Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Самойлович Г.С.. Рассказы -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  -
, не похожая на себя луна, написанная тоже педантичной кистью вериста. Потом я уснул, так и не расставшись с луной, пробравшейся в мой мытнинский беспокойный сон. Ночью меня, только меня, а не остальных продолжавших храпеть студентов, разбудил сильный, жизнерадостный голос, напевавший: Плыви, мой челн, По воле волн. Я проснулся и спросил певца: - Почему ты поешь? - Потому что мне весело. - Но сейчас ночь и все спят. - Вот я и хочу их разбудить. - Зачем? - Боюсь, что они проспят и не поймут, что такое жизнь. - Ты это сам придумал или где-нибудь вычитал? - Сам. И я снова вернулся в свой сон со слишком отчетливой веристской луной, захватив заодно туда и певшего студента, пытавшегося мне доказать, что молодые люди не имеют права спать. Это привилегия стариков. В комнате, кроме меня, жило еще шесть студентов, и, хотя только один из них пел по ночам, все они не стремились быть равными самим себе. Каждому из них, говоря словами Герцена, хотелось не столько быть, сколько казаться. Я тоже решил, что я намного больше самого себя, и попытался написать рассказ о крае своего детства. Ина с круглыми коричневыми камнями и синей, как упавшее в ущелье небо, водой. Дароткан сидит напротив отвесной горы в пихтовом лесу и крошит охотничьим ножом листовой табак, смешивая его с корой. Над горящим костром висит дымок, в черном, покрытом сажей котелке кипит чай, и пихтовый лес своим запахом щекочет мне ноздри. Я вижу гору, лес, дымок и небо, застрявшее в ущелье, отсюда, из студенческого общежития, и, сидя за общим письменным столом, ищу фразу, которая смогла бы стать эквивалентом несущейся по камням Ины, синего берега и оленьей важенки, словно плывущей на отраженном в воде облаке. Слово пытается превратиться в лес; в стаю белок на закачавшихся желтых ветвях лиственниц; в медведя, вставшего на задние лапы и вдруг превратившегося в купца; в бубен шамана, пляшущего возле умирающего старика; в дорогу, пытающуюся обежать Байкал, неся лошадь с всадником и почтовую карету, охраняемую здоровенной девкой с берданкой; в слепого бурята, промывающего пораженные трахомой глаза в прозрачном, как утро, ручье; в тайменя, ударом хвоста разбудившего только что заснувшую реку; в земляную крышу бурятского летника, поросшую полынью; в Куйтунскую степь, пахнущую богородской травой; в заряженного яростью быка, к которому только что поднесли красное раскаленное на огне костра клеймо; в старика, целующего девку; в зеленые глаза волчьей стаи, светящиеся сквозь зимнюю ночь в степи; в водяное кружево, которое плетет, отвесно падая, речка Банная, грохоча о мягкие бревна настила; в плачущего конокрада, избитого толпой разгневанных мужиков; в корову, бесстыдно мочащуюся на дороге; в свежее бревно, в которое медленно вгрызается пила; в иноходь коня, на котором сидит лама, бормоча молитву и на скаку перебирая четки; в безмолвную глубину Байкала и в пароход, медленно плывущий над детским бездонным сном. Тысяча возможностей, из которых я не в силах выбрать ни одной. Только что пришли купчики-близнецы в домик моего дяди - требовать карточный долг и, если сейчас же не отдаст, бить. С ними вместе пришел офицер-каппелевец с зелеными глазами и немецким акцентом. Но мой дядя увидел их в окно, когда они еще были на другой стороне улицы, и успел спрятаться в подполье. Купчики входят в дом, тщательно вытерев подошвы сапог о половик в сенях, и офицер-каппелевец, бренча шпорами, переступает порог. Дети встречают их у дверей. Офицер-каппелевец снимает перчатки и говорит: - Честные люди отдают свои долги. Дети, куда спрятался ваш отец? И тогда младший, ему исполнилось четыре года, улыбается и отвечает: - Я знаю, куда он спрятался, но не скажу. - А если я тебе дам конфетку, - говорит ласково офицер, - ты, разумеется, мне покажешь? Он вынимает из кармана своего френча конфетку в красивой обертке и подает ребенку. В руке Дароткана кресало. К кремню Дароткан прикладывает кусок трута и бьет кресалом. Трут вспыхивает и издалека, из другого, давно забытого тысячелетия, приносит неповторимый запах. Дароткан кладет вспыхнувший трут в чашечку медной бурятской трубки и прижимает его пальцем. Над трубкой, торчащей из широкого Даротканова рта, возникает синий дымок, пахнущий табаком и горящим трутом. Из-за спины Дароткана на раскрытую тетрадь уже нетерпеливо заглядывает присутствующая здесь, но еще не нарисованная тайга. Дароткан выпускает из раскрытого рта густую струйку дыма и начинает рисовать квадратным плотницким карандашом. В только что появившейся на белом листе бумаги стремительной горной реке уже плывет сшитая из облака и бересты лодка. На берегу - заря и громко хлопающие крылья с трудом поднявшей себя с лиственницы глухариной самки. Охотник не спеша гребет коротким веслом и курит трубку, точно такую же, как у Дароткана. Темные как ночь кедры, сосны, ели и светлые как день березы, обгоняя друг друга, карабкаются на отвесный, висящий над рекой хребет горы. Далеко на излучине реки, фыркая, плывет дикий олень. Дом, приплывший сюда вместе с моим детством. Ласточка, вьющая гнездо, только что принесла в клюве комочек влажной глинистой земли. Во дворе встревоженные чем-то куры и петух, победоносно взмахивающий крыльями и трясущий большим сизым гребнем. В углу дома сундук. Замок поет, мелодично звенит, когда бабушка или дедушка вставляют в скважину ключ и поворачивают его два раза. В ящике хранится время. Там среди вещей прячется прошлое. На крыльце стоит мой дед и, долго прицеливаясь в утреннюю звезду, наконец-то стреляет в нее из тяжелого "смит-вессона", вынутого из сундука. Дед проверяет револьвер, чтобы он его не подвел в тайге, если нападет варнак. Далеко-далеко его ждет река Ципа и ее приток Ципикан. А еще есть Витим и Витимкан. Эти пахнущие снегом и беличьими шкурками названия дразнят мое воображение. В тайге живет гора Икат, которую я видел в раннем детстве, когда ехал на волокушах, привязанных к хомуту спотыкающейся о камни и корни лошади. Опрокинутые горы, отраженные в воде, снились мне, пока меня не разбудил своим выстрелом дед, стоящий на крыльце. Сны с опрокинутыми горами еще здесь у изголовья кровати, но наспех обутые ноги уже несут меня на крыльцо. Над крыльцом мигает утренняя звезда, в которую так и не удалось попасть моему деду. Столько вещей, названий, событий просят меня, чтобы я их вставил в фразу, одел в слово, написал на чистой, как поверхность реки, странице, найдя ритм, способный передать аритмию края, где воды падают с гор, а горы ходят на толстых медвежьих лапах. Но вместо того чтобы писать об Ине, я пишу о Сене и о французском художнике-сюрреалисте. Я еще не ведаю о том, что будущий рассказ напечатает в тридцать втором году толстый журнал "Звезда" и что О.Э.Мандельштам, остановив меня в столовой Ленкублита, спросит: - Молодой человек, вы разве бывали в Париже? - Нет, еще не бывал. - Так зачем же вы пишете о французском художнике? Я пишу рассказ, а рядом стоят мои соседи по комнате и дают советы. Неприбранная комната с ржавым жестяным бидоном просится на страницу, которую я пишу. Соскучившись по тишине, я иду навестить тетю и двоюродную сестру в Тучков переулок, Э 1, в маленькую квартирку, где я жил до переезда в Мытню. Сейчас я пишу об этом, пытаясь оторваться от "теперь" и попасть в "тогда", как будто мысль способна возвратить в прошлое и принести его сюда во всей его таинственной и волшебной неповторимости. В детстве двоюродная сестра олицетворяла собой мир, его доброту и душевную щедрость, она заменяла мне рано умершую мать. Все это давно отделилось от меня, стало прошлым, но часто возвращалось в моих снах и возвращается сейчас, с удивительной точностью восстанавливая давно забытую квартирку и прекрасное лицо моей двоюродной сестры с большими глазами, полными иронической грусти и полунасмешливой ласки. Но в эти часы, когда я переходил Биржевой мост и, пройдя мимо библиотеки Академии наук, сворачивал в переулок, который, как в будущих снах, куда более пластичных, чем зыбкие воспоминания, всякий раз приводил меня в тупичок, к обитой старой клеенкой двери, - но в эти часы я имел дело с реальностью, а не с ее отражением, казавшимся мне всегда конкретнее реальности. Придя в квартиру, я заглядывал в овальное зеркало. Но зеркало не хотело признаваться в старом знакомстве и показывало мне не мое, а чужое, только притворявшееся моим лицом. Зеркало мстило мне за измену, за то, что, забрав плетенную из соломы корзинку, я переехал из доброй квартирки в недобрую и пока чужую мне Мытню. Вещи тоже сердились на меня и всякий раз пытались потерять свое обличье, как потеряли его все предметы в Мытне, зарегистрированные в толстой инвентарной книге, с которой комендант общежития время от времени ходил по этажам и сличал написанное с существующим и наличным. А вот эти вещи жили еще в Енисейске, в квартире, в которой тетя принимала ссыльных большевиков, а позже в Томске, и из Томска совершили путь на Васильевский остров, давно подружившись с моими привычками, в том числе с дурной привычкой ложиться на кушетку, не снимая обуви. Тетя тоже держалась несколько отчужденно, по-видимому ревнуя меня к университету, где я оказался весь целиком, не оставив ничего здесь, в Тучковом переулке, кроме старых, уже никому не нужных школьных учебников. И только большие добро-насмешливые глаза двоюродной сестры смотрели на меня с полным пониманием всего, что разыгрывалось в моем сознании, охмелевшем от своего студенчества, молодости и сильного желания не походить на самого себя. Моя двоюродная сестра, с тех пор как я себя помню, олицетворяла для меня собой все самые прекрасные образы женщин, которые дарил мне мир книг. В моем воображении она превращалась то в мать Давида Копперфильда, то в тургеневских героинь, одновременно оставаясь собой. Она была центром сначала домашней, уютной детской Вселенной, потом более обширного и менее определенного мира, пришедшего ко мне и наступившего вместе с юностью. Я тогда еще не чувствовал и не понимал всей кратковременности и непрочности ее бытия, которое с приездом в Ленинград начал подтачивать туберкулез, тогда носивший более впечатляющее и менее научное название: чахотка. В ее уме и характере была одна почти сказочная черта: она смотрела на все явления, поступки, факты, словно все было окутано свежестью утренних часов, приплывших в Ленинград из тех далей, в которых пряталось утраченное детство. "10" В эти годы мне чуточку приоткрылась одна из человеческих тайн - тайна живописи. Еще в детстве, в окруженной гремящими реками и клокочущими ручьями полутунгусской деревушке, где не было картин, я увидел рисунки старого охотника Дароткана, открывшие моим изумленным глазам поэтическую суть местности, все, что от меня тщательно скрывала даль и близь. И вот, приходя в Эрмитаж или в Русский музей, я погружался в стихию, сотканную из жизни, страсти и воображения, приносившую мне из прошлого живым и трепетным все, что не в силах было передать слово. Эпохи набегали на эпохи, образы на образы, и я уносил их с собой каждый раз с таким чувством, словно после моего прихода там, на величественных стенах, остались пустые рамы. Слово - это та волшебная дверь, с помощью которой я, минуя десятилетие, попадаю в мир Панкова. Встреча с Панковым и его удивительным искусством произошла в художественной мастерской Института народов Севера, расположившегося в здании, где когда-то обитали монахи Александро-Невской лавры. В эти годы я уже понимал, чем живопись отличается от всех других искусств, и в том числе от литературы. Живопись - это особая сфера, из которой изгнан случай и где вместо статистического случая царствует гармония. Идя в Институт народов Севера, я не догадывался, что встречусь с гармонией не только в картинах, но и в душах тех, кто эти картины создал. Панков вошел, и вместе с ним в комнату вошел мир: реки, озера и лес, заговорившие на ненецком языке. Этот мир, до поры до времени свернутый, он развернул вместе с большим листом ватманской бумаги. Здесь же, передо мной, на длинном столе. На столе и на стене сверкал яркими красками край Панкова, а некоторое время спустя он оказался уже в моей комнате, сделавшись спутником моей жизни. В тот день мне открылось нечто значительное, связанное с тайной жизни: цельный человек не существует один, он составляет полное единство со своим краем. Панков - это не только человек, студент Института народов Севера, он одновременно и Северо-Уральские горы, растворившиеся в его чувствах. Его пейзажи - это в какой-то мере его автопортрет: ведь край непрерывно длится в его сознании, а изображая его здесь, себя он изображает там. "Там" и "здесь" - это одно. Сейчас каждый может проверить правоту моих слов. Издательство "Аврора" издало альбом цветных репродукций с панно и картин Панкова, где эта слитность художника с природой отпечатана на каждой странице. Все это открылось мне гораздо позже, а тогда я еще не понимал и примерял к своему "я" чужие души, словно, как в волшебной сказке, мне было дано превратиться в кого я только пожелаю. Почему искусство стало аналитичным, как портрет, написанный Филоновым? Уж не потому ли, что мир стал функциональным, и люди научились объясняться даже в любви, не видя друг друга и слишком громко произнося те слова, которые нужно говорить тихо, потому что их слушает телефонная трубка, притворяясь человеческим ухом. Я еще помнил номер телефона Поликсены, но снять трубку и довериться телефонистке еще не решался, а без телефонистки, дежурившей на станции, и без телефонного звонка было бы не обойтись, чтобы воскресить затерявшийся в неизвестности голос. Позвонил я ей из аптеки, доверив свои чувства тут же насторожившейся телефонной трубке, пропахшей лекарствами. Старый провизор, обычно такой равнодушный ко всем и ко всему, явно встревожился, очевидно в чем-то меня заподозрив. Удивленный голос Поликсены не сразу признал мое право на существование, а тем более на звонок, оторвавший ее от покоя. - Да. Нет. Нет. Да. Нет, - произносила она, все еще в чем-то сомневаясь, и особенно в моей реальности, словно потревожил я ее не из василеостровской аптеки, а из небытия, где я должен был спокойненько пребывать, не высовывая своего носа и не тревожа людей, давно забывших о моем существовании. Когда я повесил трубку, я снова увидел старенького провизора и усмешку на его лице, явно комментирующую мой разговор. - Утопающий хватается за соломинку, - сказал он. - А кто же утопающий? - Тот, кто тонет. Ленинградский поэт Константин Вагинов с помощью слов и ритма пытался разгадать свой город, постичь каждое его мгновение: Он спину повернул, пошел через дорогу, Он к скверу подошел с решеткою убогой, Где зелень нежная без света фонарей Казалась черною, как высота над ней. Но музыка нежданная раздалась, И флейта мирная под лампой показалась, Затем рояля угол и рука Игравшего, как дева, старика. Иногда мне кажется, что я вижу раму, а в раме вместо картины течет Нева с набережной, закрытой сумраком. В раннем детстве меня воспитывали горные реки и снежные, всегда зимние верхушки гольцов, а сейчас перевоспитывает город, убирая перегородку между жизнью и искусством. Ощущение вписанности в эту поэму из камня внушает странное желание на миг окаменеть и увидеть те сны, какие по ночам снятся рекам, одетым в камень. Великий художник Петров-Водкин с удивительной глубиной проник в суть нашего города и изобразил ленинградку, слив мадонну итальянского Возрождения с фабричной работницей времен гражданской войны в один неразделимый образ. Она стоит на балконе на фоне улицы и домов, словно созданных воображением Гоголя. Так и мое сознание в каждом встречном женском лице ищет сходства с образами эрмитажных картин. Время от времени в дам моего деда приезжал гость. Он приезжал на низеньком гнедом иноходце, сидя в деревянном бурятском седле, к которому был приторочен мокрый мешок с прохладными, пахнувшими дном реки и степью сигами. Кроме сигов гость привозил с собой тишину. Тишина, мягко ступая обшитыми войлоком подошвами монгольских сапог, входила в дом вместе с гостем и садилась у стола, на котором уже стоял горячий самовар. - Ты ничего не говори, - просил гость деда. - И я тоже не буду говорить. Я выходил из своей комнаты на кухню, чтобы посмотреть на гостя, одетого в длинный дыгил, сшитый из синего шелка, и почувствовать приехавшую к нам на гнедом иноходце тишину. Тишина была похожа на высокогорную степь, откуда приехал к нам гость, и она замыкала каждую стоящую на кухне вещь в тот особый покой, какой бывает только в летней бурятской юрте, на земляной крыше которой растет полынь. Гость пил чай, держа в ладони блюдце, а дед сидел рядом и думал только, наверно, об одном: как бы невзначай что-нибудь не сказать. Я тоже знал, что нельзя мешать покою и тишине и что гость не любил слова и выше всего на свете ценил молчание. Тишина куда-то плыла и в то же время оставалась на месте рядом с покоем и струйкой синего дыма, уже показавшегося над медной чашечкой трубки, торчавшей изо рта торжественно восседавшего гостя. Гостя звали Бадма Гармаевич, и приезжал он к нам из тех мест, где текла желтая неторопливая Аргада. Часами он сидел за столом, пил чай и иногда из уважения к деду беззвучно вздыхал и свое молчание превращал в немую речь, в речь без слов, однако говорящую мне и деду гораздо больше, чем могло бы сказать слово. О чем же нам рассказывало приехавшее с гостем молчание? О том, что в степи пасется скот, а в реке живут таймени и сиги, и над тайменями в воде, над водой и пасущимися на плоской равнине стадами плывет небо с облаками и несет с собой такой покой и такую тишину, какую могут понять только молчаливые и мудрые люди. В этот раз вместо сигов гость привез нам огромного тайменя, выбросив его из мокрого мешка прямо на пол. Тишина снова вошла в дом на беззвучных войлочных подошвах, и необыкновенный покой заколдовал все вещи в доме и сам дом, вдруг ставший похожим на стоящую в степи юрту. Я посмотрел в окно - уж не течет ли там желтая медлительная Аргада, прибывшая сюда вместе с тишиной из Куйтунской степи? Но Аргада осталась там, где текла, а у изгороди стоял гнедой иноходец, привязанный к столбу сплетенной из конского волоса веревкой, и косил на меня огромным недоумевающим глазом. Аргада осталась на месте, но сюда к нам приплыло степное, синее, как шелковый дыгил нашего гостя, небо. Степное бурятское небо над домом и тишина. Гость пил чай и смотрел то на деда, то на тугую струю, бежавшую из самоварного крана в стакан. Мой

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору