▌ыхъЄЁюээр  сшсышюЄхър
┴шсышюЄхър .юЁу.єр
╧юшёъ яю ёрщЄє
╒єфюцхёЄтхээр  ышЄхЁрЄєЁр
   ╩ырёёшър
      ┴єыуръют ╠.└.. ╟рьхЄъш ■эюую тЁрўр -
╤ЄЁрэшЎ√: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
бороться одного, без всякой поддержки и указаний. Какие неимоверные трудности мне приходится переживать. Ко мне могут привести какой угодно каверзный или сложный случай, чаще всего хирургический, и я должен стать к нему лицом, своим небритым лицом, и победить его. А если не победишь, вот и мучайся, как сейчас, когда валяет тебя по ухабам, а сзади остался трупик младенца и мамаша. Завтра, лишь утихнет метель, Пелагея Ивановна привезет ее ко мне в больницу, и очень большой вопрос - удастся ли мне отстоять ее? Да и как мне отстоять ее? Как понимать это величественное слово? В сущности, действую я наобум, ничего не знаю. Ну, до сих пор везло, сходили с рук благополучно изумительные вещи, а сегодня не свезло. Ах, в сердце щемит от одиночества, от холода, оттого, что никого нет кругом. А может, я еще и преступление совершил - ручку-то. Поехать куда-нибудь, повалиться кому-нибудь в ноги, сказать, что вот, мол, так и так, я, лекарь такой-то, ручку младенцу переломил. Берите у меня диплом, недостоин я его, дорогие коллеги, посылайте меня на Сахалин. Фу, неврастения! Я завился на дно саней, съежился, чтобы холод не жрал меня так страшно, и самому себе казался жалкой собачонкой, псом, бездомным и неумелым. Долго, долго ехали мы, пока не сверкнул маленький, но такой радостный, вечно родной фонарь у ворот больницы. Он мигал, таял, вспыхивал и опять пропадал и манил к себе. И при взгляде на него несколько полегчало в одинокой душе, и когда фонарь уже прочно утвердился перед моими глазами, когда он рос и приближался, когда стены больницы превратились из черных в беловатые, я, въезжая в ворота, уже говорил самому себе так: Вздор - ручка. Никакого значения не имеет. Ты сломал ее уже мертвому младенцу. Не о ручке нужно думать, а о том, что мать жива. Фонарь меня подбодрил, знакомое крыльцо тоже, но все же уже внутри дома, поднимаясь к себе в кабинет, ощущая тепло от печки, предвкушая сон, избавитель от всех мучений, бормотал так: Так-то оно так, но все-таки страшно и одиноко. Очень одиноко Бритва лежала на столе, а рядом стояла кружка с простывшим кипятком. Я с презрением швырнул бритву в ящик. Очень, очень мне нужно бриться... И вот целый год. Пока он тянулся, он казался многоликим, многообразным, сложным и страшным, хотя теперь я понимаю, что он пролетел, как ураган. Но вот в зеркале я смотрю и вижу след, оставленный им на лице. Глаза стали строже и беспокойнее, а рот увереннее и мужественнее, складка на переносице останется на всю жизнь, как останутся мои воспоминания. Я в зеркале их вижу, они бегут буйной чередой. Позвольте, когда еще я трясся при мысли о своем дипломе, о том, что какой-то фантастический суд будет меня судить и грозные судьи будут спрашивать: А где солдатская челюсть? Отвечай, злодей, окончивший университет! Как не помнить! Дело было в том, что хотя на свете и существует фельдшер Демьян Лукич, который рвет зубы так же ловко, как плотник - ржавые гвозди из старых шалевок, но такт и чувство собственного достоинства подсказали мне на первых же шагах моих в Мурьевской больнице, что зубы нужно выучиться рвать и самому. Демьян Лукич может и отлучиться или заболеть, а акушерки у нас все могут, кроме одного: зубов они, извините, не рвут, не их дело. Стало быть... Я помню прекрасно румяную, но исстрадавшуюся физиономию передо мной на табурете. Это был солдат, вернувшийся в числе прочих с развалившегося фронта после революции. Отлично помню и здоровеннейший, прочно засевший в челюсти крепкий зуб с дуплом. Щурясь с мудрым выражением и озабоченно покрякивая, я наложил щипцы на зуб, причем, однако, мне отчетливо вспомнился всем известный рассказ Чехова о том, как дьячку рвали зуб. И тут мне впервые показалось, что рассказ этот нисколько не смешон. Во рту громко хрустнуло, и солдат коротко взвыл: - Ого-о! После этого под рукой сопротивление прекратилось, и щипцы выскочили изо рта с зажатым окровавленным и белым предметом в них. Тут у меня екнуло сердце, потому что предмет это превосходил по объему всякий зуб, хотя бы даже и солдатский коренной. Вначале я ничего не понял, но потом чуть не зарыдал: в щипцах, правда, торчал и зуб с длиннейшими корнями, но на зубе висел огромный кусок ярко-белой неровной кости. Я сломал ему челюсть - подумал я, и ноги мои подкосились. Благословляя судьбу за то, что ни фельдшера, ни акушерок нет возле меня, я воровским движением завернул плод моей лихой работы в марлю и спрятал в карман. Солдат качался на табурете, вцепившись одной рукой в ножку акушерского кресла, а другою - в ножку табурета, и выпученными, совершенно ошалевшими глазами смотрел на меня. Я растерянно ткнул ему стакан с раствором марганцевокислого калия и велел: - Полощи. Это был глупый поступок. Он набрал в рот раствор, а когда выпустил его в чашку, тот вытек, смешавшись с алою солдатской кровью, по дороге превращаясь в густую жидкость невиданного цвета. Затем кровь хлынула изо рта солдата так, что я замер. Если бы я полоснул беднягу бритвой по горлу, вряд ли она текла бы сильнее. Отставив стакан с калием, я набрасывался на солдата с комками марли и забивал зияющую в челюсти дыру. Марля мгновенно становилась алой, и, вынимая ее, я с ужасом видел, что в дыру эту можно свободно поместить больших размеров сливу ренглот. Отделал я солдата на славу, - отчаянно думал я и таскал длинные полосы марли из банки. Наконец кровь утихла, и я вымазал яму в челюсти йодом. - Часа три не ешь ничего, - дрожащим голосом сказал я своему пациенту. - Покорнейше вас благодарю, - отозвался солдат, с некоторым изумлением глядя в чашку, полную его крови. - Ты, дружок, - жалким голосом сказал я, - ты вот чего... ты заезжай завтра или послезавтра показаться мне. Мне... видишь ли... нужно будет посмотреть... У тебя рядом еще зуб подозрительный... Хорошо? - Благодарим покорнейше, - ответил солдат хмуро и удалился, держась за щеку, а я бросился в приемную и сидел там некоторое время, охватив голову руками и качаясь, как от зубной у самого боли. Раз пять я вытаскивал из кармана твердый окровавленный ком и опять прятал его. Неделю жил я как в тумане, исхудал и захирел. У солдата будет гангрена, заражение крови... Ах, черт возьми! Зачем я сунулся к нему со щипцами? Нелепые картины рисовались мне. Вот солдата начинает трясти. Сперва он ходит, рассказывает про Керенского и фронт, потом становится все тише. Ему уже не до Керенского. Солдат лежит на ситцевой подушке и бредит. У него 40o. Вся деревня навещает солдата. А затем солдат лежит на столе под образами с заострившимся носом. В деревне начинаются пересуды. С чего бы это? Дохтур зуб ему вытаскал... Вот оно што... Дальше - больше. Следствие. Приезжает суровый человек: Вы рвали зуб солдату? Да... я. Солдата выкапывают. Суд. Позор. Я - причина смерти. И вот я уже не врач, а несчастный, выброшенный за борт человек, вернее, бывший человек. Солдат не показывался, я тосковал, ком ржавел и высыхал в письменном столе. За жалованием персоналу нужно было ехать через неделю в уездный город. Я уехал через пять дней и прежде всего пошел к врачу уездной больницы. Этот человек с прокуренной бороденкой двадцать пять лет работал в больнице. Виды он видал. Я сидел вечером у него в кабинете, уныло пил чай с лимоном, ковырял скатерть, наконец не вытерпел и обиняками повел туманную фальшивую речь: что вот, мол... бывают ли такие случаи... если кто-нибудь рвет зуб... и челюсть обломает... ведь гангрена может получиться, не правда ли?.. Знаете, кусок... я читал... Тот слушал, слушал, уставив на меня свои вылинявшие глазки под косматыми бровями, и вдруг сказал так: - Это вы ему лунку выломали... Здорово будете зубы рвать... Бросайте чай, идем водки выпьем перед ужином. И тотчас и навсегда ушел мой мучитель-солдат из головы. Ах, зеркало воспоминаний. Прошел год. Как смешно мне вспоминать про эту лунку! Я, правда, никогда не буду рвать зубы так, как Демьян Лукич. Еще бы! Он каждый день рвет штук по пяти, а я раз в две недели по одному. Но все же я рву так, как многие хотели бы рвать. И лунок не ломаю, а если бы и сломал, не испугался бы. Да что зубы. Чего только я не перевидел и не сделал за этот неповторяемый год. Вечер тек в комнату. Уже горела лампа, и я, плавая в горьком табачном дыму, подводил итог. Сердце мое переполнялось гордостью. Я делал две ампутации бедра, а пальцев не считаю. А вычистки. Вот у меня записано восемнадцать раз. А грыжа. А трахеотомия. Делал, и вышло удачно. Сколько гигантских гнойников я вскрыл! А повязки при переломах. Гипсовые и крахмальные. Вывихи вправлял. Интубации. Роды. Приезжайте, с какими хотите. Кесарева сечения делать не стану, это верно. Можно в город отправить. Но щипцы, повороты - сколько хотите. Помню государственный последний экзамен по судебной медицине. Профессор сказал: - Расскажите о ранах в упор. Я развязно стал рассказывать и рассказывал долго, и в зрительной памяти проплывала страница толстейшего учебника. Наконец я выдохся, профессор поглядел на меня брезгливо и сказал скрипуче: - Ничего подобного тому, что вы рассказали, при ранах в упор не бывает. Сколько у вас пятерок? - Пятнадцать, - ответил я. Он поставил против моей фамилии тройку, и я вышел в тумане и позоре вон... Вышел, потом вскоре поехал в Мурьево, и вот я здесь один. Черт его знает, что бывает при ранах в упор, но когда здесь передо мной на операционном столе лежал человек и пузыристая пена, розовая от крови, вскакивала у него на губах, разве я потерялся? Нет, хотя вся грудь у него в упор была разнесена волчьей дробью и было видно легкое, и мясо груди висело клоками, разве я потерялся? И через полтора месяца он ушел у меня из больницы живой. В университете я не удостоился ни разу подержать в руках акушерские щипцы, а здесь, правда, дрожа, наложил их в одну минуту. Не скрою того, что младенца я получил странного: половина его головы была раздувшаяся, сине-багровая, безглазая. Я похолодел. Смутно выслушал утешающие слова Пелагеи Ивановны: - Ничего, доктор, это вы ему на глаз наложили одну ложку. Я трясся два дня, но через два дня голова пришла в норму. Какие я раны зашивал. Какие видел гнойные плевриты и взламывал при них ребра, какие пневмонии, тифы, раки, сифилис, грыжи (и вправлял), геморрои, саркомы. Вдохновенно я развернул амбулаторную книгу и час считал. И сосчитал. За год, вот до этого вечернего часа, я принял 15613 больных. Стационарных у меня было 200, а умерло только шесть. Я закрыл книгу и поплелся спать. Я, юбиляр двадцати четырех лет, лежал в постели и, засыпая, думал о том, что мой опыт теперь громаден. Чего мне бояться? Нечего. Я таскал горох из ушей мальчишек, я резал, резал, резал... Рука моя мужественна, не дрожит. Я видел всякие каверзы и научился понимать такие бабьи речи, которых никто не поймет. Я в них разбираюсь, как Шерлок Холмс в таинственных документах... Сон все ближе... - Я, - пробурчал я, засыпая, - я положительно не представляю себе, чтобы мне привезли случай, который бы мог меня поставить в тупик... может быть, там, в столице, и скажут, что это фельдшеризм... пусть... им хорошо... в клиниках, в университетах... в рентгеновских кабинетах... я же здесь... всё... и крестьяне не могут жить без меня... Как я раньше дрожал при стуке в дверь, как корчился мысленно от страха... А теперь... - Когда же это случилось? - С неделю, батюшка, с неделю, милый... Выперло... И баба захныкала. Смотрело серенькое октябрьское утро первого дня моего второго года. Вчера я вечером гордился и хвастался, засыпая, а сегодня утром стоял в халате и растерянно вглядывался . . . Годовалого мальчишку она держала на руках, как полено, и у мальчишки этого левого глаза не было. Вместо глаза из растянутых, истонченных век выпирал шар желтого цвета величиной с небольшое яблоко. Мальчишка страдальчески кричал и бился, баба хныкала. И вот я потерялся. Я заходил со всех сторон. Демьян Лукич и акушерка стояли сзади меня. Они молчали, ничего такого они никогда не видели. Что это такое... Мозговая грыжа... Гм... он живет... Саркома... Гм... мягковата... Какая-то невиданная, жуткая опухоль... Откуда же она развилась... Из бывшего глаза... А может быть, его никогда и не было... Во всяком случае, сейчас нет... - Вот что, - вдохновенно сказал я, - нужно будет вырезать эту штуку... И тут же я представил себе, как я надсеку веко, разведу в стороны и... И что... Дальше-то что? Может, это действительно из мозга... Фу, черт... Мягковато... На мозг похоже... - Что резать? - спросила баба, бледнея. - На глазу резать? Нету моего согласия. И она в ужасе стала заворачивать младенца в тряпки. - Никакого глаза у него нету, - категорически ответил я, - ты гляди, где ж ему быть. У твоего младенца странная опухоль... - Капелек дайте, - говорила баба в ужасе. - Да что ты, смеешься? Каких таких капелек? Никакие капельки тут не помогут! - Что же ему, без глаза, что ли, оставаться? - Нету у него глаза, говорю тебе... - А третьего дни был! - отчаянно воскликнула баба. Черт!.. - Не знаю, может, и был... черт... только теперь нету... И вообще, знаешь, милая, вези ты своего младенца в город. И немедленно, там сделают операцию. Демьян Лукич. А? - М-да, - глубокомысленно отозвался фельдшер, явно не зная, что и сказать, - штука невиданная. - Резать в городе? - спросила баба в ужасе - Не дам. Кончилось это тем, что баба увезла своего младенца, не дав притронуться к глазу. Два дня я ломал голову, пожимал плечами, рылся в библиотечке, разглядывал рисунки, на которых были изображены младенцы с вылезающими вместо глаз пузырями... Черт. А через два дня младенец был мною забыт. Прошла неделя. - Анна Жухова! - крикнул я. Вошла веселая баба с ребенком на руках. - В чем дело? - спросил я привычно. - Бока закладывает, не продохнуть, - сообщила баба и почему-то насмешливо улыбнулась. Звук ее голоса заставил меня встрепенуться. - Узнали? - спросила баба насмешливо. - Постой... постой... да это что... Постой... это тот самый ребенок? - Тот самый. Помните, господин доктор, вы говорили, что глаза нету и резать чтобы... Я ошалел. Баба победоносно смотрела, в глазах ее играл смех. На руках молчаливо сидел младенец и глядел на свет карими глазами. Никакого желтого пузыря не было в помине. Это что-то колдовское... - расслабленно подумал я. Потом, несколько придя в себя, осторожно оттянул веко. Младенец хныкал, пытался вертеть головой, но все же я увидал... малюсенький шрамик на слизистой... А-а... - Мы как выехали от вас тады... Он и лопнул... - Не надо, баба, не рассказывай, - сконфуженно сказал я, - я уже понял... - А вы говорите, глаза нету... Ишь, вырос. - И баба издевательски хихикнула. Понял, черт меня возьми... у него из нижнего века развился громаднейший гнойник, вырос и оттеснил глаз, закрыл его совершенно... а потом как лопнул, гной вытек... и все пришло на место... Нет. Никогда, даже засыпая, не буду горделиво бормотать о том, что меня ничем не удивишь. Нет. И год прошел, пройдет другой год и будет столь же богат сюрпризами, как и первый... Значит, нужно покорно учиться. Михаил Булгаков ЗАПИСКИ ЮНОГО ВРАЧА Версия 1.0 от 29 декабря 1996 г. Сверка произведена по Собранию сочинений в пяти томах (Москва, Художественная литература, 1991г.). ТЬМА ЕГИПЕТСКАЯ Где же весь мир в день моего рождения? Где электрические фонари Москвы? Люди? Небо? За окошками нет ничего! Тьма... Мы отрезаны от людей. Первые керосиновые фонари от нас в девяти верстах на станции железной дороги. Мигает там, наверное, фонарик, издыхает от метели. Пройдет в полночь с воем скорый в Москву и даже не остановится - не нужна ему забытая станция, погребенная в буране. Разве что занесет пути. Первые электрические фонари в сорока верстах, в уездном городе. Там сладостная жизнь. Кинематограф есть, магазины. В то время как воет и валит снег на полях, на экране, возможно, плывет тростник, качаются пальмы, мигает тропический остров. Мы же одни. - Тьма египетская, - заметил фельдшер Демьян Лукич, приподняв штору. Выражается он торжественно, но очень метко. Именно - египетская. - Прошу еще по рюмочке, - пригласил я. (Ах, не осуждайте! Ведь врач, фельдшер, две акушерки, ведь мы тоже люди! Мы не видим целыми месяцами никого, кроме сотен больных. Мы работаем, мы погребены в снегу. Неужели же нельзя нам выпить по две рюмки разведенного спирту по рецепту и закусить уездными шпротами в день рождения врача?) - За ваше здоровье, доктор! - прочувственно сказал Демьян Лукич. - Желаем вам привыкнуть у нас! - сказала Анна Николаевна и, чокаясь, поправила парадное свое платье с разводами. Вторая акушерка Пелагея Ивановна чокнулась, хлебнула, сейчас же присела на корточки и кочергой пошевелила в печке. Жаркий блеск метнулся по нашим лицам, в груди теплело от водки. - Я решительно не постигаю, - заговорил я возбужденно и глядя на тучу искр, взметнувшихся под кочергой, - что эта баба сделала с белладонной. Ведь это же кошмар! Улыбки заиграли на лицах фельдшера и акушерок. Дело было вот в чем. Сегодня на утреннем приеме в кабинет ко мне протиснулась румяная бабочка лет тридцати. Она поклонилась акушерскому креслу, стоящему за моей спиной, затем из-за пазухи достала широкогорлый флакон и запела льстиво: - Спасибо вам, гражданин доктор, за капли. Уж так помогли, так помогли!.. Пожалуйте еще баночку. Я взял у нее из рук флакон, глянул на этикетку, и в глазах у меня позеленело. На этикетке было написало размашистым почерком Демьяна Лукича. Tinct. belladonn... и т.д. 16 декабря 1917 года. Другими словами, вчера я выписал бабочке порядочную порцию белладонны, а сегодня, в день моего рождения, 17 декабря, бабочка приехала с сухим флаконом и с просьбой повторить. - Ты... ты... все приняла вчера? - спросил я диким голосом. - Все, батюшка милый, все, - пела бабочка сдобным голосом, - дай вам бог здоровья за эти капли... полбаночки - как приехала, а полбаночки - как спать ложиться. Как рукой сняло... Я прислонился к акушерскому креслу. - Я тебе по скольку капель говорил? - задушенным голосом заговорил я. - Я тебе по пять капель... Что же ты делаешь, бабочка? Ты ж... я ж... - Ей-богу, приняла! - говорила баба, думая, что я не доверяю ей, будто она лечилась моей белладонной. Я охватил руками румяные щеки и стал всматриваться в зрачки. Но зрачки были как зрачки. Довольно красивые, совершенно нормальные. Пульс у бабы был тоже прелестный. Вообще никаких признаков отравления белладонной у бабы не замечалось. - Этого не может быть!.. - заговорил я и завопил: - Демьян Лукич!!! Демьян Лукич в белом халате вынырнул из аптечного коридора. - Полюбуйтесь, Демьян Лукич, что эта красавица сделала! Я ничего не понимаю... Баба испуганно вертела головой, поняв, что в чем-то она провинилась. Демьян Лукич завладел флаконом, понюхал его, повертел в руках и строго молвил: - Ты, милая, врешь. Ты лекарство не принимала! - Ей-бо... - начала баба. - Бабочка, ты нам очков не втирай, - сурово, искривив рот, говорил Демьян Лукич, - мы всё досконально понимаем. Сознавайся, кого лечила этими каплями? Баба возвела свои нормальные зрачки на чисто выбеленный потолок и перекрестилась. - Вот чтоб мне... - Брось, брось... - бубнил Демьян Лукич и обратился ко мне: - Они, доктор, ведь как делают. Съездит такая артистка в больницу, выпишут ей лекарство, а она приедет в деревню и всех баб угостит... - Что вы, гражданин фершал... - Брось! - отрезал фельдшер. - Я у вас восьмой год. Знаю. Конечно, раскапала весь флакончик по всем дворам, - продолжал он мне. - Еще этих капелек дайте, - умильно попросила баба. - Ну, нет, бабочка, - ответил я и вытер пот со лба, - этими каплями больше тебе лечить

╤ЄЁрэшЎ√: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -


┬ёх ъэшуш эр фрээюь ёрщЄх,  ты ■Єё  ёюсёЄтхээюёЄ№■ хую єтрцрхь√ї ртЄюЁют ш яЁхфэрчэрўхэ√ шёъы■ўшЄхы№эю фы  ючэръюьшЄхы№э√ї Ўхыхщ. ╧ЁюёьрЄЁштр  шыш ёърўштр  ъэшує, ┬√ юс чєхЄхё№ т Єхўхэшш ёєЄюъ єфрышЄ№ хх. ┼ёыш т√ цхырхЄх ўЄюс яЁюшчтхфхэшх с√ыю єфрыхэю яш°шЄх рфьшэшЄЁрЄюЁє