Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Астафьев В.П.. Печальный детектив -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  -
ассказ". Сперва испугался: ведь вывел то же самое слово, что и Чехов, и Толстой, потом попривык. Примадонна долго глумилась, а он совершил грех -- и сладко-сладко его сердцу стало. И боязно, и тревожно. Почти так же боязно, как тогда, когда Лавря-казак бросил его, десятилетнего, в речку Вейку и сказал: "Хочешь жить -- выплывешь..." В муках, в тайной творческой работе отвык бы он от Лерки, она от него, в мире прибавилось бы одной несложившейся семьей и одним ребенком-безотцовщиной больше. Но тогда-то вот, после разбега, и подстерегло его несчастье. В Лерке не все было от мамы. Где-то, пусть и сбоку, пусть снаружи, к ребрам пусть, прилепились гены отца, а гены Сошнину всегда воображались разваренной лапшой из леспром- хозовской столовки. В лапше той, опять же как мясо в столовском супе, жилка говяжья с воробьиный помет величиной, оставленная борющимися со злоупотреблениями работниками пищеблока, путалось веками на Руси крепленное, всеми способами насаждаемое правило: не бросать человека в беде, и, пока есть на свете Маркелы Тихоновичи Чащины, правилу тому быть и нацию нашу крепить -- Лерка выявила ошеломляющую самоотверженность: сперва потрясенно пялилась на мужа, потом хлопотала, роняя и разбивая что-то. Когда Гришуха Перетягин пришил ему ногу и Леонид проблевался, очухался настолько, чтоб хоть маленько что-то соображать, Лерка, прежде чем напоить его водой и бульоном, ультиматум ему: "Из милиции -- на творческую работу". -- "А кормить кто нас будет?" -- "Я! -- без промедления гаркнула самоотверженная Лерка. -- Я! Родители наши! Сиди возле своего любимого папаши и твори. Картошки от пуза, мясо, молоко есть, что еще писателю нужно?" Он оценил ее жертвы и в себе обнаружил ответную способность прощать -- неужто и впрямь несчастье сделалось лучшим средством самовоспитания? Он и она простили друг друга, помирились, но из милиции Леонид не ушел, отшутился, как всегда, мол, если все уйдут на другую работу, пусть даже и на творческую, "химики" и за киоски не станут прятаться, на свету, принародно станут с людей штаны снимать. И вот снова крыша седьмого дома в железнодорожном поселке, назначенного к сносу, но, слава богу, забытого среди великомасштабных строек, укрыла молодого художника слова от дождей и бурь. В таких вот домах только и прятаться от бурь и от жен, эгоистично надеясь: не так скоро наступит пора, когда старую квартиру надо будет менять на новую и переселять в нее Лерку с дочерью, аннулируя хотя бы часть задолженности перед семьей. В часы и дни, особенно смутные, читал он одну и ту же книжку, подаренную ему профессором Хохлаковым Николаем Михайловичем, читал, как Библию, с любого места: протянул руку, достал с полки книгу, открыл и... "Увы! Мои глаза лишились единственного света, дававшего им жизнь, у них остались один лишь слезы, и я пользовалась ими для той единой цели, чтобы плакать не переставая, с тех пор, как я yзнала, что вы решились, наконец, на разлуку, столь для меня не переносимую, что она в недолгий срок приведет меня к могиле". "Во люди жили, а?!" -- почесал затылок Сошнин, когда первый раз читал эту книгу. "Я противилась возвращению к жизни, которую должна потерять ради вас, раз я не могу сохранить ее для вас. Я тешила себя сознанием, что умираю от любви..." Тут уж он перестал чесать затылок в задумчивости и от озадаченности погладил сам себя по голове и почувствовал, что письма монашки к своему возлюбленному втягивают его в какую-то уж чересчур непривычную, но в то же время чем-то манящую, томительно-сладкую муку. Он передернул плечами, стряхивая с себя наваждение вкрадчивой сказочки, настраиваясь внутренне сопротивляться ахинее, на которую покупался он в детстве... Но ныне-то... Он человек современный, грубошерст- ный, крепленный костью и жилами, работой в органах, отнюдь не смиренные, монашеские требы справляющий нощно и денно, он Урну в кутузку волочил, Демона обезвредил; пусть и неопытного, его писчебумажными штучками-дрючками не проймешь, он пусть изначально, пусть чуть-чуть, но и секреты слова познал, соприкоснулся, так сказать, с... "...Могу ли я быть хоть когда-нибудь свободной от страдания, пока я не увижу вас. Что же? Не это ли награда, которую вы даруете мне за то, что я люблю вас так нежно. Но, будь что будет, я решилась обожать вас всю жизнь и никогда ни с кем не видеться, и я заверяю вас, что и вы хорошо поступите, если никого не полюбите... Прощайте. Любите меня всегда и заставьте меня выстрадать еще больше мук". Сдаваясь все покоряющей воле или произволу слова, наслаждаясь, вот именно наслаждаясь музыкой, созданной с помощью слова, такого наивного, такого беззащитного, он полностью доверился этой детской болтовне и впервые, быть может, пусть и отдаленно, осознал, что словотворчество есть тайна. Книжка состояла из пяти писем, дальше шли чьи-то дополнения, ответы на письма, подражания, стихотворные переложения, обширные комментарии. У него хватило ума не заглядывать в "зады" книги, не гасить в душе той музыки, которая не то чтобы ошеломила или обрадовала его, она подняла его над землею, над этим слишком грохочущим, слишком ревущим современным миром. Ему было не то чтобы стыдно, ему было неловко в себе, неудобно, тесно, что-то сдвинулось в нем с места, выперло вроде "гардеропа", и, куда ни сунься, непременно мыслью иль штанами за него зацепишься. Одна фраза трепетала, пульсировала, билась и билась жилкой на слабом детском виске: "Но как можете вы быть счастливы, если у вас благородное сердце?" Бывшего "опера" порой охватывало подобие боязни или чего-то такого, что заставляло обмирать спиной, испуганно озираться, и во сне или наяву зрело твердое решение: пойти, отыскать французика, покинувшего самую в мире замечательную женщину, по-милицейски, грубо взять его за шкирку, приволочь в монастырскую тихую келью и ткнуть носом в теплые колени женщины -- цени, душа ветреная, то, по сравнению с чем все остальное в мире -- пыль, хлам, дешевка. Глава шестая Светка -- хлипкое, современное дитя, подверженное прос- тудам и аллергиям, -- заболела с приходом холодов. В деревне, на дикой воле, не утесненное детсадовскими тетями и распорядками дня, укреплялось дитя физически и забывалo застольные церемонии, рисунки, стишки, танцы. Дитя резвилось на улице, играло с собачонками, дралось с ребятишками, делалось толстомордое, пело бравую бабушкину песню: "Эй, комроты, даешь пулеметы! Даешь батарею, чтобы было веселее..." И вот снова, к тихой радости деда, к бурному и бестолковому восторгу бабки, прибыла болезная внучка в село Полевка. Молодой папуля устал за дорогу от вопросов дитяти, от дум и печалей земных, да еще ногу натрудил крепко: автобус далее Починка не пошел -- механизаторы во время уборочной совсем испортили дорогу в глухие деревни, никто туда не ездил, да и не шел, по правде-то сказать. Когда Сошнин со Светкой шлепал по грязи, меж редких домов, просевших хребтом крыш по Полевке, к рамам липли cтарушечьи лица, похожие на завядшие капустные листья, -- кто идет? Уж не космонавт ли с неба упал? Поевши картошек с молоком, Сошнин, прежде чем забраться на печку -- поспать и подаваться пехом в Починок, а из него в незабвенный Хайловск и потом на электричке домой, был вынужден выслушать все здешние новости и прочесть поданную тещей бумагу под названием "Заявление-акт": "Товарищ милиционер, Сошнин Леонид Викентьевич! Kак все нас, сирот, спокинули и нет нам ни от кого никакой защиты, то прошу помощи. Вениамин Фомин вернулся из заключения в село Тугожилино и обложил пять деревень налогом, а меня, Арину Тимофеевну Тарыничеву, застращал топором, ножом и всем вострым, заставил с им спать, по-научному -- сожительствовать. Мне 50 (пятьдесят) годов, ему 27 (двадцать семь). Вот и посудите, каково мне, изработанной, в колхозе надсаженной, да у меня еще две козы и четыре овечки, да кошка и собака Рекс -- всех напои, накорми. Он меня вынуждает написать об ем, что, как пришел он ко мне в дом -- никакого дохода нет от него, одни расходы, живет на моем иждивенье, на работу не стремится, мало, что пьет сам, на дороге чепляет товаришшев и поит. Со мной устраивает скандалы, стращает всяко и даже удавить. Я обряжаю колхозных телят, надо отдых, а он не дает спокой, все пьянствует. Убирайте ево от меня, надоел хуже горькой редьки, везите куда угодно, хоть в ЛТПу, хоть обратно в колонию -- он туда только и принадлежит. Раньше, до меня, так же дикасился, засудили ево за фулюганство, мать померла, жена скрылася, но все ли я еще скрывала -- доскрывалася, хватит! Все кости и жилы больные, и сама с им больная, от греха недосуг пить-есть, а он ревнует, все преследует и презирает. А чево ревновать, когда кожа да кости и пятьдесят годов вдобавок. В колхозе роблю с пятнадцати годов. Всю ночь дикасится, лежит на кровати, бубнит чево-то, зубами скоргочет, тюремские песни поет, свет зазря жгет. По четыре рубля с копейками за месяц за свет плачу. Государственную енергию не берегет, среди ночи вскочит, заорет нестатным голосом и за мной! Про три-четыре раза за ночь бегу из дому, болтаюсь по деревне. Все спят. Куда притулиться. Захожу в квартиру и стою наготове, не раздевшись -- готовлюсь на убег. И об этом никто, даже суседи не знают, что у нас все ночи напролет такая распутная жизнь идет. И вас прошу меня не выдавать -- еще зарубит. И примите меры, потихоньку увезите его подальше. Людоед он и кровопивец! Деревни грабит, жэншын забижает. Надоумила к вам обратиться ваша мамаша, Евстолия Сергеевна Чащина, дай ей бог здоровья, и писала под мою диктовку она -- у меня руки трясутся и грамота мала". Это был не первый и не единственный случай в обезлюдевших селеньях. Забравшийся в полупустые бабьи деревни бандюга обирал и терроризировал беспомощных селян. Принимались меры, забулдыг выселяли или снова садили в тюрьму, но на месте "павшего" являлся новый "герой", и, пока-то дойдет до милиции такое вот "заявление-акт" или будет услышан бабий вопль, глядишь, убийство, пожар или грабеж. Евстолия Сергеевна дополнительно к "акту" сообщила, что за рекой, в деревне Грибково, оставались еще две старушки и деревня светилась окошком, дышала живым дымом. В одной избе жила упрямая старуха, не желающая ехать к детям в город. В соседней избе доживала век одинокая с войны вдова. На зиму старушки сбегались в одну избу, чтобы меньше жечь дров и веселее коротать время. По заказу местной хайловской промартели старушки плели кружева, и возьми да и скажи в починковском магазине, прилюдно, та старуха, которая в войну овдовела, теперь, мол, у нее душа на месте, на кружевах заработала копейку -- на смертный день, и отойдет когда, так не в тягость людям и казне будет. Прослышал Венька Фомин про старухины капиталы, переплыл в лодке через реку, затемно вломился в избушку, нож к горлу старухи приставил: "Гроши! Запорю!" Старуха не дает деньги. Грабитель ей полотенце на голову завязал и давай его вроде рычага палкой закручивать, голову сдавливать -- научился уму-разуму в колонии-то. У старухи носом кровь, но она тайны не выдает. Да Венька-то местный вражина, трудно ли ему догадаться, где может храниться капитал. Сунулся за божницу, там, за иконами, и есть он, капитал-то, сто шестьдесят рубликов. Неделю Венька Фомин пировал и диковал с друзьями- приятелями. Старушка-вдова собрала узелок, взяла батожок и подалась добровольно в хайловский Дом престарелых -- доживать век на казенном месте, где и быть ей похороненной на казенный счет, под казенной сиротской пирамидкой. По пути на Хайловск стояло селоТугожилино, на холме, за ольховым ручьем, летом часто пересыхающим. Много изб в Тугожилине обвалилось, стояло заколоченными, и лишь возле телятника еще копошилась жизнь, матерился пастух, рычал трактор, суетились две-три до сухой плоти выветренные бабенки, неотличимые друг от друга. Сошнин думал заскочить в Тугожилино накоротке, найти наглого разбойника, припугнуть его или забрать с собой и сдать в хайловское отделение. Но пришлось ему встретиться с Вениамином Фоминым в совсем не запланированные сроки. Только Леонид разоспался, как тесть, Маркел Тихонович, бережно подергал его за рукав и, дождавшись, когда зять очнется от сна, сказал, что в Тугожилине Венька Фомин загнал в телятник баб, запер их на заворину и грозится сжечь вместе с телятами, если они немедленно не выдадут ему десять рублей на опохмелье. -- А, ч-черт! -- ругнулся Сошнин. -- Нигде покоя нету. -- Надел изношенную, на ветрах, дождях и рыбалках кореженную шапчонку, старое демисезонное пальто -- в свободное от работы время он всегда "залазил" в гражданское, -- и на пробористом ветру, в мозглой стыни и сыри почувствовал себя так одиноко, заброшенно, что и приостановился, словно бы в нерешительности или в раздумье, но тряхнул головой и глубже, почти на уши, натянул шапчонку. Маркел Тихонович, провожавший его из Полевки со Светкой до грейдера по грязному, разжульканиому выезду, угадав подавленное состояние зятя, предложил "мушшынскую помощь" -- Сошнин отмахнулся от Маркела Тихоновича, приподнял дочку, ткнулся губами в ее мокрую щеку. -- Возвращайтесь в тепло. -- И пошлепал по жидкой грязи, закрываясь куцым воротником пальто от сыпучего дождя, в котором нет-нет и просекалась искра снега. Дремля на ходу, он свернул на короткую дорогу, через поля и перелесок, спугивая с неряшливого и лохматого жнивья, по которому россыпью и ворохами разбросано зерно, отяжелевших ворон, диких голубей, стремительными стаями врезающихся в голые перелески. Прела стерня, прел недокошенный хлеб, будто болячки по больному телу пашни, разбросанные комбайнами, гнили кучи соломы, по рыжим глинистым склонам речки, ожившей от осенней мокрети, маячили неубранные бабки льна, местами уже уроненные ветром и снесенные речкой в перекаты, и там, перемешанные с подмытыми ольхами, лесным хламьем и ломом, превра- щались в запруды. Воронье, тяжело громоздящееся на гнущихся вершинах елей, на жердях остожий, черно рассыпавшееся на речном хламе и камешниках, провожало человека досадливым, сытым ворчанием: "И чего шляются? Чего не спится? Мешают жить..." Голые, зябкие ольховники, ивняк по обочинам плешивых полей, по холодом реющей речке, драное лоскутье редких, с осени оставшихся листьев на чаще и продранной шараге, телята, выгнанные на холод, на подкормку, чтобы экономился фураж, просевшие до колен меж кочек в болотину, каменно опустившие головы, недвижные среди остывших полей, кусты мокрого вереса на взгорках, напоминающие потерявших чего-то и уже уставших от поиска согбенных людей, -- все-все было полно унылой осенней одинокости, вечной земной покорности долгому непогодью и холодной, пустой поре. Возле тугожилинского телятника, в заветрии, под стеной, под низко сползшей крышей, бабенки, большей частью старухи, жались спинами к щелястым, прелым, но все еще теплым бревнам. Завидев Сошнина, они встрепенулись, загалдели все разом: "Злодей! Злодей! Нет на него управы. Вечный арестант и бродяга... Мать со свету свел... Он с детства экий..." Сошнин заметил на крыше телятника сорванный лист шифера, сбросил с себя пальтишко, пиджак и, оставшись в фиолетовой водолазке, пижонски обтянувшей его от безделицы полнеющую фигуру, подпрыгнул, ухватился за низшую слегу телятника, взобрался на крышу, перебираясь рукой по решетиннику, спустился на потолок из круглого жердья, отодвинул пяток отесанных и загнанных в паз прогнутой матицы жердин, спрыгнул в помещение с едва теплящимися в проходе под потолком желтыми электролампочками, спрыгнул неловко, ударился больной ногой о выбоину в половице, приосел на скользкую жижу, запачкал брюки. Нa темном полу, искрошенном в труху на стыках, в выдавленной из щелей никотинно светящейся жиже, стояли и тупо глядели на пришельца несколько больных телят, не мычали, корма не просили, лишь утробно кашляли, и казалось, само глухое, полутемное пространство скотника выкашливало из себя в сырую пустоту пустой же вздох без стона, без муки. Ни к чему и ни к кому эти старчески хрипящие животные не проявляли никакого интереса, лишь вдали, где-то в заглушье, подал вялый голос теленок и тут же смолк в безнадежности, послышался едва слышный хруст, будто короед начал работать в бревне, под заболонью: теленок, догадался Сошнин по изгрызенным жердям перегородок, кормушек и стен, грыз прелое дерево скотника. Еще один теленок, сронив жердочку, вышел из размичканного в грязь загончика, лежал на склизкой тесине, а другой теленок, свесившись через перегородку, сосал или жевал его ухо, пустив густую, длинную слюну. По скользкому коридору, с боков которого, словно на бруствере окопа, нагребен был навоз, Сошнин прошел в кормовой цех, отпер закрытых там, насмерть перепуганных женщин. Они завыли в голос и, обгоняя друг дружку, бросились из телятника в противоположную, приоткрытую дверь, возле которой на стоге свежепахнущего сена, утром привезенного на березовых волокушах с лесной деляны, безмятежно спал Венька Фомин. Сошнин стянул его с воза, грубо потряс за отвороты телогрейки. Венька Фомин долго на него пялился, моргал, утирал рот рукой, не понимая, где он, что с ним? -- Ты ково? -- Я чево. Вот ты ково? -- Я тя спрашиваю, ты ково? -- Пойдем за ворота, там женщины тебе объяснят, ково и чево. -- Турист, пала! -- взревел Венька Фомин и выхватил из сена вилы с ломаным черенком. Вилы древние, ржавые, о двух рожках, толсто обляпанных навозом, и среди них рыжие пеньки еще двух обкрошенных, словно выболевших, стариковских зубьев. "Ох уж эта обезмужичевшая деревня! Все в ней не живет, а доживает..." -- Запорю, пала!.. -- Венька пошел на Сошнина, держа вилы наперевес, словно пехотинец с винтовкой в бою. -- Брось вилы, мерзавец! -- Сошнин двинулся навстречу Веньке Фомину, чем весьма его озадачил. -- Не подходи, пала, запорю! Не подходи! -- заполошно визжал Венька Фомин, пятясь к задним полуоткрытым воротам телятника, чтоб, бросив вилы, ушмыгнуть в притвор, скрыться в родных полях и перелесках. Сошнин отсек злодею путь к отступлению, прижимая его в угол. Венька Фомин был телом и лицом испитой, в ранних глубоких морщинах, подглазья -- что голые мышата с лапками, пена хинным порошком насохла в углах растрескавшихся губ. Больной, в общем-то, уже пропащий и жалкий человек. Но пакостный, зло пакостный, и от него можно ждать чего угодно. -- Брось вилы! -- рявкнул Сошнин и подпрыгнул к Веньке Фомину, держа руку наперехват. Венька Фомин, прижавшись спиной к стене, поднял вилы, как бы загородившись ими. И тут бы свалил его подсечкой Сошнин, отнял бы вилы, дал бы по шее разок -- за всех обиженных и угнетенных и повел бы в Починок, на автобус, да возле ворот нарывом наплыла навозная жижа, припорошенная сенной трухой. Привыкший к твердой, опористой обуви -- яловым сапогам, к двум твердым, пружинистым ногам, Сошнин в узконосых штиблетах поскользнулся хромой ногой, неловко упал на руку -- и сработала, сработала подлая натура лагерника -- бить лежаче

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору