Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
...
Настоящие командиры только в бою и рождаются. И если что... Если уж
потребуется, может вернуться опять. И не один, а с моряками, с обозниками,
со всем своим взводом охраны. Без рукопашной здесь нынче, похоже, не
обойтись.
-- Фамилия?-- вдруг повернулся он резко к усатику, похоже, самому
старшему здесь, толковому, цепкому.
Тот от неожиданности недоуменно уставился на него.
-- Фамилия, спрашиваю! Ваша, ваша!-- одолевая грохот, еще раз, теперь
нетерпеливее, требуя, крикнул штабной.
Вдруг испугавшись, ожидая плохого чего-то, еще, нежеланней, опасней
того, что уже есть, инженер растерянно выдохнул:
-- Моя?
-- Да, да, твоя!
-- Голоколосский,-- выцедил инженер.
-- Рядовой?
-- Рядовой.
-- Останетесь здесь за меня!-- вдруг отрезал штабной.-- Назначаю вас
командиром орудия.
Такого... Нет, такого Игорь Герасимович не ожидал. Еще минуту назад
сожалел о своей прошлой промашке -- что в свое время в наводчики не захотел,
побоялся, что не он у прицела сейчас, не в собственных руках его драгоценная
жизнь, а в неумелых, незрелых, чужих. А тут... И не кем-нибудь, а командиром
назначили. Нет, командиром он не желал. Мазать, ошибаться, икру от страха
метать будут все -- какой-то там, два вершка от горшка, еще с молоком на
губах наводчик Изюмов, подносчик снарядов Пацан, два каких-то неизвестных
грузина, а отвечать за все будет он? Да если бы только огнем управлять -- из
окопа, в сторонке, как давеча из воронки "курсант". Куда бы ни шло. А то еще
стой по-прежнему у замка, заряжай и командуй при этом. "Не-е-ет,-- собрался,
напрягся весь сразу в мгновенном резком протесте Голоколосский,-- есть Изюмов
у нас... Он наводчик... Он и должен за командира по уставу сейчас. Он пускай
и командует. И отвечает за все. А я замковой..."
-- Я -- замковой!-- вырвалось отчаянно из разинутой вовсю пасти Игоря
Герасимовича. Даже зуб золотой в глубине показался, не укрыли его и усы. -- А
командиром... По уставу он теперь командир!-- страстно ткнул он пальцем в
Изюмова.
Штабной, видать, на миг растерялся -- не ожидал такого отпора. Но
позволять кому-то приказ оспаривать свой... Нет, ни за что такого нельзя
допускать. Да и нет тут другой, более подходящей кандидатуры, чем этот
лысоватый, усатый, на долгих, как у цапли, ногах. Сам же, сам за несколько
минут себя показал. Первым нашелся, первый команду отдал... Самый здесь
qr`pxhi и, конечно, самый опытный. И слушаются все его. Вон как дружно все у
них сразу пошло. Нет, нет, только его!
-- Не спорить!-- жестко, решительно вскинул чуть руку штабной.
-- Да он, он должен быть!-- еще горячей показал замковой на наводчика.--
Он!
-- Повторите приказ! Голоколосский замолк.
-- Повторите!..
-- Есть повторить,-- приподнявшись чуть-чуть над щитом, наконец неохотно
промямлил усатик.
-- Что -- есть? Что повторить?
-- Есть остаться здесь старшим!-- уже бодрее, покорней согласился солдат.
-- Вот так! За все здесь теперь отвечать будешь ты!-- просверлил его
штабной упорным обжигающим взглядом.-- И чтобы ни единого танка мне!.. Ясно?
Ни единого танка не пропустить! Все слыхали?-- обвел он строгим упорливым
взглядом солдат.-- Ни единого! -- Еще раз обвел.-- И чтобы все подчинялись ему!
Понятно? Как мне!
Расчет весь, кто где стоял -- пригибаясь и прячась, каждый со своей, до
предела напряженной, воспаленной, жаждущей жизни и покоя душой, так и замер,
затих. Только выжидательно смотрели на того, что приказывал им, и
настороженно косились уже и на вновь испеченного, народившегося прямо тут, у
них на глазах, командира.
Не осталась равнодушной, отреагировала на это под кустами, в ячейках
своих и пехота. Кто-то многозначительно закашлялся, сплюнул. Хохотнули
ехидно, язвительно там. А сиплый, вообще, видать, неприветливый, злой,
поспешил посоветовать:
-- Соглашайся, дурак! Командовать завсегда легче, чем исполнять!
Но бас тотчас возразил:
-- А я бы... Нет, я б ни за что! Нет на войне лучше должности, чем
рядовой!
Было слышно, как в кустах сдержанно, недовольно заспорили.
Штабной, выставив снова вперед автомат, направился уже обратно в кусты
-- туда, откуда все вместе пришли. Но колючки хватали его. Казалось, впустив
командира сюда, не хотели его отпускать. И, видно, что-то решив, тот резко,
неожиданно развернулся и, совсем, изогнувшись в дугу, до предела долу
кланяясь, чуть ли не вовсе на четвереньках, на корточках, ринулся перед
пушкой в просвет, на чистое поле. И побежал, побежал вдоль кромочки
зарослей, прижимаясь левым боком к кустам. Наверное, обратно в овражек, к
штабу, к своим, откуда и сам сюда заявился и их с собой всех привел.
-- Отчаянный!-- не то осуждающе, не то восхищенно выкрикнул бас.-- Нет,
этак долго у нас не побегаешь. Тропку бы, глупый, спросил. У нас тут...
Назад, в тыл... Скрытная есть.-- Продохнул тяжело, с сожалением.-- Эх, убьют
так его!
А Игорь Герасимович смотрел и смотрел уходящему вслед. Сам уходит, а
его оставляет с неожиданной для него еще одной тяжестью на душе, с новой
заботой. И как это вышло вдруг? Дурак, первым выкрикнул: к бою! Лучше б
молчал. И отвечал бы за все теперь не он, а Изюмов.
Мелькнула над кустами в последний раз голова в командирской фуражке. И
наконец исчезла совсем -- там, где было голо, открыто совсем, где штабного
могли уже видеть фашисты и где недавно сыпались бомбы, рвались теперь
снаряды и мины и уже начинали посвистывать пули, прижимая все живое к земле.
"Юнкерсы" улетели, правда. Но кто его знает, может, другие вот-вот налетят.
И как посыплют снова смертельным горохом... И на этот раз, глядишь, точно на
рощицу, на орудие, прямо на головы им.
Но и без "юнкерсов" мало никому не казалось. Кругом рвалось, горело и
громыхало, дым с гарью и пылью валил. Раз-другой угодило и в рощицу. К
счастью, не возле орудия, а где-то сзади и справа. Похоже, никого не задело:
не было слышно ни стонов, ни криков. Не то что вчера, когда мина угодила
почти что прямо в их пушку, поднялся шум, все сразу сбежались. Появилась
сестра. А сейчас там, где упали снаряды, о помощи никто не просил. Да и
вообще примолкло в рощице. Она словно вымерла. Застыли, затихли все и у
osxjh. Ждали: вот-вот...
И все же, когда над всеми взвилось вдруг коротко: "Танки!" (кто-то
справа, передний, с края кричал) -- это словно ножом по сердцу ударило
каждого, как обухом по башке.
И с этой секунды плоть, мозг, душу многих, если не всех, будто так и
залило расплавленным тяжелым свинцом, придавило к земле, перехватило,
захлестнуло дыхание. Особенно тех, кто еще не видел их никогда, ни разу с
ними еще не встречался. Вот-вот навалятся всей своей тяжестью, раздавят в
лепешку, расстреляют в упор.
И только все это представилось Ване... На миг лишь... Что давят, топчут
его, как хотят над ним измываются... Что не человек он уже, привыкший
уважать и представлять себя и теперь, и в будущем, достойно и гордо, не боец
(молодой, неопытный, необстрелянный пусть, но все же боец), не земляк
старшины, не сын отца своего -- любимого, доброго, гордого... Словом, не Ваня
Изюмов, а червяк... Жалкий, ничтожный червяк, покорный уродливой,
бессмысленной силе. Только представил... Как все восстало, возмутилось вдруг
в нем, заставило разом собраться, сжаться в кулак, непроизвольно все мышцы
напрячь, испытать что-то очень-очень знакомое, близкое, уже не раз
пережитое... Да, да, так было, было уже! Что-то подобное. Когда мальчишками
всем двором шли на соседский двор, когда однажды налетели на него
беспризорники и он как мог от них отбивался. А в другой раз за городом у
него хотели ружье отобрать (отец подарил, очень рано -- Ване не было еще
десяти). И все же однажды три мужика его отобрали. И Ваня рванулся домой,
выхватил у отца из стола пистолет (отец в училище НКВД преподавал историю и
философию и ему выдали браунинг). Под пистолетом, когда начал стрелять,
мужики, бросив ружье, убежали. А отцу "строгача" закатили. Но отец и пальцем
не тронул его, зато мать схватила ремень. Когда же Ваня вырвал его, она в
него запустила тарелкой. И еще было раз... Очень похожее чувство. Весь в
комочек так и собрался тогда, так и вцепился в последнюю кроху своей
ускользавшей, уже глядевшей в пучину коротенькой жизни. Решил, дурачок,
проверить себя, утвердить: через бухту широкую туда и назад переплыть. И на
обратном пути сил не хватило, ногу свело. Кричать было некому. Закричал бы --
воды бы сразу наглотался. Мальчишка вовсе, в четвертый класс тогда, кажется,
только ходил, а не сломался, не дал отчаянию, страху себя победить. Все-таки
выбрался, выплыл.
Но то, что творилось здесь, сейчас, было грозней и серьезнее. И был он
теперь не мальчишкой: какой ни зеленый юнец, а все же боец. И не детский
слабенький кулачок, не подаренная папой "берданка", не украденный у него
пистолет, а орудие было сейчас у него. Пусть не наша, чужая, трофейная, а
все-таки пушка -- настоящая, боевая. И два ящика разных снарядов. Тоже не
наших, немецких, но мощных, разрушительных тоже. И не один он был -- с глазу
на глаз с заклятым врагом. А с орудийным расчетом. Пусть не полным,
собранным с бору по сосенке, танками еще не обстрелянным. Пусть! Но с
расчетом был! С целым полком! И не только за себя отвечал, а за всех. За
задачу свою, за приказ. За нечто еще более огромное, непреходящее, важное --
отчизну свою, за народ. Да, это все так. Но ближе, вплотную к нему, вернее,
даже, внутри, в нем самом... Со всем этим -- бесконечным, вечным, большим
трепетала, звенела, взывала о помощи и пощаде такая совсем небольшая и
малозначительная в сравнении с войной, с великой задачей, а для него такая
бесконечно огромная, бесценная и одна-единственная на все времена хрупкая
жизнь. И он не хотел... Не мог... Был отчаянно против того, чтобы кто-то
отнял ее у него. Он хотел жить! Как и все. Как и Пацан, и Игорь Герасимович,
и заросшие черные молодые кавказцы. И все, все вокруг. И возможность
остаться в живых сейчас была у них всех только одна: не дать этим танкам
себя убить, раздавить. А их, врага проклятого, постараться убить,
уничтожить. В землю вогнать его, сжечь, расстрелять. И победить!
И только ощутил, осознал это Ваня всем нутром, плотью всей воспринял,
что другого выхода нет у них, только этот, там, впереди, куда он время от
времени напряженно и настороженно вглядывался, на вздымавшемся всплесками
дыма, огня и земли изуродованном склоне горы уже показалось что-то ползучее,
rfekne, гадкое. Ваня так и замер, застыл у прицела. Пальцы на рукоятках
штурвалов онемели, стали вдруг холодеть.
"Один, два...-- невольно схватывал, подсчитывал будто враз зацепеневший,
захолонувший от ужаса мозг.-- Еще... Вон, вон..." Уже пять насчитал. И Ваня
совсем обомлел и обмяк.
А они выползали и выползали из-за сплошной стены ходившего клубами
свинцово-тяжелого черно-сизого дыма и пыли. За ней, в глубине, покуда
невидимые, скрывались, подползали, возможно, еще. И Ване мерещились уже
десятки их. И все, все сюда ползут, на них, на него. Словно жучки -- малые,
бурые, неторопливые. Так далеко, слава богу, они еще были, так далеко, что
казались такими крохотными, безобидными, словно игрушечными и ползли очень
медленно, не поспешая.
Ваня, было припавший сразу к прицелу, и увеличивавшему больше, чем наш,
и более удобному, с мягким резиновым окуляром, оторвался опять от него и
снова смотрел на ползших к ним гадов невооруженными живыми глазами. Затаив
дыхание, не веря еще... Не желая верить в то, что это они, что уже видит их
своими глазами. Возбужденно вскинул голову над щитом. И не знал, совершенно
не знал, как вести себя дальше. Что делать? Так был поражен, потрясен. Но
все-таки чувствовал... Даже он, неопытный, новичок, понимал, что прямой на
водкой на таком расстоянии никакому орудию их не достать. Не пронять их
броневую толстую кожу. Да и не попасть просто в них. Понимал... И только
продолжал недоуменно смотреть. И тут совсем недалеко, справа, из-за зарослей
шиповника, терна и череды неожиданно выметнулся еще один. Но так близко и
так, казалось, бесшумно, неслышно из-за общего грохота, так неожиданно, что
никто не успел даже вскрикнуть. Предупредить не успел. А потом и нечего уже
было кричать. Напротив, все разом затихли, примолкли.
-- Та-а-анк!-- в наступившей враз тишине пораженно и истово, будто он
единственный видел его, взревел лишь Пацан.
Все, что Ваня делал дальше, делал неосознанно, стихийно,
сомнамбулически. Казалось, не он... Само собой будто все делалось. И все,
все, что когда бы то ни было до этой минуты связывалось в его памяти с танка
ми -- рассказы, книги, кино, учеба на марше урывками, жалкие крохи воинских
навыков, темные страхи, сомнения, вера, мечты о геройстве,-- все, все теперь,
в этот миг слилось вдруг в подсознательный инстинктивный рывок, в некий
нервный спазматический выплеск. Он ошалело рванулся к прицелу, к окуляру
глазом приник, пальцами вцепился в штурвалы. Не чуя, не сознавая уже, совсем
позабыв, что все эти ручки, штурвалы, маховички, рычаг спуска бойка, станина
под ним -- слишком низкая, толстая, слева такое же необычно низкое и близкое
колесо и совсем, совсем приземистый щит,-- что все это так чуждо, так
неловко, так непривычно ему. Как отшибло все это вдруг из памяти. Но
пальцы... Пальцы все это чуяли. И, не угадывая здесь почти ничего родного и
своего, мелко тряслись и стали как ватные. И едва шевелились... И как еще во
обще они шевелились при этом при всем и, хотя и с натугой, но все-таки
вертели штурвалы. Не поспевали никак за стремительно мчавшимся танком. Но
все же старались догнать. Но почему-то никак не могли. Должно быть, правый,
застекленевший, раздавшийся в изумлении, в ужасе глаз, скорее всего, вообще
искал цель не
там, где надо, а намного выше или ниже, правее или левее.
-- Не наш он, не наш!-- услышал вдруг Ваня сквозь жарко пылавший туман в
голове чей-то хрип из кустов, из упрятанных там пехотных ячеек.-- Мимо, мимо
идет! На других! И... с ним! Не трожь!
Танк несся мимо просвета в кустах, к орудию боком, словно шальной.
Вовсю пер куда-то левее, на окопы соседей. На других нацелился. А пушки,
укрытой в кустах, покуда явно не видел. И вообще никого и ничего, похоже, не
видел в низкорослой и истерзанной поросли. Потому нахально во все лопатки
так близко и пер. И так все это случилось неожиданно, происходило близко,
стремительно, так Ваня был устрашен появлением этого -- из стали, бензина и
тола -- чудовища, что не только на крест не мог поймать его, но и просто хотя
бы в объектив прицела. Все шастал и шастал им вокруг танка, да понапрасну.
Пальцы продолжали трястись, оставались бессильными, ватными. Сердце рвалось
hg груди, билось молотом. Лоб, лицо побелели, все тело прохватило леденящей
испариной.
-- По пулемету промазал вчера!.. Смотри,-- припав на колено правее него,
у рукоятки замка, с дрожью вырвал из своей тощей, вовсю ходившей от страха
груди инженер.-- Ой, смотри, опять не промажь! Тщательней, тщательней целься!
Промажешь,-- взмолился вдруг он,-- ведь всех, всех перебьет, передавит! Если
не можешь, лучше не трожь!
И словно услышав его, спеша его поддержать, из кустов, из ячейки снова
сипло, брюзжа прохрипело:
-- Не трожь! Слышишь, не трожь! Нехай, нехай себе прет!
-- Бей, бей!-- оборвал, перекрыл сиплый голос густой рокочущий бас -- чуть
поближе и немножечко сзади.-- Уйдет! Бей, бей! Не слухай его!
-- А я кажу -- не трожь! Слышишь, не трожь!-- не унимался хрипун.
А Ваня как раз поймал наконец танк в окуляр. Поймал! Ловил теперь в
крест. Вот и насадил уже на него. И вел, вел... Нес эту стальную,
многотонную чушку теперь на кресте... И все это словно не он. Будто продол
жала вершить это все за него какая-то посторонняя, глубинная сила. И вдруг
усомнился. Вспомнил вдруг: "Да ведь... Когда танк вот так, боком идет, да
близко, да на бешеной скорости... Да, да, необходимо тогда упреждение.
Обязательно нужно! Крестом прицела надо вперед... Да, да, перед танком надо
слегка забирать!" А насколько?.. На корпус, на два... А может, и меньше,
коли так близко... Нет, не успели Ваню как следует научить. И он растерялся.
Затрепетал. Суетливо задергался. Нервно метнул влево крестом, перед танком.
Переметнул, показалось. Перепугался... Замлел. Снова назад повел крест...
"Вот промажет, промажет опять, как вчера,-- так и запеклось кровью
сердце у инженера.-- Не дай бог... Конечно, промажет. Эх, и берут же таких
молокососов на фронт!-- Скорбно прищурился, зубы, челюсти сжал, в кулаки до
онемения пальцы.-- Промажет... И как повернет, сволочь, на нас...-- И тоже
подумалось вдруг, как и тому, что хрипел из кустов.-- Может, пускай? Пусть
себе мимо... Не на нас же идет. Зачем его трогать?" И вдруг закричал:
-- Не трогай!-- Для самого себя неожиданно крикнул. И испугался тут же. И
стало вдруг страшно и совестно. "Ведь я теперь командир. Я! Меня оставил
штабной. Меня!" И побелел еще больше. Запнулся тотчас же. И, враз
опомнившись, вдруг зашипел:-- Не спеши, не спеши!-- умоляюще, призывно и
требовательно, а Ване казалось -- в самое ухо, в самое сердце.-- Ради бога,
спокойнее, спокойнее целься.-- А сам, наверное, тоже весь горел и дрожал,
судя по его совсем незнакомому, будто сломавшемуся, заледеневшему голосу.
Каждый нерв, каждая клеточка, жилочка в тощем легком инженеровом теле,
должно быть, так и звенели и трепетали сейчас и готовы были вот-вот
оторваться вдруг от него, испариться и отлететь. И сам он весь словно готов
был исчезнуть. И оставить всех -- и Ваню, и Яшку, и обоих грузин у этой чужой
незнакомой проклятой пушки одних, без себя. Сами пускай... Как хотят.
Ваня (уж как, неведомо) все это сразу невольно воспринял,
почувствовал. И стало ему еще неуверенней и тяжелей. Еще больше сжался,
напружился, натянулся как ниточка -- тонкая-тонкая, гудящая вся. Дальше,
тоньше -- нельзя. Чуть-чуть -- и лопнет уже. И заодно с инженером исчезнет и
он. Но почему-то покуда не исчезал, оставался у прицела, у пушки,
примостившись возле станины на корточках. Возможно, как раз потому и
держался еще, оставался покуда солдатом, пусть и зеленым, неопытным, но все
же бойцом, что в эту минуту ничего как следует не соображал. Ничего! И если
и делал что, то скорее всего как зверь -- инстинктивно, порывисто, слепо. Как
приклеил (по наитию какому-то, неосознанно) жирный красный крестик чужого
прицела к какой-то одной невидимой точке, примерно на корпус, на полтора
перед мчавшимся мимо танком, так и держал теперь его там, завороженно вращая
и вращая штурвалом. Рука сама крутила его, казалось, без всякого его
участия, вопреки его воле. Так же бесконтрольно, непонятно повернул почему-
то вдруг немного и левый штурвал -- другой, уже левой рукой. Крест легонько
взлетел -- на уровень верхних, малых катков, уперся в отполированные о землю
до блеска и сверкавшие ослепительно гусеничные траки. Их блеск так и прожег
Ванин, смотревший в немецкие увеличительные стекла правый изумленный
ophyspemm{i глаз. И он видел сквозь них, как сверкавшие траки мелькали и
мелькали, торопились вперед -- неудержимо, нетерпеливо и жадно. И, коротко
пробежав по верхним катка