапочках. Из порвавшейся тапочки торчал грязный палец с толстым желтым ногтем. Этот палец смущал меня своим несоответствием всей университетской обстановке и моим представлениям о том, как должен выглядеть поэт. Поэт выглядел, как выглядела сама жизнь, и я позавидовал его дырявым тапочкам, широкому крестьянскому лицу и мощному, гудящему как колокол голосу, безжалостно ломавшему академическую тишину университетского коридора. Университетский коридор помнил множество знаменитостей, в том числе и неудачливого лектора Гоголя-Яновского, ходившего здесь сто лет назад своей порывистой походкой и делавшего вид, что у него болят зубы. Теперь все знают, что зубы у Гоголя не болели, и прощают ему его обман за то, что он написал "Мертвые души". Вот о "Мертвых душах" я и услышал, придя на лекцию с запозданием из-за стихов поэта, задерживающего в коридоре всех, в том числе и тех, кто опаздывал на лекцию. Профессор, казалось, вовсе не читал лекцию, а тихо, совсем по-домашнему, беседовал со студентами о Гоголе. Из этих домашних, тихих слов постепенно возникала обстановка, в которой жил Гоголь, и я с изумлением узнавал, как Гоголь чувствовал и думал, переселяясь в своих необыкновенных героев. Я смотрел на тихоголосого профессора, на его бородку и на его лоб, за которым пряталось давно прошедшее столетие, - столетие, вдруг обретшее новую жизнь в тихих, домашних словах и в той особой уютной интонации, которая завораживала чувства студентов. Все дело в этой волшебной интонации. Интонация и была тем ключом, которым профессор только что разомкнул девятнадцатый век и впустил туда наши чувства, пока только чувства, а нас оставил здесь, в притихшей аудитории, которая просилась туда, где уже оказались наши чувства. В перерыве я спросил веселого и кудрявого, как негр, студента: - Как имя-отчество профессора? Студент с презрением посмотрел на меня и сквозь зубы ответил: - Борис Михайлович Эйхенбаум. Ощущение, что я нахожусь тут, где громкоголосый поэт читал свои стихи, чуть покачивая огромным торсом и шевеля пальцем, торчавшим из порванной тапочки, и одновременно там, куда завлек нас своей интонацией тихоголосый профессор, надолго лишало меня покоя. Да, я пребывал здесь и сейчас, шел через длинный коридор, чтобы выйти через одну из дверей и оказаться в нарпитовской столовой, где студенты сами обслуживали себя, подходя с тарелкой к окошечку за котлеткой с макаронами, но чувства-то мои были там, рядом с Гоголем, и я понимал, что никто теперь мне не вернет их и мне так и предстоит жить в двух измерениях. Поэт в порванных тапочках везде носил вместе с собой свои стихи и свой палец и вот сейчас читал их здесь, в столовой, возле окошечка. И я не сразу понял, что он хочет меня разбудить и соединить с отделившимися от меня чувствами, все еще пребывавшими вместе с Чичиковым в городе N. От мощного голоса поэта дребезжали стекла, но все были заняты едой и не обращали на это никакого внимания. Понемножку я стал осваиваться со своим новым состоянием и привыкать к тому, что чувства отделились от меня и сейчас осваивают гоголевский мир, такой загадочный, странный и великолепный. В тот день, когда поэт снял тапочки и на полученную стипендию купил сапоги, его голос стал невнятным, а стихи, которые он читал у дверей аудитории, сразу обнаружили свою крайнюю несамостоятельность и неоригинальность. Все, по-видимому, заключалось только в пальце, недавно так выразительно торчавшем, а теперь затерявшемся в новом, поскрипывающем на ходу сапоге. Поэт еще играл голосом, шумел, тщетно пытаясь разбудить измерения и миры, которые умел будить только один Блок, да и то не всегда, а в редкие, дарованные ему случаем минуты. Однажды поэт остановил меня в коридоре и грубо потребовал, чтобы я ему сейчас же дал на обед, а то он умрет с голоду. Я протянул ему сорок копеек. Он долго и брезгливо рассматривал монеты, словно подозревая, что они фальшивые, затем положил в свой туго набитый кошелек и посмотрел на меня зелеными, каменными глазами. Глаза словно отделились от него и рассматривали меня с жестоким и зловещим любопытством. - Потомственный интеллигент? - спросил он меня. - Приблизительно. А ты это к чему? - Ненавижу интеллигентов. А потом он куда-то исчез, так и не вернув мне мои сорок копеек. Причина его исчезновения стала мне известной не сразу. Оказалось, что его исключили из университета за то, что он скрыл свое социальное происхождение. Всю гражданскую войну он провел в банде зеленых, а затем по чужому документу попал в университет. И опять антиномия жизни озадачила меня. И я вспомнил палец с толстым ногтем, торчавшим из порванной тапочки, палец, способный обмануть мои чувства и выдать банальные вирши за подлинную поэзию. По-прежнему я больше всех других улиц любил тихую Тучкову набережную, где на только что заснувшей воде стояли заскучавшие баржи с осиновыми дровами. Ленинградские улицы по вечерам превращались в театральные декорации, и я сам иногда казался себе героем какой-то романтической феерии, поставленной невидимым режиссером, живущим в одном из этих волшебно-театральных домов. Я любил прогуливаться по улицам, где из раскрытых окон иногда долетала музыка, и мне сразу представлялся Моцарт или Сальери, сидящий за клавесином. Однажды, прогуливаясь, я встретил профессора Эйхенбаума. Он узнал меня, остановился и спросил: - Вы здесь живете? - Нет, - ответил я. - С тех пор как я стал посещать ваш семинар, я поселился в городе N. Он рассмеялся и сказал: - Передайте привет от меня Собакевичу. Гоголь снился мне, но иногда рано-рано утром я слышал его шаги за собой и испуганно оглядывался с наивной мыслью, что я все-таки его увижу. По вечерам в затихшем зале библиотеки Академии наук я раскрывал книги Шенрока, чтобы мысленно встретиться с Гоголем, едущим, как его Нос, в лакированной карете или с аппетитом евшим макароны в римской траттории. Тихоголосый профессор разомкнул девятнадцатое столетие, впустил туда меня на час или на два, а теперь обижался на меня, что я там застрял и заставляю его ждать с ключом. Всякий раз, встречаясь с Эйхенбаумом, я все ждал, что он меня спросит, о чем мне поведал Чичиков, когда я встретился с ним в городе N. Загадка гоголевского художественного мышления не давала мне спать по ночам с тех пор, как я стал посещать семинар размышляющего вслух профессора. Я перебрался в Мытню - так называлось студенческое общежитие на Мытнинской набережной - со своей плетенной из соломы корзинкой, томиком Блока и старым клетчатым бабушкиным пледом, вызвавшим насмешливые замечания моих будущих соседей по комнате. В комнате стояло шесть кроватей. Для меня комендант поставил седьмую, еле втиснув ее в тесное, не желавшее расширяться пространство. Все предметы в этой комнате выглядели как на картине, написанной художником-веристом в сухой и слишком отчетливой манере, желающей подчеркнуть, что люди потеряли интерес к своим вещам. По-видимому, это так и было. На столе стоял ржавый бидон, с которым жильцы комнаты бегали вниз за кипятком, каждый раз подолгу споря, чья сегодня очередь. Я долго не мог уснуть в новой обстановке, прислушиваясь к храпу соседей и глядя в окно, над которым в темноте висела какая-то особая

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору