Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Мемуары
      . Воспоминания о Бабеле -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  -
е были опытнейшие мастера своего дела. Художнику было истинным удовольствием работать с ними. И вот задания фотокорреспондентам даны. Договорились. Они бросаются, как тигры, на работу. Иногда тема номера требовала далеких поездок по всему Союзу. Конечно, материал привозился в избытке, с учетом возможности выбора. Редакция не скупилась, и журнал получался обычно очень хорошим. Он завоевал большую популярность. Печатался он на четырех языках. Надо сказать, что если вначале Бабель относился к работе как к моральному обязательству по отношению к покойному Горькому, то в конце концов он увлекся, вложил в работу много выдумки, и номер, посвященный Горькому, получился очень насыщенным, интересным и ценным по материалу. Вспоминаю, что кроме встреч и разговоров в редакции Бабель просил меня однажды приехать к нему домой, чтобы спокойно, не в обстановке шумной редакции, поговорить о порученной нам работе. Приехала я к нему в Большой Николо-Воробинский переулок -- это близко от Покровских ворот. Дальнейшее вспоминается импрессионистически, но встающие в памяти детали характерны для Бабеля, и поэтому я их записываю. Дом двухэтажный, деревянный. Звоню. Мне открывает дверь старушка, повязанная платком. Попадаю в переднюю. Из передней ведет деревянная, ступенек на двадцать, неширокая внутриквартирная лестница. Слышу голос сверху, поднимаю голову -- вижу Бабеля, стоящего во втором этаже. Предлагает подняться наверх, к нему. Поднялась. Не совсем поняла, что это за помещение, да и не очень светло, хотя день. Одно окно в узкой стене длинного помещения дает мало света. Вдоль перил, огораживающих лестничный проем, стоят сундуки. Один -- с горбатой крышкой, другой -- с плоской. И корзина. Один из сундуков обит медью, -- вероятно, старинный. У противоположной стены шкаф. Неуютно. Тут же, между шкафами и сундуками, -- небольшой стол, не больше разложенного ломберного. Стол покрыт скатертью или клеенкой. На нем металлическая высокая квадратная коробка, -- в таких держали в старину чай. Бабель предлагает сесть за стол, говорит, что будет угощать чаем, а потом поговорим о деле. Я села. Бабель кричит вниз: "Ну, что же кипяток!" Внизу слышны шаги. Бабель спускается по лестнице и возникает с подносом, на котором стоит все еще плюющийся паром большой чайник с кипятком и другой, тоже не маленький, фарфоровый -- для заварки чая, чашка, стакан с подстаканником, полоскательница, сахарница. Начинается очень деловой, серьезный и неторопливый ритуал заварки и приготовления чая. Я думаю: "Игра это или всерьез? Или оттяжка времени, чтобы переключиться на будущий разговор о журнале?" Не буду описывать подробно, как заваривался и настаивался чай, -- очень сложно! Одно хорошо запомнила -- это поразившее меня количество чая на одну чашку: три или четыре ложки с верхом. А пить надо, чуть не обжигаясь, -- иначе аромат улетучится. Чтобы приготовить чай себе, Бабель проделал все сначала, начиная с того, что снизу по его зову был принесен старушкой новый кипящий чайник. Когда процедура была закончена, он очень серьезно сказал: "Только так есть смысл пить чай! Не хотите ли повторить?" Нет, я не хотела, я мечтала поскорее начать разговор, связанный с работой, и надо было уже торопиться в редакцию. У меня осталось впечатление чего-то чудаковатого от ритуального чая, от странного обиталища и по старинке и уютного и неуютного быта. Но Бабель все равно был хорош и абсолютно "на месте" и в этой обстановке. Да как и везде, я думаю. О. Савич ДВА УСТНЫХ РАССКАЗА БАБЕЛЯ Когда Исаак Эммануилович что-нибудь рассказывал, каждое слово получалось у него удивительно вкусным. Казалось, как дегустатор, он перекатывает его во рту, пробует со всех сторон и только потом выпускает на свободу. Передать выпуклость и выразительность, которые он придавал таким образом своему рассказу, разумеется, невозможно. С такой же влюбленностью в слово, в его звучание и убедительность, он говорил по-французски. Правда, французский язык он знал с детства. На Конгрессе в защиту культуры в Париже, сидя за столом на эстраде, а не стоя, как другие, он на безукоризненном французском языке вел непринужденную беседу со слушателями. Он как будто говорил с одним-единственным человеком, рассказывая ему разные случаи из советской жизни и поверяя ему свои наблюдения. Это было то, что французы издавна называют causerie и чем они блистали на протяжении веков. Но ни один оратор не сумел за легким разговорным тоном, за блестящими афоризмами и шутками, незаметно вкрапленными в речь, достичь такой увлекательности и глубины. Я помню взрыв аплодисментов, когда Исаак Эммануилович рассказал, как он подошел к группе людей, взволнованно обсуждавших какое-то происшествие. Оказалось, что муж избил жену. "Вот оно, пьянство", -- сказал один. "Из ревности, наверно", -- сказала женщина. "Темнота", -- возразил третий. И спор заключил четвертый, авторитетно заявив: "Товарищи, это контрреволюция". Я встречался с Бабелем только в Париже. Этот период описан И. Г. Эренбургом в его воспоминаниях "Люди, годы, жизнь", и мне тут прибавить нечего. Но память сохранила мне два устных рассказа Исаака Эммануиловича, при которых другие не присутствовали. Не сомневаюсь, что он рассказывал это не мне одному, но, насколько мне известно, никто этого не записал. 1 В Париже гастролировал Цаккони, "последний", как его называли, итальянский трагик. Ему было за шестьдесят. После долгого отсутствия (оно означало, что Бабель работал, не выходя из дому; это единственная тайна в его жизни, которую мы разгадали) Исаак Эммануилович пришел в кафе на Монпарнасе, где мы встречались, и стал всех по очереди уговаривать пойти с ним в театр. Никто не соглашался, уговорил он только нас с женой. Мы пошли на "Короля Лира". Денег было мало, мы сидели на ярусе, сбоку. Впрочем, видно и слышно было хорошо. Труппа, с которой приехал итальянский Несчастливцев, была чудовищна: фальшивые интонации, неестественные жесты любителей, даже не принимавших свое дело всерьез. Правда, трагедия была сокращена до такой степени, что превратилась в монолог Лира, изредка прерываемый то необходимой репликой, то сценой, во время которой Цаккони мог отдохнуть. К этому надо прибавить размалеванные, но выцветшие декорации, качающиеся задники, пустоту на сцене: дворцы отличались от полей только стенами. Старик гастролер играл на технике, натуралистично. Он не "рвал страсть в клочья", но берег силы и голос и скупился даже на жесты. Как когда-то оперные певцы, он "выложил" себя полностью в одной лишь сцене, в последнем акте. Опустив мертвую Корделию на землю, он раз сорок, не меньше, назвал ее по имени; каждый раз интонация была другой, но ни одна не была фальшивой; затем имя Корделии перешло в предсмертную икоту, с которой Лир умирал. Но в почти клиническом воспроизведении смерти не было ничего оскорбительного, напротив, оно было убедительно и волновало. Мы возвращались домой и разочарованные, и все же довольные, что видели "последнего трагика". -- А знаете, какой самый потрясающий спектакль я в своей жизни видел? -- сказал Исаак Эммануилович. -- Он разыгрывался одновременно на сцене и в зрительном зале, и участвовали в нем все, кто пришел в театр. В Одессе был замечательный молодой актер, необыкновенно талантливый и темпераментный, и притом редкий красавец -- Горелов. Его обожала вся Одесса. А вы знаете, что такое, когда вся Одесса обожает актера? Это значит, что он ходит по городу, как библейский царь: все на него оборачиваются, и у всех в глазах сияют восторг и преданность. У него не может быть врагов: их сейчас же сживут со света. Если в театре вы ему не аплодируете, сосед вас непременно спросит: "Я извиняюсь, вы что, глухой, или слепой, или, не дай бог, то и другое?" Так вот, Горелов заболел, и заболел смертельно. Он сам этого не знал, но Одесса это знала. Вероятно, никогда в Одессе не было пролито столько слез. Узнал это и отец Горелова, знаменитый петербургский артист Давыдов. И он приехал посмотреть на своего сына в спектакле, который мог стать последним в жизни молодого актера. Давали "Лорензаччо", Горелов играл заглавную роль. В Одессе знали, что Давыдов приехал и будет на спектакле. В Одессе все известно. И все пришли в театр. А знаете, что такое, когда вся Одесса приходит в театр? По сравнению с этим в бочке с селедками просторно. Давыдов сидел в первом ряду. В пьесе пять актов. И все пять актов Давыдов плакал, он смотрел на сцену и плакал. Может быть, он даже ничего не видел из-за слез. Он и в антрактах не вставал с места и плакал. И с ним плакала вся Одесса. 74 Горелов играл замечательно. Он как будто пел свою лебединую песнь, но люди смотрели не на сына, а на отца. И горько рыдали. А вы говорите -- Цаккони. Хотя Цаккони -- очень хороший актер. Итальянцы вообще замечательные артисты. 2 Мы шли по бульвару Монпарнас и говорили о лошадях, -- Исаак Эммануилович мог говорить о них часами. Он и в Париже любил ходить в места, где встречались жокеи. -- Большинство ходят на бега и скачки, чтобы играть. Никто не играет, чтобы проиграть. Но выигрывают только две категории -- жучки и дамы. Для жучка семья, работа -- между прочим, а бега -- это жизнь, причем он убежден, что без жульничества прожить нельзя. А дама видит лошадей в первый раз на ипподроме. Ей нравится имя лошади, положим, Ночная красавица. Кавалер говорит ей, что это кляча без всяких шансов. Но дама стоит на своем. И Ночная красавица приходит, после чего дама убеждена, что она поняла всю механику дела. Она ставит только на красивые имена, но они ее неизменно подводят. Если бы она ушла после единственного выигрыша! Но она уже не может уйти. Ипподром -- это театр, где всегда премьера. Но творцы спектаклей не жокеи и не лошади. Режиссер на бегах -- это тренер. Сейчас осень, а тренер записывает лошадь на бега, которые состоятся, скажем, 7 апреля в 4 часа дня. И он готовит ее так, что именно 7 апреля, и не в 33/4 и не в 41/4, а именно ровно в 4, она оказалась в своей лучшей форме. Может быть, за всю свою жизнь она будет в такой форме только один раз. Мы почему-то остановились у длинной грязной стены Монпарнасского вокзала. Неподалеку стояли бедные проститутки. Мимо шли разные люди. Никто на нас не смотрел: в Париже не удивляются тому, что люди выбрали странное место для беседы. Здесь Исаак Эммануилович рассказал мне еще одну историю: -- В Москве до революции на бегах работали американцы, братья Винкфильд. Старший был трезвенник, скопидом, домосед. А младший был кутила, транжира и в общем прохвост. Но зато к лошадям у него было шестое чувство. Революция. Хозяева конюшен исчезли, бега кончились, лошади реквизированы. Братья уехали за границу. Старший вернулся прямо в Соединенные Штаты и сейчас же получил хорошее место. А младший поехал в Париж и с таким треском прокутил здесь свои деньги, что остался без гроша. В это время в Америке случился очередной приступ ханжества и лицемерия, а так как похождения Винкфильда-младшего были действительно скандальны, то американский консул сообщил о них на родину, и, вернувшись туда, он нигде не мог устроиться. А другие тренеры раздували эту историю, побаиваясь талантливости Винкфильда-младшего. Его, голодного, подобрал какой-то фермер, у которого была крошечная провинциальная конюшня с десятком лошадей. Винкфильд-младший чувствовал себя так. как царский гвардейский офицер, разжалованный в солдаты, но не на Кавказ, а в какой-нибудь Царевококшайск. Владельцы конюшен, тренеры и жокеи с ним не встречались, не разговаривали и не кланялись. Так прошло года два. Фермер как-то сказал свому тренеру, что хотел бы продать кобылку, что о втором годе, так как убежден, что толку от нее не будет. Винкфильд-младший ответил, что если фермер не будет дорожиться, то он, пожалуй, купит ее сам. Он начал готовить свою кобылку и тайком записал ее на целый ряд бегов. И когда ей исполнилось два года, она стала выигрывать один приз за другим. Словом, к концу сезона она сделалась лучшей двухлеткой в Соединенных Штатах. Фермер сказал Винкфильду: "У меня есть жеребчик, брат этой кобылки, он на год старше. Я уже махнул на него рукой. Но, может быть..." -- "Хорошо, -- ответил Винкфильд, -- но призы пополам". Это были неслыханные условия, но фермер сообразил, что они для него все-таки выгодны, и жеребец-трехлетка повторил карьеру своей сестры. С Винкфильдом-младшим стали раскланиваться, разговаривать и встречаться. На него посыпались лестные предложения. Но прежде, чем принять одно из них, он на все накопленные деньги заказал в "Вальдорф-Астории", самой большой гостинице в мире, роскошный банкет, с русской икрой и французским шампанским. Он пригласил владельцев конюшен, тренеров и жокеев. И они пришли, набился полный зал, потому что удача -- это удача, а шампанское -- это шампанское. -- Ну что, сукины дети, можно зарыть чужой талант в землю? -- Смотрите, -- сказал вдруг Исаак Эммануилович, -- а проститутки все стоят. Ни одна не нашла клиента. Ф. Левин ПЕРВОЕ ВПЕЧАТЛЕНИЕ Говорят, что первое впечатление самое верное. Так бывает не всегда. Но бывает. По крайней мере, у меня. Есть в Москве широкий и короткий Копьевский переулок. На одном конце его здание, в котором ныне Театр оперетты. Другим концом переулок выходит к Большому театру. Здесь в угловом доме на первом этаже в начале тридцатых годов занимало две или три комнаты издательство "Федерация". Проходя теперь мимо, я вижу мутные окна, заколоченную дверь и вспоминаю, с какой робостью и с каким уважением входил я некогда сюда. Здесь перебывали многие и многие ныне живущие и уже умершие знаменитые писатели. Сюда я приходил в 1932 году: мне поручали рецензировать рукописи. Однажды летом я сидел здесь у окна, перелистывая какую-то рукопись. За столом просматривал деловые бумаги прелестный и обаятельный человек, журналист и писатель Александр Никанорович Зуев. Мы молчали. Было тихо. Но вот хлопнула дверь, вошел неизвестный мне человек. Зуев поднялся ему навстречу со своей неизменной приветливой улыбкой, пожалуй более обычного радушной. Я мельком взглянул на незнакомца, крепко пожимавшего руку Александра Никаноровича. Коренастая, широкая и плотная фигура, крупный нос, толстые, негритянские губы в веселой и лукавой улыбке, сверкающие стекла очков, за которыми лучились умные, быстрые глаза, -- вот все, что я успел заметить. Зуев, как всегда, говорил неторопливо, тихим, мягким, немного глуховатым голосом, гость улыбался, посмеивался, похохатывал. Последовали взаимные вопросы о здоровье. -- Что давно вас не видно? Где проводите лето? -- спросил Зуев. -- В Молоденове, -- отвечал гость. -- Что там делаете? -- Работаю. -- А живете где? -- У старушки одной. Древняя уже старушенция. С ней у меня забавный случай произошел. И гость стал рассказывать, улыбаясь, посмеиваясь, хитро и лукаво взглядывая то на Зуева, то на меня: -- Собрался я как-то в Москву. Старуха говорит: "Исак, купи мне на саван". "На саван?" "На саван, батюшка. Было у меня тут приготовлено, да невестка на рубахи пустила. Помру, дак и завернуть не во что". "Да что ты, бабушка! -- говорю. -- Ты здорова, помирать не торопись. Зачем тебе саван?" "Человек своего часу не знает, саван надобно загодя припасти". "Чего ж тебе купить?" -- спрашиваю. "Да ты что, Исак, не знаешь, из чего саван шьют? Белого материалу купи али сурового". Я пообещал и поехал. Закончил свои дела, пошел по магазинам, посмотрел. Все что-то не то. Бязь какая-то. В общем, купил несколько метров шелкового полотна. Приехал, отдаю, смотрю, что будет. Старуха древняя, подслеповатая. Долго она разглядывала, щупала, качала головой. "Сколько же оно стоит? Дорогое, поди?" Я смеюсь: "Сколько бы ни стоило, денег с тебя не возьму". "Как не возьмешь?" "Так, не возьму. Это ж на такое дело, что брать нельзя". Она долго жевала губами, опять щупала и мяла ткань, потом спросила: "Это что ж за материя такая?" "Полотно", -- отвечаю. "Не видала допрежь такого. Хорошее полотно. В жисть такого не нашивала, хоть после смерти в ем полежу". И спрятала полотно в сундук. ...Гость посмеивался, но чувствовалось, что смехом он скрывал свою растроганность. -- ...Да-а... вот, значит, какая бабуся! -- Может быть, вы что-нибудь новое написали? -- спросил Зуев, меняя разговор. -- Давайте нам. -- Нет, ничего не написал. -- А все-таки! Может, есть хоть один новый рассказ? Возьмем несколько прежних, прибавим новый и издадим книжку. А? -- с надеждой говорил Александр Никанорович. Гость задумался. -- Есть у меня один рассказ, -- нерешительно начал он. -- Но, понимаете, в нем нет конца. А у меня, вы знаете, -- он развел руками, -- это может быть и полгода. И он опять засмеялся, но на этот раз как-то неловко, будто извиняясь. -- Ну что ж, Исаак Эммануилович, будем ждать, -- сказал Зуев. -- Только уж вы никуда. -- Конечно, конечно. Исаак Эммануилович простился. Еще раз блеснули стекла его очков, просияла широкая, добродушно-лукавая улыбка, и он ушел. -- Кто это был? -- крайне заинтересованный, спросил я Зуева. -- Бабель, -- ответил Александр Никанорович, снова садясь за свой стол. Должно быть, у меня был очень глупый вид в эту минуту: так поразила меня эта внезапно прозвучавшая фамилия. Я ли не знал "Конармии", "Одесских рассказов"! У читателей моего поколения многие чеканные реплики героев бабелевских рассказов были на слуху, вошли в речевой обиход как афоризмы, как крылатые слова. "И прошу вас, товарищ из резерва, смотреть на меня официальным глазом". "И, сняв со стенки верного винта, я смыл этот позор с лица трудовой земли и республики". "Коммунистическая наша партия есть, товарищ Хлебников, железная шеренга бойцов, отдающих кровь в первом ряду, и когда из железа вытекает кровь, то это вам, товарищ, не шутки, а победа или смерть". Я долго не мог опомниться: я видел Бабеля. Много раз после того я встречал Исаака Эммануиловича -в издательствах, в писательском клубе, слышал его с трибуны Первого съезда советских писателей. Но первая встреча резче всего запечатлелась в моей памяти. Почему? Может быть, потому, что тогда я как-то всей кожей ощутил и его жизнерадостность, и веселость, и чувство юмора, и сердечную теплоту к дряхлой бабке и ко всем людям, и великую требовательность к своему искусству художника, который мог месяцами искать единственно необходимые, неожиданные, немыслимые и неповторимые слова, который знал, что тайна фразы "заключается в повороте, едва ощутимом", что "никакое железо не может войти в человеческое сердце так леденяще, как точка, поставленная вовремя". Г. Мунблит ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ Нет на свете более трудной задачи, чем описать наружность человека так, чтобы читатель увидел его воочию. Что же до Бабеля, то его наружность описать особенно трудно. Все в нем казалось обыкновенным -- и коренастая фигу

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору