Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
кие кроны искалеченных деревьев проглядывал туманный рассвет.
(Когда речь идет о простом соблюдении закона природы или о
совершении третьего из смертных грехов, то все катится у меня как по
маслу. Так же легко - без осложнений - связи обрываются, как только
выпадает удобный случай положить им конец. Все мои милые визитантки,
перестав посещать меня с определенной целью, остаются близкими моими
друзьями. "Как дела, Журналист? Если верить фотографиям в газете, ты
молодеешь день ото дня". "Милый, мой муж хочет познакомиться с тобой.
Я ему столько о тебе говорила". "Что бы ни было, Журналист, ты мне
нравишься по-прежнему. Есть вещи, которые не забываются". "Дорогой,
постарайся, чтобы ваша газета прислала ко мне фотографа. Я даю
чудесный прием". "Знаешь, на будущей неделе моя свадьба, Журналист. Я
рассержусь, если тебя не будет". И так далее, в том же духе. Но
положение усложняется, когда женщина в тебя влюблена серьезно, я хочу
сказать, полюбит всем сердцем. Такие катастрофы случались с мной,
слава богу, всего дважды. Нет на земле существа отважнее,
великодушнее, настойчивее и достойнее уважения, чем влюбленная
женщина. Такая принесет в жертву все, что угодно: домашний очаг и
состояние, если они у нее есть; семью и детей, если они у нее есть;
собственную жизнь, которая у нее есть и всегда в ее распоряжении.
Влюбленная женщина - повторяю, женщина, полюбившая всем сердцем, -
превосходит в набожной приверженности верующих, в бескорыстии -
альтруистов, в беззаветной преданности - революционеров, в
самоотреченности - матерей, а уже одно это, черт возьми, о многом
говорит. Я знаю, огромному числу представителей обоих полов показались
бы преувеличенными мои убеждения на этот счет. Ведь большинство женщин
только воображают, что они влюблены, а на самом деле и понятия не
имеют о настоящей любви. Тоже и мужчины: сколько их проходит по жизни,
так и не испытав счастья быть по-настоящему любимым. Но я убежден в
своей правоте. Когда я говорю о настоящей любви, я вспоминаю прежде
всего Милену, учительницу. Она радуется, как школьница, если я покупаю
ей коробку конфет. Она приходит в ужас, если у меня на несколько
десятых поднимается температура. Она готова лопнуть от гордости, когда
я получаю пустяковую премию на конкурсе репортажей. Ее розовые ножки
всегда охотно и радостно несут ее в мои объятья, Часто наплакавшись
по-детски, со всхлипами, она твердит, уставившись в одну точку, что
готова отказаться от дома, родных, от места преподавательницы
английского языка, лишь бы жить со мной, спать со мной, убирать мою
квартиру, ставить гвоздики в мои пустые цветочные вазы. Конечно, она
заболела с горя, узнав, что меня арестовали именно тогда, когда я шел
к ней, чтобы поцеловать ее. Л юбовь Милены пролетит над зеленой
саванной, переплывет великую реку, просочится сквозь толстые стены
тюрьмы и картон этой решетки и доставит сюда ее письмо. Первая ,
весточка из внешнего мира - первая не только для меня, но и для этих
четверых, не знающих, кто такая Милена. Я уверен, так будет.)
- Меня избивали каждую ночь. Днем, пока трое агентов с автоматами
расхаживали вокруг ранчо, я отлеживался в забытьи на диване, страдая от
болей, от жажды, от мысли о новых побоях. Около полуночи издалека раздавался
гудок джипа, возвещавший о приезде Бакалавра и его подручных. То, что
неминуемо должно было произойти десятью минутами позже, приводило меня в
такой ужас, что однажды, заслышав отдаленный звук клаксона, я обмочился
прямо на диване. Бакалавр входил со своими помощниками в ранчо, приближался
к дивану, где я лежал, покрытый кровоподтеками, с вылезшими из орбит
глазами, и спрашивал масленым голоском сводника: "Ну-с, как? Будем
говорить?" Я отвечал: "Все, что я знаю, вам известно. Больше ничего не могу
сказать". Вслед за этим удары палок сыпались на мои синяки и раны,
оставшиеся от прошлой ночи и от всех предыдущих ночей. Но в тот раз, едва я
услышал гудок приближающегося джипа, меня вдруг обуял такой страх перед
физической болью, такое неудержимое желание избежать побоев, что я пустился
на хитрость, хотя и понимал, сколь она глупа и беспомощна. На очередной
вопрос Бакалавра: "Ну-с, как? Будем говорить?" - я ответил: "Ладно. Я дам
показания". У Бакалавра заблестели глаза. Он повернулся к агенту - тому
самому, что целился в меня с края вырытой мною могилы, - и приказал: "Возьми
блокнот, записывай". Без каких-либо колебаний я стал перечислять имена
несуществующих лейтенантов и капитанов, приписывая их к существующим
казармам, пока не набрал достаточное количество "участников" заговора. В ту
ночь - по моим подсчетам, седьмую в лапах Бакалавра - меня не били. Больше
того, дали стакан воды, которым я умерил сводившую с ума жажду, и крылышко
цыпленка, оставшееся от ужина одного из агентов. Бакалавр пристально и
недоверчиво следил за мной - какие-то сомнения у него, видимо, оставались.
Потом он собрал свою ватагу, вдали рявкнул холодящий душу гудок джипа. Мои
мучители спешили в существующие казармы на поимку несуществующих офицеров. Я
выиграл ночь отдыха для разбитого в кровь тела и стакан воды, который спас
меня от умопомрачения на почве жажды.
(И все-таки, пожалуй, я не прав, уверяя Парикмахера в том, что
политика засосала меня вопреки моей воле. Еще студентом я ходил на
митинги, читал еженедельники политических партий, спорил со своими
однокурсниками о социализме и кооперативах. И если не шел дальше
этого, то лишь потому, что всегда почитал личную свободу превыше всего
на свете. Именно любовь к личной свободе удерживает меня от
возвращения в отцовский дом и от женитьбы на Милене или на
какой-нибудь другой женщине. Не хочу, чтобы к моему дикому стволу
привился опасный своей ласковой вкрадчивостью культурный побег и
заставил меня изменить образ жизни. По этой же причине я долго не
вступал ни в одну из политических партий. Став членом партии, я должен
был бы подчиняться дисциплине, тратить вечера на эти скучнейшие
собрания с протоколами и сбором членских взносов, а то еще ездить в
качестве оратора на митинги в провинциальное захолустье и там, после
многочасовой тряски по отвратительным дорогам, произносить
зажигательные речи, а потом, стыдясь собственной болтовни, выслушивать
поздравления растроганных слушателей: "Благодарим, коллега Журналист!
Потрясающее выступление!" Но что толку от моего стремления к личной
независимости, от этого страстного желания остаться дичком, как
неклейменый бык-одинец в саванне, если я живу в такой стране, как
Венесуэла? Ведь мы, венесуэльцы, уже полтора века страдаем от микробов
политиканства. Мы произносим только политические речи, бредим наяву
политическими переворотами, даже напиваемся мы с единственной целью -
выкрикнуть на улице какую-то политическую дребедень. У нас не хватает
времени заняться индустриализацией, гигиеной быта, образованием, мы
только и знаем, что ведем глупые и бесплодные политические дискуссии.
Будучи плотью от плоти своей среды, я тоже в конце концов уступаю
роковому соблазну. Желая доставить удовольствие одной премиленькой
мулатке, медицинской сестре, которая частенько навещает меня дома и в
перерывах между поцелуями шепчет: "Любовь моя, кто тебе сказал, что мы
отнимем у тебя свободу? Мы ведь не орден иезуитов!" - я вступаю в
партию. В партию моей медицинской сестры, разумеется. Поначалу я
ограничиваю свои новые обязанности присутствием на заседаниях палаты
депутатов, и то затем, чтобы поддержать аплодисментами- выступления
нашего лидера, несравненного оратора. Но вот армейские заправилы,
совершив переворот, принимаются набивать политзаключен ными тюрьмы и
опустошать государственную казну - кровь у меня в жилах вскипает, я
выступаю с речью на первомайской манифестации и кончаю тем, что,
поправ свои гражданские убеждения, ввязываюсь в конспиративную
деятельность.)
- Мои мучители вернулись через сутки, как и следовало ожидать, не
обнаружив вымышленных капитанов и лейтенантов. Бакалавр, судя по смокингу и
винному запаху, явился прямо с праздника, может быть, со свадьбы, где он,
надо думать, не преминул провозгласить тост в честь новобрачных. Тем не
менее взгляд его гадючьих глаз был, как никогда, полон яда, а характерная
гримаса врожденного преступника, как никогда, резко очерчивала рот. На этот
раз без единого слова и вопроса Бакалавр и его головорезы принялись бить
меня ногами в грудь и лицо, поминая непристойностями мою покойную мать.
Потом один из них, оттянув пальцами кожу у меня на правой руке, прошил ее
мешочной иглой с толстой и шершавой, как шпагат, нитью. Подерги вая нить, он
удерживал меня рядом с собой, как это делает погонщик с быком, у которого
через нос пропущена веревка. Острейшая боль и вслед за этим еще более
ужасная - где, я даже не успел определить, - лишили меня сознания. Когда -
не знаю, сколько времени спустя, - я пришел в себя, ощущение шпагата в руке
уже исчезло, но та, другая, невыносимая боль осталась, и теперь я знал место
ее возникновения. Медленно, очень медленно осознавал я, до какой по длости
дошел этот подвыпивший садист в смокинге, выведенный из себя ложными
показаниями. Он не довольствовался оскорблением памяти моей покойной матери,
не насытился видом моего тела, прошитого мешочной иглой. Не желая считаться
с тем, что перед ним лежит обессиленный, закованный в наручники, голый,
избитый донельзя человек, он собственными руками вонзил в него заостренный
сук или кол, словно гарпун в кашалота. В приступе ледяного озноба я стучал
зубами, на висках выступил холодный пот. Там, внизу, меня пекло пламя, оно
сжигало ткани, оно не только не утихало, но поминутно вспыхивал о с новой
силой. Меня атаковали судорожные позывы, до такой степени мучительные, что
казалось, это сама жизнь рвется из моего тела сквозь кровоточащее отверстие.
Я дышал тяжело и отчаянно - и все же не чувствовал пульса на стянутых
наручниками запя стьях. Когда через какие-то минуты я снова стал погружаться
в беспамятство, мне представилось, что наконец ко мне пришла смерть и она
избавит меня от страданий. Смерть в образе моей доброй и строгой матери - с
белым лбом и в черной накидке.
(Черные очки и белая вата. Каким же, в самом деле, я был слепцом,
полагая, что, закрыв мне глаза, они хотели скрыть от меня путь, а
следовательно, не намеревались меня убить и я вернусь обратно живым!
Каким же я был тупицей, не предусмотрев, что есть бездны, пострашнее
смерти, и не почувствовав впереди угрозу, во сто крат более мрачную,
нежели смерть! Все было бы уже кончено, если бы комедия с могилой не
оказалась только лишь комедией, если бы агент открыл тогда огонь из
автомата и оставил меня лежать мертвым на дне ямы, вырытой моими
руками. Я лежал бы сейчас спокойно, не испытывал бы этой жгучей,
разрывающей внутренности боли, которая обвивает колючей проволокой мои
артерии вплоть до колен, до щиколоток, ползет от поясницы к затылку,
прошивая спинные позвонки. Из меня уже вытащили кол, но мне кажется,
будто он все еще внутри и гораздо глубже, чем раньше, будто он достает
острием брюшную стенку и вот-вот проткнет ее на уровне пупка. Я не
мечтаю больше сохранить жизнь, я придумываю, как поскорее расстаться с
ней. Я уже не человек, а раздавленная лягушка - все наружу, чучело,
размалеванное липкой, темной кровью, стекающей по ногам. Единственное
средство оборвать этот позорный, унизительный кошмар, избежать
завтрашнего ночного избиения, освободиться от Бакалавра - это смерть.
Надо перестать существовать, надо умереть, и я добьюсь этого.)
- За двадцать четыре часа, пока палачей не было, я в горячке обдумал во
всех деталях способы вынудить Бакалавра или кого-нибудь из агентов убить
меня. Когда они вошли, я лежал на диване, на правом боку, в луже крови,
поджав ноги. Дикая головная боль приглушала все другие боли. "Бакалавр, -
проговорил я, увидев его. - Вы должны меня убить... Сегодня же". Он
ухмыльнулся: "Не волнуйся, обязательно убьем. Только не сразу, а постепенно,
частями". И я начал речь, которую продумал за ночь, в огне горячки: "Если вы
не убьете меня сию же минуту, Бакалавр, то остаток моей жизни я посвящу
единственной цели: отомстить вам. Когда я выйду из тюрьмы - а я выйду, рано
или поздно, как выходят почти все узники, - я не дам покоя душе и телу, пока
не взыщу с вас полной мерой за эту подлость. Я побреду за вами следом, как
пес за хозяином, я разыщу вас в самом отдаленном уголке земли и заставлю
расплатиться за все муки и оскорбления. Советую, Бакалавр: убейте меня
сегодня! Если вы этого не сделаете, то, клянусь честью, клянусь прахом
матери, вся моя будущая жизнь будет подчинена одной цели - отомстить вам,
плюнуть вам в лицо, вырвать у вас глаза, содрать с вас кожу вот этими
ногтями..." Какое-то мгновение он колебался, разглядывал меня, потом пожал
плечами, сменил в мундштуке сигарету и, закуривая, сказал презрительно: "Не
мели чушь, Журналист, живым ты из тюрьмы не выйдешь". Я понял, что словами
его не проймешь, и решил осуществить второй план самоубийства. Свернувшись
на диване, поджав ноги наподобие взведенного курка, я терпеливо ждал, когда
голова кого-нибудь из моих палачей окажется на уровне моих пяток. И вот один
из них - кстати сказать, самый усердный, обломавший об меня не одну дубину,
- любопытствуя, как выглядит рана, приблизился к моим ногам. Я напряг все
силы и ударил его прямо в лицо. Он отлетел к бело-голубому шкафчику, осел на
пол, рот у него был в крови. Я с радостным трепетом наблюдал, как он тяжело
встал, как его лицо наливалось яростью, как он поднял автомат на уровень
моего тела. И вдруг он застыл, словно парализованный, от окрика Бакалавра:
"Отставить, кретин! Не вздумай прикончить его!" Я окончательно понял, что
уйти из жизни мне не удастся.
(Бакалавр, конечно, не принял всерьез мою угрозу, да и сам я не
думал тогда, что приведу ее в исполнение; просто-напросто я
провоцировал его на убийство, всем существом желая собственной смерти.
Но теперь я снова и снова мысленно возвращаюсь к этим оставшимся без
ответа словам, и они обретают силу торжественной, грозной, нерушимой
клятвы. Боль немного утихла, но в низу живота появилась тяжесть, как
будто туда положили камень или кусок железа. Смерть - гораздо более
трудоемкий процесс, нежели мы себе представляем. Человеческий организм
хватается за жизнь с цепкостью утопающего, бросает в бой со смертью
все свои неистовые защитные силы, и развязка долго не наступает. Не
наступает, будь она проклята! Я прихожу к мысли, что никогда не смогу
умереть ни от побоев, ни от жажды, ни от своей страшной внутренней
раны, - что я бессмертен и смогу выполнить обет: убить Бакалавра.
Бакалавр скроется в водовороте восстания, избежит самосуда толпы.
Бакалавр удерет с награбленным капиталом за границу, Бакалавр будет
жить на каком-нибудь североамериканском курорте или на одном из
бульваров Парижа под защитой своих телохранителей, под опекой полиции
этих цивилизованных, демократических стран. Но я последую за
омерзительным пузырем неотступной тенью, буду терпеливо отсчитывать
дни и ночи зимы и лета в ожидании урочного часа - часа его смерти.
Возможно, он будет в этот миг в смокинге, как в ту ночь, когда он
всадил в меня кол, или в купальном костюме, на пляже, под бело-зеленым
полосатым зонтом, а может, он будет мирно спать в постели, и мне,
прежде чем ударить его кинжалом, придется залезть к нему через балкон
и разбудить его, чтобы он убедился в том, что клятву я выполняю. Потом
умру и я - в искрах электрического разряда или под ножом гильотины, -
но Бакалавра уже не будет, и воспоминание о его маленьком, пузатом
трупе скрасит мои последние мгновения перед казнью. Еще раз клянусь
прахом моей матери: я убью Бакалавра!)
- Бренное тело Журналиста расходовало последние запасы жизненных сил,
друзья мои. До агонии оставался один шаг, и палачи должны были либо
подтолкнуть меня к смерти, либо вообще оставить в покое. Но, видимо, и в
самом деле им было запрещено покончить со мной, потому что однажды на
рассвете меня стали готовить к возвращению в Сегурналь. Одели, снова
нацепили черные очки - теперь в отношении полутрупа это была явно излишняя
мера предосторожности, - на руках подняли в джип, на руках спустили на землю
по приезде на место. Волоком протащили по лестницам и коридорам Сегурналя до
"ринговой". Там меня опять раздели догола, стянули руки наручниками. Один из
агентов дал мне стакан молока. Неделю молоко было единственной моей пищей...
Однажды в "ринговую" вошел врач с чемоданчиком в руке. При виде моих
гноящихся зловонных ран этот бывалый человек сморщился, как от боли. "Вот
это да!" - произнес он озадаченно. Он вышел и вскоре вернулся, неся
пузырьки, вату, бинты. Пока он тщательно промывал перекисью больные места, я
спросил его имя, но он отказался назвать себя. Конечно, это был полицейский
врач, но все же я хотел знать его имя. Он отказался назвать себя и на
следующий день, когда пришел продолжить лечение. Он поговорил со мной,
сказал, что спасся я чудом: еще немного - и острие задело бы брюшину. Однако
имя свое он наотрез отказался назвать. Раны мало-помалу рубцевались, но я не
мог опорожнить кишечник. Я не хотел, не осмеливался это сделать. Наконец я
пересилил страх. Острейшая боль, почти такая же, как в момент пытки,
охватила меня, и я потерял сознание.
(Когда выйду на свободу - не важно когда, но выйду, - я с первого
же шага подчиню себя одной-единственной цели: убить Бакалавра. Пусть
товарищи в редакции ждут меня с распростертыми объятиями, я не пойду в
редакцию. Я не вернусь в дом отца с его уютной библиотекой и с кустами
гераней в саду. Я не стану искать встреч с женщинами, сладкого
опьянения от поцелуев, блаженного трепета близости. Даже Милене
придется подождать моих ласк - прежде, чем начать жизнь, я должен
убить Бакалавра. Я стану летящей ракетой - она уже запущена, она
прошла половину пути, она не может остановиться или повернуть вспять,
ей предназначено размозжить змеиную голову Бакалавра. Неподвижным и
холодным, как мраморная собака, растянется его труп у моих ног. Я сам
закрою ему глаза, глазки гадюки и грызуна, и буду хохотать, хохотать
до слез, сидя на белом надгробном камне с надписью золотыми буквами:
"Здесь покоится прах Бакалавра".)
- Целый месяц провел я