Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
а.
Вылезаю из-под одеяла и удивляюсь: только легкий туман в голове да несильная
жажда остались от вчерашнего.
Иду вниз и вместо зарядки раскалываю с полдюжины крепких еловых чурок.
Они разваливались от двух ударов, если топор попадал прямо в середину.
Морозные поленья звенели, как звенел за двором наст и ядреный свежий
утренник. Было приятно влепить топор в середину чурки, вскинуть через плечо
и, крякнув сильно, резко опустить обух на толстую плаху. Чурка от
собственной тяжести покорно разваливалась, ее половинки разлетались в
стороны с коротким звенящим стоном.
С десяток поленьев я принес в дом, открыл печную задвижку, вьюшки и
заслонку. Нащепал лучины и на пирожной лопате сунул в чело печи первое,
поперечное полено. Зажег лучину и на лопате положил ее на полено. Склал на
лучину поленья. Запах огня был чист и резок. Дым белым потоком, огибая
кирпичное устье, пошел в трубу, и я долго смотрел на этот поток. В окна
лилось зимнее, однако очень яркое солнце. Печь уже трещала. Я взял две бадьи
и скользкий отшлифованный водонос, пошел за водой. Высоко натоптанная тропка
звенела под валенками фарфоровым звоном. Снег на солнце был до того ярок и
светел, что глаза непроизвольно щурились, а в тени от домов четко ощущалась
глубинная снежная синева. Под горой на речке я долго колотил водоносом. За
ночь прорубь затянуло прозрачным и, видимо, очень толстым стеклом; я сходил
на соседнюю Олешину прорубь, взял там обледенелый топор и проделал канавку
по окружности проруби. Прозрачный ледяной круг было жалко толкать под лед.
Но течение уже утянуло его. Я слушал, как он уплывал, стукаясь, исчезая в
речной темноте. А здесь, на дне проруби, виднелись ясные, крохотные,
увеличенные водой песчинки.
Вихляющая тяжесть в ведрах делала устойчивее и тверже шаг в гору. Эта
тяжесть прижимала меня к тропке. Чтобы погасить раскачивание ведер, я
изредка менял дли- ну шагов. Дышалось легко, глубоко, я не слышал своего
сердца.
Дома налил воды в самовар, набрал в железный совок румяных, уже
успевших нагореть углей и опустил их в нутро самовара. Самовар зашумел почти
тотчас же. Когда я поставил его на столешницу, от него веяло знойным духом
золы, вода домовито булькала в медном чреве. Пар бил из дырки султаном.
Я раскрыл банку консервированной говядины, банку сгущенки, заварил чай
и нарезал хлеб. С минуту глядел на еду. Ощущая первобытную, какую-то ни от
чего не зависящую основательность мяса и хлеба, налил стакан янтарно-бурого
чая. У меня был тот аппетит, когда вкус еды ощущают даже десны и зубы.
Насыщаясь, я все время чувствовал силу плечевых мышц, чувствовал потребность
двигаться и делать что-то тяжелое. А солнце било в окно, в доме и на улице
было удивительно спокойно и тихо, и этот покой оттенялся добрым,
умиротворенно ворчливым шумом затухающего самовара.
Р-р-рых! Я ни с того ни с сего выскочил из-за стола, присел и, давая
волю своей радости, прыгнул, стараясь хлопнуть ладонями по потолку.
Засмеялся, потому что понял вдруг выражение "телячий восторг", прыгнул еще,
и посуда зазвенела в шкафу. В таком виде и застал меня Олеша.
- Ну и обряжуха, - сказал старик, - печь, гляжу, истопил, за водой
сбегал. Тебе жениться надо.
- Я бы не прочь, кабы не разводиться сперва.
- У тебя женка-то ничего. - Олеша взял со стола Тонин портрет и
почтительно поразглядывал.
- Ничего? - спросил я.
- Ничего. Востроглазая. Не загуляет там, в городе-то?
- Кто ее знает...
- Нынче живут прохладно, - сказал Олеша и завернул цигарку. - Может,
оно и лучше эдак.
...Мы взяли топоры, лопату, ножовку. Не запирая дом, двинулись
ремонтировать баню.
Пока я раскидывал снег вокруг сруба, Олеша разобрал каменку, опрятно
сложил в предбаннике кирпичи и прокопченные валуны. Выкидали покосившиеся
полки и разобрали прогнившие половицы. Я пнул валенком нижнее бревно, и в
бане стало светло: гнилое совсем, оно вылетело наружу. Олеша простукивал
обухом другие бревна. Начиная с третьего ряда, они были звонкие, значит,
ядреные.
Старик полез наверх проверять крышу и потолок.
- Гляди не свались, - посоветовал я, но Олеша кряхтел, стучал обухом.
- Полечу, так ведь не вверх, а вниз. Невелика беда.
Теперь было ясно, что крышу и стропила можно не трогать. Мы присели на
пороге, решив передохнуть. Олеша вдруг легонько толкнул меня в бок:
- Ты погляди на него...
- На кого?
- Да вон Козонков-то, дорогу батогом щупает.
Авинер Козонков, другой мой сосед, проваливаясь в снегу, при помощи
березовой палки правился в нашу сторону. Ступая по нашим следам, он наконец
выбрался к бане.
- Ночевали здорово.
- Авинеру Павловичу, товарищу Козонкову, - сказал Олеша, - наше
почтение.
Козонков был сухожильный старик с бойкими глазами; волосы тоже какие-то
бойкие, торчали из-под бойкой же шапки, руки у него были белые и с тонкими,
совсем не крестьянскими пальчиками.
- Что, не отелилась корова-то? - спросил Олеша.
Козонков отрицательно помотал ушами своей веселой шапки. Он объяснил,
что корова у него отелится только после масленой недели.
- Нестельная она у тебя, - сказал Олеша и прищурился. - Ей-богу,
нестельная.
- Это как так нестельная? Ежели брюхо у ее. И подхвостица, старуха
говорит, большая стала.
- Мало ли что старуха наговорит, - не унимался Олеша. - Она,
старуха-то, может, и не разглядела по-настоящему.
- Стельная корова.
- Какая же стельная? Ты ее до ноября к быку-то гонял? Ты посчитай, не
поленись, сколько месяцев-то прошло. Нет, парень, нестельная она у тебя,
останешься ты без молока.
Я видел, что Олеша Смолин просто разыгрывает Авинера. А тот сердился
всерьез и изо всей мочи доказывал, что корова обгулялась, что без молока он,
Козонков, вовек не останется. Олеша нарочно заводил его все больше и больше:
- Стельная! Ты когда ее к быку-то гонял?
- Гонял.
- Да знаю, что гонял. А когда гонял-то? Ну, вот. Теперь давай
считать...
- Мне считать нечего, у меня все сосчитано!
Козонков окончательно разозлился. Вскоре он посоветовал Олеше думать
лучше о своей корове. Потом как бы случайно намекнул на какое-то ворованное
сено, а Олеша сказал, что сена он сроду не воровал и воровать не будет, а
вот он, Козонков, без молока насидится, поскольку корова у него нестельная,
а если и стельная, так все равно не отелится.
Я сидел молча, старался не улыбаться, чтобы не обидеть Авинера, а он
совсем разошелся и пригрозил Олеше, что все одно напишет куда следует, и
сено у него, у Олеши, отберут, поскольку оно, это сено, даровое, без
разрешения накошено.
- Ты, Козонков, меня этим сеном не утыкай, - говорил Олеша. - Не
утыкай, я те говорю! Ты сам вон косишь на кладбище, тебе, вишь, сельсовет
разрешил могильники обкашивать. А ежели нет такого закона по санитарному
правилу - косить на кладбище? Ведь это что выходит? Ты на кладбище
трын-траву косишь, покойников грабишь.
- А я тебе говорю: напишу!
- Да пиши хоть в Москву, тебе это дело знакомое! Ты вон всю бумагу
перевел, все в газетку статьи пишешь. За каждую статью тебе горлонару на
чекушку дают, а ты по суседскому делу хоть разок пригласил на эту чекушку?
Да ни в жись! Всю дорогу один дуешь.
- И пью! - отрезал Авинер. - И пить буду, меня в районе ценят. Не то
что тебя.
Тут Олеша и сам заметно разозлился.
- А иди ты, Козонков, в свою коровью подхвостицу, - сказал он.
Козонков и в самом деле встал. Пошел от бани, ругая Олешу, потом
оглянулся и погрозил батогом:
- За оскорбление личности. По мелкому указу!
- Указчик... - Олеша взялся за топор. - Такому указчику хрен за щеку.
Я тоже взялся за пилу, спросил:
- Чего это вы?
- А чего? - обернулся плотник.
- Да так, ничего...
- Ничего оно и есть ничего. - Олеша поплевал на задубевшие ладони. -
Всю жизнь у нас с ним споры идут, а жить друг без дружки не можем. Каждый
день проведы- вает, чуть что - и шумит батогом. С малолетства так дело шло.
Помню, весной дело было...
Олеша, не торопясь, выворотил гнилое бревно. Теперь отступать было
некуда, баню распечатали, и волей-неволей придется ремонтировать. Слушая
неторопливый разговор Олеши Смолина, я прикинул, сколько дней мы провозимся
с баней и хватит ли у меня денег, чтобы расплатиться с плотником.
Олеша говорил не спеша, обстоятельно, ему не надо было ни поддакивать,
ни кивать головой. Можно было даже не слушать его, он все равно не обиделся
бы, и от этого слушать было еще приятнее. И я слушал, стараясь не перебивать
и радуясь, когда старик произносил занятные, но забытые слова либо
выражения.
5
- Весной дело было. Мы с Козонковым точные одногодки, всю дорогу
варзали вместе. В деревне было нашего брата-малолетка, что комарья, ну и
Козонковы-братаны тоже крутились в этой компании. Как сейчас помню, оба в
холщовых портках. Портки эти выкрашены кубовой краской, а рубахи некрашеные.
Ну, конечно дело, оба босиком. Черные, как арапы. Звали их соплюнами. У
старшего, Петьки, бывало, сопля выедет до нижней губы. Ему лень вытереть,
возьмет да и слизнет - как век не бывало. Вот, помню, кажись, на третий день
пасхи вся наша орда высыпала на Федуленкову горушку. У нас такая забава была
- глиной фуркать. Прут ивовый вырежешь, слепишь птичку из глины и фуркаешь,
у кого дальше. Далеко летело, у иного и за реку. Чем меньше птичка да чем
ловчее фуркнешь, тем лучше летит. А наш Виня взял да насадил на прут целую
гогырю с полфунта весом, все надо было, чтобы лучше других, размахнулся да
как даст. Прямохенько в Федуленково окно и угодил. Стекло так и брызнуло,
обе рамы прошиб. Мы все и обмерли. А после очнулись да бежать.
В это время Федуленок сам не свой из избы выскочил, того и гляди, убьет
кого. Мы в поле, врассыпную, босиком по вешним-то лужам. Бегу я, бегу да и
оглянусь - вижу, Федуленок за нами бежит. В сапожищах бежит, в одной рубахе,
чую, что сейчас мне крышка, вот-вот раздавит. "Стой, - кричит, - прохвост, я
тебе все одно настигну". Ну и настиг. Взгреб он меня лапищами, да и давай
меня ко- режить, ну чисто медведь-шатун. Ничего не помню, помню только, что
ревел, как недорезанный. Федуленок меня прикончил бы, как пить дать
прикончил, не прибеги мой отец на выручку. Отец-то, видать, соху оставил в
борозде, да и прибежал мою жизнь от смерти спасать.
Федуленок от меня и отступился, а мне, думаешь, легче? От отца мне еще
больше попало. Кабы я стекло разбил - не обидно. А ведь как все получилось?
Как Винька от Федуленка выкрутился? Соплюн соплюном, а когда припекло, так
соображенье и появилось. Да еще и хвастает перед нами-то: я, мол, когда
Федуленок на улицу выскочил, никуда не побежал, на месте стою, да
приговариваю: "Вон оне побежали-то! Вон оне в поле побежали!" Ну, Федуленок
и ринулся за нами всей своей массой да меня и настиг. А Виня - хоть бы ему
что - остался целым и невредимым. Оне оба с Петькой лежни были, ничего им не
далось. Умели только дрова пилить, за ручки пилу дергать. Отец к делу их
особо не приневоливал, да и сам, бывало, не переломится на работе. Все
больше рассуждал да на печке зимой грелся, а летом не столько сено косил,
сколько рыбу удил. Оне с моим отцом пришли с японской войны в один день. Мой
тятька хромой пришел и весь в дырках, как решето, а Винькин отец целехонек.
У нас и избы рядом стояли, и земли было поровну - у обоих кот наплакал.
Помню, мой тятька и давай Козонкова уговаривать, чтобы, значит, на паях
подсеку в лесу рубить. Козонков ему говорит: "А на кой фур мне эта подсека?
На мой век и прежних полос хватит. А ежели сыновья вырастут, так пусть сами
и смекают. Я им не мальчик, об ихней доле заботиться". Так и не согласился
Козонков. Отец у нас ту подсеку один вырубил. Ночей, грешник, не спал, с
глухим лесом сражался. Сучья жег, пеньки корчевал по два лета. Посеял льну.
Лен вырос - пуп скрывает, помню, и в престольный праздник велел теребить, на
гулянку не отпустил. С этого льну он и лошадь - Карюху - завел новую,
хорошую. Бывало, берег ее, как невесту, даже и с пустого воза слезал, ежели
в гору. Только на ровном месте да под гору и садился на дровни. Ну, конечно,
и нас учил этому, - бывало, в галоп в поскотину век не прокатишься.
Ну, а Козонковы-братаны? Оне, бывало, свою Рыжуху, как собаку, батогом
дразнили. Хорошая была тоже лошадь, да довели, напоили один раз с пылу в
проруби. Рыжуха и стала худеть; помню, жалко ее, стоит она, бедная, стоит и
целыми часами плачет. Отец Козонков ее цыганам и променял. Те ему дали в
придачу поросенка-пудовичка. А выменял такого одра, что не то что пахать,
так и навоз-то возить на нем нельзя. Скоро этот цыганский мерин и сдох от
старости. Козонкову это хоть бы что, только насвистывает. Бывало, доживет до
тюки: кусать совсем нечего. Ну, и пошел денег занимать. У одного займет, у
другого, у четвертого займет да второму отдаст, так и шло дело.
Один раз подкатило такое время, что у всех назанимал. Чисто место,
некуда больше идти. Остался один Федуленок. Пришел Козонков к Федуленку
денег взаймы просить. Маленькая печка в избе топится, сели они у печки,
цигарки свернули. Козонков денег попросил, достал из кармана спички. Чиркнул
спичку, прикурил. "Нет, Козонков, не дам я тебе денег взаймы!" - Федуленок
говорит. "Почему? - Козонков спрашивает. - Вроде я свой, деревенский, и за
море не убегу". - "За море не убежишь, сам знаю, только не дам, и все".
Сказал так Федуленок, уголек выгреб из печи, положил на ладонь да от уголька
и прикурил. "Вот, - говорит, - когда ты, Козонков, научишься по-людски
прикуривать, тогда и приходи. Тогда я слова не скажу, из последних запасов
выложу".
На что был справный мужик, иной год и трех коров держал, а прикурил от
уголька, спичку сберег. Так и не дал денег, а с Козонкова все как с гуся
вода. Пошел из избы. "Мне, - говорит, - и денег-то не надо было, это, -
говорит, - я твою натуру испытывал". Уж какое не надо!
Помню, нам с Винькой было уж по двенадцать годов, приходскую школу
окончили. Винька на своем гумне все ворота матюгами исписал, почерк у него с
малолетства как у земского начальника. Отец меня только под озимое пахать
выучил. Карюху запряг, меня к сохе поставил и говорит: "Вот тебе, Олеша,
земля, вот соха. Ежели к обеду не спашешь полосу, приду - уши все до одного
оборву". И сам в деревню ушел, он тогда этот, нынешний, дом рубил. Я - велик
ли еще - за соху-то снизу, сверху-то мал ростом. Но, милая, пошли-поехали!
Карюха была умница, меня пахать учила. Где неладно ворочу, дак там она меня
сама и выправит. Вот иду и дрожу, не дай бог соха на камень наедет да из
земли выскочит. Ну, пока бороздой прискакиваешь, вроде и ничего, а как до
конца дойдешь, когда надо заворачиваться да соху-то заносить, так сердце и
обомрет. Мало было силенок-то, аж из тебя росток вы- ходит, до того тяжело.
Комары меня кушают, на разорке (разорок - последняя узкая лента невспаханной
земли, после которой остается лишь борозда - Прим. авт.) так и прет в
сторону. Ору я это, землю родимую, ору, новомодный оратай, уж и в глазах у
меня потемнело. Карюха на меня поглядывает, видать, и ей жаль меня,
малолетка. Полосу-то вспахал, да и чую, что весь выдохся, руки-ноги трясучка
обуяла, язык к нЈбу присох. Лошадь остановилась сама. А я сел на землю да и
пышкаю, как утопленник воздух глоткой ловлю, а слезы из меня горохом
катятся. Сижу да плачу. Не слыхал, как отец подошел. Сел он рядом да тоже и
заплакал. Голову руками зажал. "Ох, - говорит, - Олешка, Олешка".
