Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
на, имя автора моего букваря -
Мантилья. Человек я скромный, не бог весть каких талантов, а в голову
приходят всякие возвышенные мысли, умные фразы. Пока был в своем уме,
ничего похожего со мной ни разу не случалось. Кажется, будь сейчас при
мне перо и бумага, я запросто сложил бы поэму на смерть Мерседиты
Рамирес. А может быть, даже и портрет ее нарисовал бы. Нарисовал бы,
лихорадочными черно-красными мазками. Но в мыслях я уезжаю в родной
городок. Иду по улицам, прохожу из конца в конец. Недостроенная
церковь - мимо, статуя Боливара - мимо, глинобитные домишки - мимо.
Вот она, река. Тут водятся шаловливые форели, выглядывают из воды. Я
ныряю и хватаю самую жирную. Она бьется у меня в руках, изодранных
наручниками, и говорит человечьим голосом. Я слушаю, как будто так и
надо: животные частенько беседуют с сумасшедшими! Я не отвечаю форели:
боюсь проговориться о том механике, который предоставил нам под склад
свой гараж. Агенты бьют меня и здесь, на берегу реки, и все норовят
оттолкнуть к кустарнику, подальше от воды, чтобы я не достал ее
губами. Я выпускаю из рук форель и реву, словно дикий зверь: "не
знаю", "не знаю", "не знаю", "не знаю". Пять раз подряд, сто раз
подряд, пока агенты, оглушенные ревом, не отступают прочь. Я вот-вот
заплачу - а может быть, уже плачу - от страха, что сошел с ума.
Безумные не всегда городят несусветицу, подчас и дело говорят, но,
боже мой, разве они выбираю т, что сказать?)
- Я как-то не заметил, что пытки прекратились. Пошатываясь, я стоял
один посреди камеры - голый, превращенный черт знает во что. Почему они меня
не прикончили? Может быть, в университете или в рабочих кварталах начались
волнения, когда стало известно, что меня пытают много дней и вот-вот я умру?
Кто знает. Но только однажды вечером в камеру большими шагами вошел шеф
политической бригады, постоял с минуту, глядя блудливыми, полосатыми глазами
на то, что осталось от Бухгалтера, и вдруг заорал: "Убрать отсюда это.
дерьмо! Он рехнулся, пытается умереть, чтобы выгородить остальную падаль!"
Агенты подцепили меня под мышки, выволокли из камеры и рывками отбуксировали
в подвал, в камеру, где я сидел сразу после ареста, - у нее номер
тринадцатый, никогда не забуду. Надзиратель принес мне одеяло, а несколько
позже - чашку молока и ломтик хлеба. Хлеб он обмакнул в молоко и поднес к
моему рту. Взглянув на меня при свете карманного фонаря, он воскликнул, как;
бы обращаясь к кому-то другому: "Подумайте, за две недели поседел, как
лунь!"
(Но я им ничего не сказал. До ареста у; меня кое-где пробивалась
седина, а спустя две недели я стал седым, старик стариком. Но я им ни
слова не сказал. Они содрали наручниками мясо у меня с запястий, они
чуть не спустили с меня кожу клинками, они едва не заморили меня
голодом и жаждой. Но я им ничего не сказал. Не сказал даже тогда,
когда у меня; мутился рассудок, а он временами в самом деле мутился.
Да и теперь - лежу я ничком на полу камеры номер тринадцать - я не
уверен, что в голове моей все встало на свое место. Прижавшись щекой к
замызганному полу, я слушаю бой часов где-то наверху, должно быть, в
одном из кабинетов. Странно слышать легкий серебряный перезвон под
этими мрачными сводами, где колокол должен гудеть по замученным.
Большой церковный коло кол!.. Дзинь, дзинь, дзинь... Десять. Но я не
знаю, день сейчас или ночь. В камере темно - круглые сутки мрак. И
некого спросить. В смутном мерцании коридорной лампочки я с трудом
различаю враждебную фигуру надзирателя. Он не заговаривает со
мной, а я с ним - тоже).
- Ты действительно поседел за эти две недели, - подтвердил Журналист.
- Четырнадцать дней и ночей пыток. - Бухгалтер как бы подбивал баланс.
- Четырнадцать дней и ночей без пищи и воды. Двое суток из них - лежа на
брусе льда. Еще четверо суток - под градом ударов клинками и зуботычин. Все
четырнадцать - со скованными за спиной руками, голый и в крови, как Христос.
Свисток отбоя совпал с окончанием повествования Бухгалтера. Четверо
заключенных медленно отошли от своего товарища и легли на узкие койки. Легли
не спать, а думать.
"ЖУРНАЛИСТ "
В воскресный полдень, как и в полдень любого дня недели, распахнулась
зарешеченная дверь, и повара-итальянцы внесли в камеру бак. В мутных волнах
баланды покачивались волокнистые лохмотья юки {Ю к а (иначе маниока) -
крахмалистый корнеплод} да порой всплывали торчком вываренные до белизны
пустые кости. Дженаро - в пятнистом от сажи и жирных брызг фартуке - волочил
за собой половник с длинной ручкой. Он злорадно скреб им по заплеванному,
грязному полу, стараясь хоть еще этим досадить заключенным.
Антонио, второй итальянец, был мягче сердцем, да и причины ненавидеть
политических у него не было. Они поняли это с первого же дня по его
разговорам, по отношению к ним. В Венесуэлу Антонио приехал как иммигрант,
собираясь, согласно оформленному в консульстве договору, работать в сельском
хозяйстве. Но по не зависящим от него обстоятельствам кончил тем, что
поступил поваром в тюрьму.
Забитая картонным листом дверь отворялась только для того, чтобы
пропустить итальянцев с баком или выпустить по очереди в отхожее место
пятерых заключенных. Им еще не довелось увидеть здесь какую-нибудь живую
душу, кроме поваров, агентов и надзирателей. Но они знали, что тюрьма набита
политзаключенными и по ночам тяжело дышит сотнями легких, которым недостает
воздуха.
Единственным знаком внешнего мира, единственным проблеском жизни,
доходившим до них из других бараков, были звуки - звуки, приглушенные
картонным барьером. На рассвете из двора соседнего барака врывалась команда:
"Стройся!" Вслед за этим доносился поспешный топот многих ног - начиналась
поверка заключенных. "Первый!.." "Второй!.." "Третий!.." "Четвертый!.."
"Пятый!.." - и так до "Семьдесят второй!".
Капитан пытался определить характеры невидимых соседей по тембру и
выражению их голосов во время утренней поверки.
- Первый! - спокойно произносил кто-то.
- Это человек толковый, - делал вывод Капитан.
- Второй! - в голосе чувствовались боязнь и неуверенность.
- Этот еще не избавился от страха, - ставил диагноз Капитан.
- Третий! - гордо, как вызов, бросал человек.
- С мятежным духом, - следовало определение.
- Четвертый! - безразлично выкрикивал вялый голос.
- Этот еще не до конца осознал, что он - заключенный.
- Пятый! - в голосе угодливая поспешность.
- Холуй по натуре.
- Шестой! Седьмой! Восьмой! - отзывались автоматически и почти
одновременно, ускоряя ритм переклички, три голоса.
- Серые личности, ни грана своего в характере, - презрительно замечал
Капитан.
- Десятый! - выкрикивал невпопад девятый по счету, и тут же брань и
удары клинком, прервав перекличку, сыпались на несчастного в наказание за
его рассеянность.
Врач не соглашался с результатами подобных психологических опытов на
расстоянии:
- Не всегда тон голоса выражает характер человека. Он может
свидетельствовать и о временном душевном состоянии, - доказывал Врач. -
Встал утром человек с левой ноги - вот тебе и причина, чтобы крикнуть
"Четырнадцатый" тоном ниспровергателя. А вспомнит поутру этот бунтарь свой
дом, обмякнет от грусти и то же слово скажет таким тоном, словно с рождения
только и знает, что стонать да жаловаться.
Другим звуком, прорывавшим картонные заграждения, был ни с чем не
сравнимый взрыв оглушительного хохота. Не раз на дню гремел этот
заразительный хохот счастливого человека, неуместный клич бездумной
юношеской радости, отдававшийся странным эхом среди высоких тюремных стен.
- Должно быть, негр, - определил по привычке Капитан,
- На этот раз ты прав, - согласился Врач. - Только негры умеют так
заразительно хохотать.
Хохот доносился чаще под вечер, когда в одной из камер соседнего барака
садились играть в домино. Слышался яростный стук костяшек, и время от
времени долетал громкий голос того же негра:
- Заказывай панихиду. Последний ход.
- Тридцать два. Мы вышли.
- Сапожники!
Изредка ветер приносил откуда-то издалека звуки музыки: видимо, кто-то
из тюремных надзирателей слушал радио. Однажды ночью Парикмахер вскарабкался
на поставленную стоймя к стене железную койку и карандашом, сбереженным
Бухгалтером при обыске, просверлил в картоне на слуховых окошках отверстия.
Крохотные дырки позволяли увидеть только однообразную полосу серой стены.
Зато слышнее стала музыка: незатейливые вальсы, ударные инструменты
антильских негров, мужественные аккорды национального гимна.
В то воскресенье утром они поймали обрывки репортажа о матче бейсбола:
- ...Мяч летит вверх, вверх... со счетом один - ноль выигрывает
команда... сенсационная игра...
Журналист и Парикмахер спорили, пытаясь по голосу и манере вести
репортаж определить личность комментатора. Оба они были заядлыми
болельщиками, знали по именам всех видных спортсменов и следили за их
успехами. Как "и следовало ожидать, они разошлись во мнениях относительно
достоинств и слабостей своих фаворитов.
Именно эта банальная размолвка на спортивной почве послужила Журналисту
поводом, чтобы поведать о своих горьких испытаниях. Вернее, он перешел от
спора к рассказу без всякого повода, просто по ходу препирательства.
- Более чем посредственный игрок, - убежденно заявил он о спортсмене,
которого Парикмахер считал звездой первой величины.
- Твое дело - политика, - возразил Парикмахер, задетый за живое. - У
тебя есть призвание, есть способности. Но в спорте ты ни черта не смыслишь и
порешь бред собачий.
- Дело в том, дорогой, что как раз к политике-то я и не испытываю
никакого влечения, - усмехнулся Журналист. - Политика, как трясина, засосала
меня вопреки моей воле,
- Кто тебе поверит, - вмешался из своего угла Бухгалтер. - Сколько я
тебя знаю, ты только и говоришь о политике, и вся твоя жизнь связана с
политикой.
- Выходит, плохо ты меня знаешь, - отрезал Журналист.
Бухгалтер улыбнулся и с наигранной наивностью спросил:
- Тогда, может быть, ты нам скажешь, за что ты очутился в этой камере?
За пристрастие к черной магии? За любовь к животным? Или тебя завлекла сюда
песней сирена?
Лицо Журналиста стало серьезным.
- Да, все началось Первого мая прошлого года, - начал он. - Руководство
нашего профсоюза решило послать своего оратора на рабочий митинг.
Манифестация была запрещена полицейскими властями, но рабочих это не
остановило. Ну, поскольку мне было что сказать - кое-какие факты бередили
мне с некоторых пор сердце, - то я предложил: буду выступать я, если нет
возражений. Товарищи наградили меня аплодисментами. Полицейские, как и
следовало ожидать, разогнали манифестацию стрельбой из автоматов как раз на
середине моей речи, однако меня никто пальцем не тронул. Зато вечером, когда
я приехал домой и только-только вызвал лифт, чтобы подняться к себе в
квартиру, из темноты подъезда вышли два агента, велели мне следовать с ними.
Два месяца сидел под арестом - ни допросов, ни пыток. Единственное
неудобство - грязная камера и соседство с бандитом-рецидивистом, отправившим
в лучший мир по скромным подсчетам дюжину душ. Затем меня освободили, но с
подпиской - являться раз в три дня в полицейский участок. Я по-джентельменски
выполнял это тягостное обязательство в течение нескольких недель, пока
обстановка в стране не осложнилась, пока диктатура не завинтила еще крепче
гайки. Мне сообщили, что несколько таких же, как я, неблагонадежных граждан,
которым надлежало систематически являться в полицию, были арестованы, как
только показались там для отметки. Не желая попасть в ловушку, я решил
"исчезнуть из обращения", начал искать контакты с теми, кто боролся в
подполье.
(Нет, я не лгал, утверждая, что политика втянула меня в свой
водоворот вопреки моему желанию. Точно так в свое время я вошел в
журналистику. Со мной вообще это бывает в жизни, очевидно, потому, что
я не умею продумывать свои решения, частенько предпочитаю плыть по
воле волн, в лучшем случае руководствуясь интуицией. Правда, уж если я
окунулся в какое-либо дело, то вкладываю в него всю страсть, на какую
способен, - подчас даже больше, чем требуется. Мой отец одержим идеей
сделать из меня адвоката, по примеру деда и прадеда - образцовых
покойников в традиционных тогах и шапочках, чьи портреты
облагораживают его библиотеку. Только окончил я иезуитский колледж и
получил диплом бакалавра, отец записывает меня в университет, на
факультет права, - он даже не счел нужным узнать мое мнение на сей
счет, не снизошел до объяснений. Однако в этом случае я решил не
следовать безропотно чужой воле. В защиту свои х вкусов я выдвигаю
простой и ясный довод: я никогда не понимал, да и понимать не желаю,
для чего существует адвокатура и какой вклад в мировой прогресс могут
внести люди столь темной и хитрой профессии. Но едва я заикнулся о
том, что некоторые книги, вроде "Пандектов", вызывают у меня
отвращение, отец пришел в ярость - по сути дела выставил меня из дому,
невзирая на слезы и мольбы моих обеих сестер. На первых порах я
работаю шофером на грузовике, ибо, кроме умения водить машину, играть
в футбол, школьных знаний да шапочного знакомства с римским правом, у
меня нет ничего ни в руках, ни за душой. Однажды в дальнем рейсе,
когда я, не выпуская баранки, обхаживал свою попутчицу, молоденькую
горничную, я вдруг увидел у бензоколонки своего одн окашника из
колледжа Сан-Игнасио, с ним стоял какой-то человек с фотоаппаратом.
"Никогда бы не поверил, что парень с твоими способностями добывает
хлеб насущный шоферской работой! - говорит мой друг, поздоровавшись. -
Ты ведь и говорить и писать умеешь". Я молчу, жду, что он дальше
скажет, и он продолжает: "Я, знаешь, тоже бросил университет, сейчас
работаю в редакции газеты. Почему бы тебе не зайти к нам, когда
вернешься в Каракас?" Две недели спустя я заглянул к нему в редакцию,
он тут же представляет меня главному редактору: "Вы искали репортера,
вот он". "В каких газетах вы работали?" - спрашивает в лоб редактор.
Мой друг опережает меня с ответом: "Он еще не работал в газете, но
имеет диплом бакалавра, учился в университете. Кроме того, сеньор
главный редактор, он был самым способным учеником в иезуитском
колледже, а по словесности ему не было равных". Хотя последние слова -
явное преувеличение, редактор соглашается взять меня на пробу в отдел
информации. В первый же день мне, репортеру по происшествиям, здорово
везет. Пьяный штукатур убил мастерком свою жену, и я не только
красочно описываю это происшествие, но и сопровождаю репортаж
фотоснимком жертвы, это фото я нашел в доме и потихоньку сунул в
карман, когда осматривал место трагедии. Материал идет в номер.
Главный редактор вызывает меня к себе и, не вынимая изо рта сигареты,
цедит: "Поздравляю, молодчина!")
- Как вам известно, за кандидатов нашей партии голосовало подавляющее
большинство избирателей. Вам известно также, что диктатура фальсифицировала
результаты выборов, избирательные урны где-то похоронила, а наших депутатов
и сенаторов не только не пустила в конгресс, но бросила в тюрьмы или выслала
из страны. У нас оставался один выход - подполье. Я отрастил усы а-ля
испанский трактирщик, временами покидал конспиративную квартиру, чтобы
встречаться с представителями оппозиции, как из числа гражданских лиц, так и
военных - трех-четырех офицеров нам рекомендовали как противников диктатуры.
Явки с военными проводились в самых необычных местах: в приемной зубного
врача, в баре одной аргентинки, пользующейся сомнительной репутацией, в
конюшне ипподрома. С рассветом я появлялся на ипподроме, выходил на беговой
круг с хронометром в руке, как бы для ознакомления с пробными забегами.
Вскоре появлялся подполковник, владелец скакуна чистых кровей, кстати
сказать, приходившего к столбу всегда последним. Разговаривали мы в тесной
конюшне, пропитанной запахом навоза и лечебных притираний, чуть не под
брюхом у лошади, качавшей головой в такт нашим словам. В одну из встреч
подполковник сообщил мне, что группа офицеров недовольна махинациями на
выборах и считает своим долгом выступить с оружием в руках против диктатуры.
Не имея каких-либо полномочий, я обещал ему поддержку моей партии, а также
других оппозиционных партий, профсоюзов, студенчества и вообще всего народа.
Самое важное, решил я, чтобы военные выступили, а там пойдет. Лиха беда
начало.
(Хотя газетчиком я стал по воле случая, эта увлекательная
профессия приносит мне с первых же шагов столько удовольствия, что я
даже перестаю сердиться на отца. Забуду, что он лишил меня домашнего
очага, и, в свою очередь, предоставлю ему возможность простить мне
пренебрежение к "Пандектам" Юстиниана. Примирение происходит в теплой
и непринужденной домашней атмосфере, в библиотеке, под портретами
образцовых предков в традиционных тогах и шапочках. Отец настаивает на
моем переселении домой, я наотрез отказываюсь: во-первых, не хочу
беспокоить сестер возвращениями на рассвете, а во-вторых, кто глотнул
свободы, тот едва ли вернется в клетку по доброй воле. Большинство
моих товарищей по работе - ребята что надо. Правда, есть две-три
странные личности, особенно один - с прыщавой шеей и дурным запахом
изо рта - целыми днями вьется около начальства и хотя тщится выдавать
себя то ли за коммуниста, то ли за социалиста, наверняка служит в
полиции, голову даю на отсечение. Первое время коллеги-репортеры
подшучивают надо мной, еще новичком. Так, просит меня кто-то к
телефону и сообщает, что в таком-то доме совершено преступление на
почве ревности. Я хватаю блокнот, фотографа и мчусь по адресу. Дверь
открывает какой-то человек и, услышав мой вопрос: "Как зовут убитую?"
- сперва испуганно крестится, а потом с возмущением заявляет, что я
нахожусь в резиденции апостолического нунция его святейшества папы и
что здесь никогда никого не убивали. Что же касается проходимца с
прыщавой шеей, то он пуще огня опасается поссориться со мной. И, надо
сказать, для этого есть веские основания: рост у меня сто восемьдесят,
я неплохо боксирую, готов в любой момент дать сдачу.)
- С некоторых пор полиция стала усиленно разыскивать меня. Очень
возможно, что наши конспиративные связи были обнаружены, кто-то из
арестованных распустил на допросе язык. Нагрянули с обыском ко мне на
квартиру, захватили охотничье ружье и спортивные снаряды. Обшарили дом отца,
начиная с библиотеки по рим