▌ыхъЄЁюээр  сшсышюЄхър
┴шсышюЄхър .юЁу.єр
╧юшёъ яю ёрщЄє
╒єфюцхёЄтхээр  ышЄхЁрЄєЁр
   ╩ырёёшър
      ┴єыуръют ╠.└.. ╟рьхЄъш ■эюую тЁрўр -
╤ЄЁрэшЎ√: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
я лечения я погибну. И все чаще и чаще мне приходит мысль, что лечиться мне не нужно. 15-го января. Рвота утром. Три шприца 4%-ного раствора в сумерки. Три шприца 4%-ного раствора ночью. 16-го января. Операционный день, потому большое воздержание - с ночи до 6 часов вечера. В сумерки - самое ужасное время - уже на квартире слышал отчетливо голос, монотонный и угрожающий, который повторял: - Сергей Васильевич. Сергей Васильевич. После впрыскивания все прошло сразу. 17-го января. Вьюга - нет приема. Читал во время воздержания учебник психиатрии, и он произвел на меня ужасающее впечатление. Я погиб, надежды нет. Шорохов пугаюсь, люди мне ненавистны во время воздержания. Я их боюсь. Во время эйфории я их всех люблю, но предпочитаю одиночество. Здесь нужно быть осторожным - здесь фельдшер и две акушерки. Нужно быть очень внимательным, чтобы не выдать себя. Я стал опытен и не выдам. Никто не узнает, пока у меня есть запас морфия. Растворы я готовлю сам или посылаю Анне заблаговременно рецепт. Один раз она сделала попытку (нелепую) подменить пятипроцентный двухпроцентным. Сама привезла его из Левкова в стужу и буран. И из-за этого у нас была тяжелая ссора ночью. Убедил ее не делать этого. Здешнему персоналу я сообщил, что болен. Долго ломал голову, какую бы болезнь придумать. Сказал, что у меня ревматизм ног и тяжелая неврастения. Они предупреждены, что я уезжаю в феврале в отпуск в Москву лечиться. Дело идет гладко. В работе никаких сбоев. Избегаю оперировать в те дни, когда у меня начинается неудержимая рвота с икотой. Поэтому пришлось приписать и катар желудка. Ах, слишком много болезней у одного человека! Персонал здешний жалостлив и сам гонит меня в отпуск. Внешний вид: худ, бледен восковой бледностью. Брал ванну и при этом взвесился на больничных весах. В прошлом году я весил 4 пуда, теперь 3 пуда 15 фунтов. Испугался, взглянув на стрелку, потом это прошло. На предплечьях непрекращающиеся нарывы, то же на бедрах. Я не умею стерильно готовить растворы, кроме того, раза три я впрыскивал некипяченым шприцем, очень спешил перед поездкой. Это недопустимо. 18-го января. Была такая галлюцинация: жду в черных окнах появления каких-то бледных людей. Это невыносимо. Одна штора только. Взял в больнице марлю и завесил. Предлога придумать не мог. Ах, черт возьми! Да почему, в конце концов, каждому своему действию я должен придумывать предлог? Ведь действительно это мучение, а не жизнь! Гладко ли я выражаю свои мысли? По-моему, гладко. Жизнь? Смешно! 19-го января. Сегодня во время антракта на приеме, когда мы отдыхали и курили в аптеке, фельдшер, крутя порошки, рассказывал (почему-то со смехом), как одна фельдшерица, болея морфинизмом и не имея возможности достать морфий, принимала по полрюмки опийной настойки. Я не знал, куда девать глаза во время этого мучительного рассказа. Что тут смешного? Мне он ненавистен. Что смешного в этом? Что? Я ушел из аптеки воровской походкой. Что вы видите смешного в этой болезни? Но удержался, удерж... В моем положении не следует быть особенно заносчивым с людьми. Ах, фельдшер. Он так же жесток, как эти психиатры, не умеющие ничем, ничем, ничем помочь больному. Ничем. Предыдущие строки написаны во время воздержания, и в них много несправедливого. Сейчас лунная ночь. Я лежу после припадка рвоты, слабый. Руки не могу поднять высоко и черчу карандашом свои мысли. Они чисты и горды. Я счастлив на несколько часов. Впереди у меня сон. Надо мною луна и на ней венец. Ничто не страшно после укола. 1 февраля. Анна приехала. Она желта, больна. Доконал я ее. Доконал. Да, на моей совести большой грех. Дал ей клятву, что уезжаю в середине февраля. Исполню ли ее? Да. Исполню. Е. т. буду жив. 3 февраля. Итак: горка. Ледяная и бесконечная, как та, с которой в детстве сказочного Кая уносили сани. Последний мой полет по этой горке, и я знаю, что ждет меня внизу. Ах, Анна, большое горе у тебя будет вскоре, если ты любила меня... 11 февраля. Я решил так. Обращусь к Бомгарду. Почему именно к нему? Потому что он не психиатр, потому что молод и товарищ по университету. Он здоров, силен, но мягок, если я прав. Помню его. Быть может, он над... я в нем найду участливость. Он что-нибудь придумает. Пусть отвезет меня в Москву. Я не могу к нему ехать. Отпуск я получил уже. Лежу. В больницу не хожу. На фельдшера я наклеветал. Ну, смеялся... Неважно. Он приходил навещать меня. Предлагал выслушать. Я не позволил. Опять предлоги для отказа? Не хочу выдумывать предлога. Записка Бомгарду отправлена. Люди! Кто-нибудь поможет мне? Патетически я стал восклицать. И если кто-нибудь прочел бы это, подумал - фальшь. Но никто не прочт. Перед тем как написать Бомгарду, все вспоминал. В особенности всплыл вокзал в Москве в ноябре, когда я убегал из Москвы. Какой ужасный вечер. Краденый морфий я впрыскивал в уборной... это мучение. В двери ломились, голоса гремят, как железные, ругают за то, что я долго занимаю место, и руки прыгают, и прыгает крючок, того и гляди, распахнется дверь... С тех пор и фурункулы у меня. Плакал ночью, вспомнив это. 12-го ночью. И опять плак. К чему эта слабость и мерзость ночью? 1918 года 13 февраля на рассвете в Гореловке. Могу себя поздравить: я без укола уже четырнадцать часов! Четырнадцать! Это немыслимая цифра. Светает мутно и беловато. Сейчас я буду совсем здоров? По зрелому размышлению: Бомгард не нужен мне и не нужен никто. Позорно было бы хоть минуту длить свою жизнь. Такую - нет, нельзя. Лекарство у меня под рукой. Как я раньше не догадался? Ну-с, приступаем. Я никому ничего не должен. Погубил я только себя. И Анну. Что же я могу сделать? Время залечит, как пела Амнер. С ней, конечно, просто и легко. Тетрадь Бомгарду. Все... V На рассвете 14-го февраля 1916 года в далеком маленьком городке я прочитал эти записки Сергея Полякова. И здесь они полностью, без всяких каких бы то ни было изменений. Я не психиатр, с уверенностью не могу сказать, поучительны ли, нужны ли? По-моему, нужны. Теперь, когда прошло десять лет, жалость и страх, вызванные записями, ушли. Это естественно, но, перечитав эти записки теперь, когда тело Полякова давно истлело, а память о нем совершенно исчезла, я сохранил к ним интерес. Может быть, они нужны? Беру на себя смелость решить это утвердительно. Анна К. умерла в 1922 г. от сыпного тифа и на том же участке, где работала. Амнерис - первая жена Полякова - за границей. И не вернется. Могу ли я печатать записки, подаренные мне? Могу. Печатаю. Доктор Бомгард. 1927 г. Осень * Несомненно, 1917 год. Д-р Бомгард. Михаил Булгаков ЗАПИСКИ ЮНОГО ВРАЧА Версия 1.0 от 29 декабря 1996 г. Сверка произведена по Собранию сочинений в пяти томах (Москва, Художественная литература, 1991г.). ПОЛОТЕНЦЕ С ПЕТУХОМ Если человек не ездил на лошадях по глухим проселочным дорогам, то рассказывать мне ему об этом нечего: все равно он не поймет. А тому, кто ездил, и напоминать не хочу. Скажу коротко: сорок верст, отделяющих уездный город Грачевку от Мурьевской больницы, ехали мы с возницей моим ровно сутки. И даже до курьезного ровно: в два часа дня 16 сентября 1917 года мы были у последнего лабаза, помещающегося на границе этого замечательного города Грачевки, а в два часа пять минут 17 сентября того же 17-го незабываемого года я стоял на битой, умирающей и смякшей от сентябрьского дождика траве во дворе Мурьинской больницы. Стоял я в таком виде: ноги окостенели, и настолько, что я смутно тут же во дворе мысленно перелистывал страницы учебников, тупо стараясь припомнить, существует ли действительно, или мне это померещилось во вчерашнем сне в деревне Грабиловке, болезнь, при которой у человека окостеневают мышцы? Как ее, проклятую, зовут по-латыни? Каждая из мышц этих болела нестерпимой болью, напоминающей зубную боль. О пальцах на ног говорить не приходится - они уже не шевелились в сапогах, лежали смирно, были похожи на деревянные культяпки. Сознаюсь, что в порыве малодушия я проклинал шепотом медицину и свое заявление, поданное пять лет тому назад ректору университета. Сверху в это время сеяло, как сквозь сито. Пальто мое набухло, как губка. Пальцами правой руки я тщетно пытался ухватиться за ручку чемодана и наконец плюнул на мокрую траву. Пальцы мои ничего не могли хватать, и опять мне, начиненному всякими знаниями из интересных медицинских книжек, вспомнилась болезнь - паралич. Парализис, - отчаянно мысленно и черт знает зачем сказал я себе. - П...по вашим дорогам, - заговорил я деревянными, синенькими губами, - нужно п...привыкнуть ездить. И при этом злобно почему-то уставился на возницу, хотя он, собственно, и не был виноват в такой дороге. - Эх... товарищ доктор, - отозвался возница, тоже еле шевеля губами под светлыми усишками, - пятнадцать годов езжу, а все привыкнуть не могу. Я содрогнулся, оглянулся тоскливо на белый облупленный двухэтажный корпус, на небеленые бревенчатые стены фельдшерского домика, на свою будущую резиденцию - двухэтажный, очень чистенький дом с гробовыми загадочными окнами, протяжно вздохнул. И тут же мутно мелькнула в голове вместо латинских слов сладкая фраза, которую спел в ошалевших от качки мозгах полный тенор с голубыми ляжками: ... ПРИВЕТ ТЕБЕ... ПРИ-ЮТ СВЯ-ЩЕННЫЙ... Прощай, прощай надолго, золото-красный Большой театр, Москва, витрины... ах, прощай. Я тулуп буду в следующий раз надевать... - в злобном отчаянии думал я и рвал чемодан за ремни негнущимися руками, - я... хотя в следующий раз будет уже октябрь... хоть два тулупа надевай. А раньше чем через месяц я не поеду, не поеду в Грачевку... Подумайте сами... ведь ночевать пришлось! Двадцать верст сделали и оказались в могильной тьме... ночь... в Грабиловке пришлось ночевать... учитель пустил... А сегодня утром выехали в семь утра... И вот едешь... батюшки-с-светы... медленнее пешехода. Одно колесо ухает в яму, другое на воздух подымается, чемодан на ноги - бух... потом на бок, потом на другой, потом носом вперед, потом затылком. А сверху сеет и сеет, и стынут кости. Да разве я мог бы поверить, что в середине серенького кислого сентября человек может мерзнуть в поле, как в лютую зиму?! Ан, оказывается, может. И пока умираешь медленною смертью, видишь одно и то же, одно. Справа горбатое обглоданное поле, слева чахлый перелесок, а возле него серые драные избы, штук пять и шесть. И кажется, что в них нет ни одной живой души. Молчание, молчание кругом... Чемодан наконец поддался. Возница налег на него животом и выпихнул его прямо на меня. Я хотел удержать его за ремень, но рука отказалась работать, и распухший, осточертевший мой спутник с книжками и всяким барахлом плюхнулся прямо на траву, шарахнув меня по ногам. - Эх ты, госпо... - начал возница испуганно, но я никаких претензий не предъявлял - ноги у меня были все равно хоть выбрось их. - Эй, кто тут? Эй! - закричал возница и захлопал руками, как петух крыльями. - Эй, доктора привез! Тут в темных стеклах фельдшерского домика показались лица, прилипли к ним, хлопнула дверь, и вот я увидел, как заковылял по траве ко мне человек в рваненьком пальтишке и сапожишках. Он почтительно и торопливо снял картуз, подбежал на два шага ко мне, почему-то улыбнулся стыдливо и хриплым голоском приветствовал меня: - Здравствуйте, товарищ доктор. - Кто вы такой? - спросил я. - Егорыч я, - отрекомендовался человек, - сторож здешний. Уж мы вас ждем, ждем... И тут же он ухватился за чемодан, вскинул его на плечо и понес. Я захромал за ним, безуспешно пытаясь всунуть руку в карман брюк, чтобы вынуть портмоне. Человеку, в сущности, очень немного нужно. И прежде всего ему нужен огонь. Направляясь в мурьинскую глушь, я, помнится, еще в Москве давал себе слово держать себя солидно. Мой юный вид отравлял мне существование на первых шагах. Каждому приходилось представляться: - Доктор такой-то. И каждый обязательно поднимал брови и спрашивал: - Неужели? А я-то думал, что вы еще студент. - Нет, я кончил, - хмуро отвечал я и думал: Очки мне нужно завести, вот что. Но очки было заводить не к чему, глаза у меня были здоровые, и ясность их еще не была омрачена житейским опытом. Не имея возможности защищаться от всегдашних снисходительных и ласковых улыбок при помощи очков, я старался выработать особую, внушающую уважение, повадку. Говорить пытался размеренно и веско, порывистые движения по возможности сдержать, не бегать, как бегают люди в двадцать три года, окончившие университет, а ходить. Выходило все это, как теперь, по прошествии многих лет, понимаю, очень плохо. В данный момент я этот свой неписаный кодекс поведения нарушил. Сидел, скорчившись, сидел в одних носках, и не где-нибудь в кабинете, а сидел в кухне и, как огнепоклонник, вдохновенно и страстно тянулся к пылающим в плите березовым поленьям. На левой руке у меня стояла перевернутая дном кверху кадушка, и на ней лежали мои ботинки, рядом с ними ободранный, голокожий петух с окровавленной шеей, рядом с петухом его разноцветные перья грудой. Дело в том, что еще в состоянии окоченения я успел произвести целый ряд действий, которых потребовала сама жизнь. Востроносая Аксинья, жена Егорыча, была утверждена мною в должности моей кухарки. Вследствие этого и погиб под ее руками петух. Его я должен был съесть. Я со всеми перезнакомился. Фельдшера звали Демьян Лукич, акушерок - Пелагея Ивановна и Анна Николаевна. Я успел обойти больницу и с совершеннейшей ясностью убедился в том, что инструментарий в ней богатейший. При этом с тою же ясностью я вынужден был признать (про себя, конечно), что очень многих блестящих девственно инструментов назначение мне вовсе неизвестно. Я их не только не держал в руках, но даже, откровенно признаюсь, и не видел. - Гм, - очень многозначительно промычал я, - однако у вас инструментарий прелестный. Гм... - Как же-с, - сладко заметил Демьян Лукич, - это все стараниями вашего предшественника Леопольда Леопольдовича. Он ведь с утра до вечера оперировал. Тут я облился прохладным потом и тоскливо поглядел на зеркальные сияющие шкафики. Засим мы обошли пустые палаты, и я убедился, что в них свободно можно разместить сорок человек. - У Леопольда Леопольдовича иногда и пятьдесят лежало, - утешал меня Демьян Лукич, а Анна Николаевна, женщина в короне поседевших волос, к чему-то сказала: - Вы, доктор, так моложавы, так моложавы... Прямо удивительно. Вы на студента похожи. Фу ты, черт, - подумал я, - как сговорились, честное слово! И проворчал сквозь зубы, сухо: - Гм... нет, я... то есть я... да, моложав... Затем мы спустились в аптеку, и сразу я увидел, что в ней не было только птичьего молока. В темноватых двух комнатах крепко пахло травами, и на полках стояло все что угодно. Были даже патентованные заграничные средства, и нужно ли добавлять, что я никогда не слыхал о них ничего. - Леопольд Леопольдович выписал, - с гордостью доложила Пелагея Ивановна. Прямо гениальный человек был этот Леопольд, - подумал я и проникся уважением к таинственному, покинувшему тихое Мурье Леопольду. Человеку, кроме огня, нужно еще освоиться. Петух был давно мною съеден, сенник для меня набит Егорычем, покрыт простыней, горела лампа в кабинете в моей резиденции. Я сидел и, как зачарованный, глядел на третье достижение легендарного Леопольда: шкаф был битком набит книгами. Одних руководств по хирургии на русском и немецком языках я насчитал бегло около тридцати томов. А терапия! Накожные чудные атласы! Надвигался вечер, и я осваивался. Я ни в чем не виноват, - думал я упорно и мучительно, - у меня есть диплом, я имею пятнадцать пятерок. Я же предупреждал еще в том большом городе, что хочу идти вторым врачом. Нет. Они улыбались и говорили: Освоитесь. Вот тебе и освоитесь. А если грыжу привезут? Объясните, как я с ней освоюсь? И в особенности, каково будет себя чувствовать больной с грыжей у меня под руками? Освоится он на том свете (тут у меня холод по позвоночнику)... А гнойный аппендицит? Га! А дифтерийный круп у деревенских ребят? Когда трахеотомия показана? Да и без трахеотомии будет мне не очень хорошо... А... а... роды! Роды-то забыл! Неправильные положения. Что ж я буду делать? А? Какой я легкомысленный человек! Нужно было отказаться от этого участка. Нужно было. Достали бы себе какого-нибудь Леопольда. В тоске и сумерках я прошелся по кабинету. Когда поравнялся с лампой, увидел, как в безграничной тьме полей мелькнул мой бледный лик рядом с огоньками лампы в окне. Я похож на Лжедмитрия, - вдруг глупо подумал я и опять уселся за стол. Часа два в одиночестве я мучил себя и домучил до тех пор, что уж больше мои нервы не выдерживали созданных мною страхов. Тут я начал успокаиваться и даже создавать некоторые планы. Так-с... Прием, они говорят, сейчас ничтожный. В деревнях мнут лен, бездорожье... Тут-то тебе грыжу и привезут, - бухнул суровый голос в мозгу, - потому что по бездорожью человек с насморком (нетрудная болезнь) не поедет, а грыжу притащат, будь покоен, дорогой коллега доктор. Голос был неглуп, не правда ли? Я вздрогнул. Молчи, - сказал я голосу, - не обязательно грыжа. Что за неврастения? Взялся за гуж, не говори, что не дюж. Назвался груздем, полезай в кузов, - ехидно отозвался голос. Так-с... со справочником я расставаться не буду... Если что выписать, можно, пока руки моешь, обдумать. Справочник будет раскрытым лежать прямо на книге для записей больных. Буду выписывать полезные, но нетрудные рецепты. Ну, например, натри салицилици 0,5 по одному порошку три раза в день... Соду можно выписать! - явно издеваясь, отозвался мой внутренний собеседник. При чем тут сода? Я и ипекакуанку выпишу - инфузум... на 180. Или на двести. Позвольте. И тут же, хотя никто не требовал от меня в одиночестве у лампы ипекакуанки, я малодушно перелистал рецептурный справочник, проверил ипекакуанку, а попутно прочитал машинально и о том, что существует на свете какой-то инсипин. Он не кто иной, как сульфат эфира хининдигликолевой кислоты... Оказывается, вкуса хинина не имеет! Но зачем он? И как его выписать? Он что - порошок? Черт его возьми! Инсипин инсипином, а как же все-таки с грыжей будет? - упорно приставал страх в вале голоса. В ванну посажу, - остервенело защищался я, - в ванну. И попробую вправить Ущемленная, мой ангел! Какие тут, к черту, ванны! Ущемленная, - демонским голосом пел страх. - Резать надо... Тут я сдался и чуть не заплакал. И моление тьме за окном послал: все, что угодно, только не ущемленную грыжу. А усталость напевала: Ложись ты спать, злосчастный эскулап. Выспишься, а утром будет видно. Успокойся, юный неврастеник. Гляди - тьма за окнами покойна, спят стынущие поля, нет никакой грыжи. А утром будет видно. Освоишься... спи... Брось атлас... Все равно ни пса сейчас не разберешь. Грыжевое кольцо... Как он влетел, я даже не сообразил. Помнится, болт на двери загремел, Аксинья что-то пискнула. Да еще за окнами проскрипела телега. Он без шапки, в расстегнутом полушубке, со свалявшейся бородкой, с безумными глазами. Он перекрестился, и повалился на колени, и бухнул лбом в пол. Это мне. Я пропал, - тоскливо подумал я. - Что вы, что вы, что вы! - забормотал я и потянул за серый рукав. Лицо его перекосило, и он, захлебываясь, стал бормотать в ответ прыгающие слова: - Господин доктор... господин... единственная, единственн... единственная! - выкрикнул он вдруг по-юношески звонко, так, что дрогнул ламповый абажур. - Ах ты, господи... Ах... - Он в тоске заломил руки и опять забухал лбом в половицы, как будто хотел разбить его. - За что? За что наказанье?.. Чем прогневали?

╤ЄЁрэшЎ√: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -


┬ёх ъэшуш эр фрээюь ёрщЄх,  ты ■Єё  ёюсёЄтхээюёЄ№■ хую єтрцрхь√ї ртЄюЁют ш яЁхфэрчэрўхэ√ шёъы■ўшЄхы№эю фы  ючэръюьшЄхы№э√ї Ўхыхщ. ╧ЁюёьрЄЁштр  шыш ёърўштр  ъэшує, ┬√ юс чєхЄхё№ т Єхўхэшш ёєЄюъ єфрышЄ№ хх. ┼ёыш т√ цхырхЄх ўЄюс яЁюшчтхфхэшх с√ыю єфрыхэю яш°шЄх рфьшэшЄЁрЄюЁє