Ты, Костя, сам посуди, семья сам-восьмой, а работник один, да и то
японским штыком проткнут. "Паши, - говорит, - Олеша, паши, уж сколько
попашется". Ну, делать нечего, надо пахать. Ушел отец, а я и давай пахать
вторую полосу... У Козонковых полосы рядом с нашими. Козонков-отец пашет, а
Винька за ним ходит да батожком навоз в борозду спехивает. Вижу, ушел
Козонков в кусты, а Винька ко мне: "Олешка, - говорит, - до того мне
напостыло навоз спехивать. Оводы, - говорит, - заели, так бы и убежал на
реку". Я говорю: "Тебе полдела навоз спехивать, я бы на твоем месте не
нявгал" (нявгать - стонать, капризничать - Прим. авт.). - "А хошь, -
говорит, - сейчас на слободе буду?" Пока отец в кустах был, наш Виня взял с
полосы камень, да и подколотил у сохи какой-то клинышек. Отец пришел, а соха
не идет, да и только. Все время из борозды прет. Козонков соху направлять не
умел. Пошел Федуленка просить, чтобы тот соху направил. Пока то да се,
глядишь, и обед, надо лошадей кормить, Винька и рад. Так он этому делу
навострился, что, бывало, отец у него только немного замешкается, Винька раз
- и клинышек подколонул. Соха не идет, и Виньке свобода полная. На сенокосе
все на солнышко глядел, когда оно к лесу опустится. А то пойдут с маткой
дрова рубить, Виньке надоест, возьмет да и спрятает маткин топор. Мохом его
обкладет, топор-то...
Олеша замолчал, чтобы сделать передышку. Он вытесывал очередную лату
для вывешивания бани. Мне подумалось, что разговоры отнюдь не во всех
случаях мешают работе. В этом случае даже наоборот: разговор у Олеши Смолина
как бы помогал работе плотницких рук, а работа в свою очередь оживляла
разговор, наполняя его все новыми сопоставлениями. Так, к примеру, когда
выставляли раму и разбили стекло, Олеша тут же и вспомнил, как попало ему за
то разбитое Винькой стекло. С того стекла и пошло у него шире, дальше... Это
была какая-то цепная реакция. Олеша говорил, не останавливаясь. И я
почувствовал, что теперь было бы уже неприлично не слушать старого плотника.
6
- Ну вот, я Виньке Федуленково стекло никак не мог забыть и не один раз
ему пенял, а потом мы с ним и разодрались в первый раз. "Я, - говорю, - тебе
стукну за это стекло". - "Вали!" - "И вальну!" - "А вот вальни!" Сцепились
мы на ихнем гумне. Дома узнали - мне опять дера. Пошто, дескать, дерешься.
Все деры из-за него, сопленосого. Один раз слышу, отец с маткой
разговаривают: мол, Козонкова пороть собираются. Так, думаю, этому Вине и
надо, не все меня одного пороть. Только слышу, что пороть-то будут не
Виньку, а евонного отца: подати не платил, вот ему и присудили. А мне жалко
стало. Ну, ладно, малолетка порют - нам это дело по штату положено. А
слыхано ли дело, Платонович, больших мужиков да вицами по голому телу?
Бородатых-то? Волостной старшина у нас был, звали Кирило Кузмич. Маленький
мужичонка, много годов бессменно в управе сидел. И расписываться не умел,
крестики на бумаге ставил, а имел от царя треугольную шапку и кафтан за
выслугу лет. Писарь, да урядник, да этот Кирило Кузмич - вот и все
начальство. На целую волость - три. А в волости народу было пятьсот
хозяйств.
Вот этот Кирило Кузмич все время Козонкова и выгораживал, пока из уезда
не приехал казацкий контроль. У кого корову описали за подати, у кого
телушку, у Козонкова описывать нечего - назначили ему деру. Меня на эту
картину отец не отпустил, говорит: нечего и глядеть на этот позор, а Винька
бегал. Бегал глядеть да еще и хвастался перед нами: мол, видел, как тятьку
порют, как он на бревнах привязанный дергался... Эх, Русь-матушка! Ну,
выпороли Козонкова-отца, а он у писаря денег занял, косушку купил. Идет
домой
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -