Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
ул окурок на пол и налил еще. Выпил уверенно, словно в
награду за тот удачный ночной побег.
- Спина, правда, долго болела, стукнули чем-то березовым.
- Березовым?
- То ли коромысло, то ли еще что. Приехал домой, денег ни копеечки не
привез, сказал матке, что обокрали в дороге.
...Я взглянул на старика: говорить об Олеше уже не было смысла.
Козонков был пьяный и рассказывал про свою молодость. Я молча слушал, дивясь
его памяти, а он выпил опять и вдруг надтреснутым, старчески тоскливым
голосом затянул песню. Он пел печально про то, как по винтику, по кирпичику
растащили целый завод, как това- рищ Семен встречался с невестой, "где
кирпич образует проход", и как потом снова собирали завод по винтику. Как
раз в это время и вернулись из гостей Авинерова старуха и дочь Анфея с
ребенком. Козонков не обратил на их приход никакого внимания. "Стал
директором, управляющим, на заводе товарищ Семен", - пел он, клоня сухую
седую голову.
- Сам-то ты Семен, вишь, нахлебался опять и лыка не вяжет, - сказала
Авинерова старуха.
- А кто хозяин в доме - я или курицы? - Козонков сделал попытку
стукнуть по столу кулаком.
...Анфея была чуть постарше меня. Помню, как она приезжала с
лесозаготовок и ходила на игрища вместе с Олешиной дочкой Густей. Сейчас она
жеманно поздоровалась и ушла за перегородку. Мальчишка, ее сын, с ходу, не
раздеваясь, начал сосредоточенно возиться с каким-то колесом. Он не глядел
ни на кого. Подошел к столу и, никого не спросясь, взял две конфеты. Анфея
вышла из-за перегородки уже не в валенках, а в туфлях и в капроне. Мальчишка
фамильярно дернул ее за руку, басом спросил:
- Мам, а клопы летают?
- А ну, атступись! - отмахнулась Анфея, но мальчишка и сам уже забыл
про свой вопрос. Она, видно было, усиленно стремилась говорить по-московски,
на "а", однако изредка из нее прорывалась родная стихия. Один раз она
назвала стакан стоканом.
Времени было уже много, и Козонков спал, уткнувшись головой в стол.
Потухший окурок торчал меж тонких, не по-крестьянски белых пальцев. Я
попрощался и пошел домой.
9
Наутро Олеша на баню не явился. Вот черт, старый колдун! Обиделся за
то, что я сделал визит к Авинеру. Конечно, это Евдокия постаралась еще
вчера, и вся деревня узнала о моей встрече с Авинером. Олеше доложили все
подробности. Сельская, так сказать, принципиальность...
Почему-то мне стало весело.
Теперь, после недельного затворничества, в холостяцкой своей юдоли, я
знал, что посуду лучше мыть сразу после еды, а выметать сор из избы удобнее,
когда пылает русская печь. Потому что пыль вытягивается в трубу. Правда, как
раз когда топишь печь, хлопоча со всяким хозяйством, как раз тогда и
набирается в избу еще больше всякого сору, который снаружи пристает к ногам,
а в избе обязательно отваливается. Все же посуду мыть лучше сразу...
Поэтому, чтобы не затягивать конфликт, я двинулся устанавливать отношения с
Олешей.
Смолин поздоровался как ни в чем не бывало. Старик вслух читал
вчерашнюю газету. Он отложил чтение и положил очки в допотопный футляр.
- Бог ты мой, иной раз задумаешься, даже дух заходится...
- ?
- ...а сколько на земле должностей всяких. Начальники, счетоводы,
заместители, заведующие. Плотники. Где государство и денег берет?
- А толку нет, так в няньки иди, - смачно сказала Настасья. Она сидела
довольно близко и сбивала мутовкой сметану. - Люди вон учатся по пятнадцать
годов, читают все заподряд. Думаешь, легко голове-то?
- Читака... - Олеша даже отодвинулся. - Разве я про то говорю?
- А про чего?
Но Олеша не удостоил жену ответом. Словно сожалея, что дал себя втянуть
в пустой разговор, он обратился ко мне:
- Вот, друг мой, на баню я больше не ходок.
- Почему?
- А вишь, приказ из конторы вышел, надо ветошный корм идти рубить.
Сегодня бригадир зашел, вот хохочет. "Все, - говорит, - дедко, хватит тебе
халтуру сшибать, иди в лес". - "Что, - говорю, - уж донеслось?" -
"Донеслось", - говорит. А сам вот хохочет. "Во, - говорит, - какая депеша
поступила".
- Какая депеша? - я ничего не понимал.
- Депеша и депеша. На гербовой бумаге. Есть писаря в нашей деревне...
- Козонков, что ли?
Тут только я начал соображать, а Олеша беззвучно трясся на лавке. Не
поймешь, то ли кашлял, то ли смеялся.
- Все, друг мой, по пунктам расписано. Я не знал, что делать, и только
моргал.
- А где бригадир?
- Да он на конюшню ушел только что. Беги, беги. Я схожу в лес часа на
два. После обеда приду плотничать.
Олеша, кряхтя и охая, начал обуваться. Я побежал искать бригадира.
С бригадиром мы вместе учились до третьего класса. Вместе зорили
галочьи гнезда и гоняли по деревне "попа", вместе прожигали штаны у осенних
костров, когда пекли картошку. Потом он отстал от школы, а я кончил
семилетку и подался из деревни, наши пути разошлись в разные стороны.
Еще издали я услышал слова добродушного мата:
- Но, но, стой, как ведено!
Бригадир широкой Олешиной стамеской обрубал коню копыта. Лошадь
вздрагивала, испуганно кося большим, по цвету радужно-фиолетовым, словно
хороший фотообъектив, глазом. Бригадир поздоровался так, что будто только
вчера потух наш последний костер. Я хоть и был немного этим разочарован, но
тоже не стал делать из встречи события.
- Дай помогу.
- Да не! Уже все. Отрастил копыта, будто галоши. Что, Крыско, легче
стало?
- Это что, Крыско?
- Ну!
Крыско я хорошо запомнил. По тому случаю, когда однажды мерин хитрым
движением легко освободился от моей, тогда еще вовсе незначительной, тяжести
и, не торопясь, удалился, а я, корчась от боли, катался на прибрежных
камнях. Я улыбнулся тому, что сейчас во мне на секунду шевельнулось чувство
неотмщенной обиды. Положил руку на горбатую лошадиную морду. Конь с
благодарной доверчивостью глубоко и покойно всхрапнул, прислонился к плечу
широкой длинной косицей нижней челюсти.
- Ну что, как живешь-то? - веселый бригадир взял сигарету. -
Ребятишек-то много накопил?
В голосе бригадира чуялись те же интонации, с которыми он обращался к
лошади, спрашивая Крыска, легче ли ему стало, когда обрубили копыта.
- Да как сказать... Дочка есть.
- Бракодел. Долго ли у нас поживешь?
- Двадцать четыре. Без выходных.
Бригадир слушал почтительно и искренне-заинтересованно, и на меня вдруг
напала отрадная словоохотливость. Я не заметил даже, как выложил все, что
знал сам про себя. Собеседник, начав с количества и качества наследников,
спросил, где и кем я работаю, какая квартира и есть ли теща, торгуют ли в
городе резиновыми бреднями и будет ли в ближайшее время война. На последний
вопрос я не мог ответить. Что касается всех остальных, то рассказал все
подробно. Сверстник не остался в долгу. Он говорил, что сегодня будет
бригадное собрание, что в бригадиры его поставили насильно, что работать в
колхозе некому, все разъехались, осталось одно старье; потом рассказал о
том, как ловил с осени рыбу и простудился и как заболел двусторонним
воспалением легких. Почему-то бригадир с особым удовольствием несколько раз
произнес слово "двусторонним".
Крыско терпеливо дремал, дожидаясь, когда кончится разговор и когда
понадобится что-то делать. Наконец я спросил насчет ремонта бани и той
депеши, что пришла в контору по поводу Олеши. Бригадир засмеялся и махнул
рукой, имея в виду Козонкова.
- А ну его! Он вон про магазин каждую неделю строчит жалобу. Привык
писать с малолетства. Тут вот другое - конюха не могу найти. Иди ко мне в
конюхи?
- Евдокия ж конюх.
- Да у ей грыжа.
- Ну, а старики? Олеша как, Козонков?
- К старикам теперь не подступишься, все на пенсии. Каждый месяц
огребают. Нет, Козонков не пойдет, а Олеша - сторож на ферме.
- Так ты чего, сам и за конюха?
- Сам. - Бригадир завел Крыска в стойло. - Знаешь чего, давай объездим
вон Шатуна? Я уж его разок запрягал.
В мои планы не входило объезжать лошадей. И все же я почему-то
обрадовался предложению.
Шатун оказался здоровенным звериной трех лет от роду. Он обитал в
крайнем стойле и, видимо, сразу почувствовал недоброе, потому что уж очень
нервно вздрагивали его ноздри. Яблоки диких глаз неподвижно белели за
ограждением.
Бригадир увел Крыска на место. Приготовил оброть, пропустил в кольца
удил толстый аркан. Потом подволок новые дровни оглоблями к стене конюшни,
снял брючный ремень и припас еловую палочку. Положил в карман.
- А это зачем?
- Губу крутить.
У меня слегка захолонуло под ложечкой, но отступать было некуда.
Бригадир осторожно начал открывать двер-цу, держа наготове оброть, начал
подбираться к жеребцу и вкрадчиво, тихо уговаривать его:
- Шатун, ну что ты, Шатун. Шатунчик... У, б..., Шатунище!
Бригадир с матюгом выскочил из стойла, так как жеребец повернулся к
нему задом. Дальше все началось сначала и кончилось тем же. Я с волнением
следил за ними. В третий раз бригадир начал подкрадываться к жеребцу. Стойло
было тесное, конь не успел увернуться, и бригадир накинул на него оброть,
молниеносно окинул ремнем жеребячьи косицы. Лошадь встрепенулась, задрала
могучую голову, но было уже поздно: кляцнуло о зубы железо. Бригадир вывел
коня в коридор конюшни. Жеребец вздрагивал мышцами, тревожно всхрапывал и
прял ушами, готовый в одну минуту сокрушить все на свете. Бригадир ласково,
словно ребенка, уговаривал жеребца, трепал его по плечу, пока тот не
перестал мерцать кровяным глазом.
- Теперь наш!
Однако "наш" не торопился добровольно идти в оглобли. С великим трудом,
припрыгивая и изворачиваясь, мы надели на жеребца хомут, а когда я заправлял
под хвост шлею, то почувствовал, что от страха на лбу выступила испарина.
Мне показалось странным, что жеребец ни разу почему-то не дал леща копытом,
не отпихнул мощным задом и даже не мотнул по лицу хвостом! Надели седелку,
застегнули подпругу. Жеребец дрожал всем телом, но я не мог поверить, что
боялся он именно нас с бригадиром.
Наконец завели зверя в оглобли. Шатун стоял грудью в стену, и теперь
стал понятен бригадирский маневр: просто жеребцу некуда было податься и
дровни бы пятились вместе с лошадью. Но вот когда надо было стягивать
клещевины хомута супонью, Шатун вдруг попятился, захрапел и так вскинул
голову, что бригадир на секунду повис в воздухе. Он заматерился, закусил
губу, и я вдруг заметил у него в глазах то же, что у коня, тоскливо-дикое
выражение, но рассуждать было некогда. Он подскочил и схватился за узду, что
было сил потянул морду жеребца, выбрал момент и вновь накинул гуж на
оконечность дуги, приладился стянуть хомут. И опять Шатун мощно рванулся:
мы, как снопы, отлетели в сторону. Я, однако, не выпустил повод, и жеребца
опять водворили в оглобли.
- Ну, сука! - просипел бригадир и вытащил из кармана свой брючный
ремень. - Держи!
Я изо всех сил ухватился за подуздцы. Бригадир сделал из ремня петлю,
просунул в нее нижнюю, мягкую, большую губу коня. Вынул из кармана палочку и
начал ею закручивать ремень с зажатой в нем лошадиной губой. Жеребец весь,
как бы самим своим нутром, задрожал и осел, храп его осекся, и глаза
закатились, выворачиваясь наизнанку. Я всеми зубами и корнями волос словно и
сам ощутил дикую лошадиную боль. В какой-то момент шевельнулась ненависть к
бригадиру, который медленно, с искаженным лицом делал уже второй поворот
закрутки.
- Крути! - прошипел бригадир. - Крути же, безмозглый черт, ну?
Я взял закрутку и сделал четверть оборота... Жеребец, оседая назад,
ронял розовую кровавую пену, и я сделал еще четверть, ощущая всесветную
боль, отчаянную и печальную дрожь животного. Бригадир быстро стянул хомут,
молниеносно привязал к удилам вожжи и заорал, чтобы я быстрее прыгал на
дровни. Я бросился на дровни, оглобля затрещала, жеребец метнулся вправо и
понес, а бригадир не успел прыгнуть, и его на вожжах поволокло по снегу. На
секунду жеребец, словно в недоумении от всего случившегося, замер в глубоком
снегу. Этой короткой паузы бригадиру хватило, чтобы подскочить к дровням. Он
плюхнулся прямо на меня, и мы понеслись вцелок, по снегам, ломая изгороди,
давая свободу всей подстегнутой ужасом и болью энергии могучего бедного
Шатуна. Теперь у меня было какое-то странное первобытное чувство
безрассудства и самоуверенности - след от только что посетившей жестокости.
Лишь потом задним числом накатилось недоуменное в чем-то разочарование,
похожее на то, что испытываешь, поднимаясь по темной лестнице, когда
заносишь ногу на очередную ступень, а ступени нет - и нога на мгновение
замирает в мертвом пространстве.
Уже через полчаса до предела измученный Шатун ткнулся окровавленной
мордой в жесткий мартовский снег. От жеребца валил пар; в мыльной пене
промеж мощных ножищ, он неподвижно лежал в глубоком снегу.
- Ну, теперь на большую дорогу, - сказал бригадир весело и продернул
ремень в свои полосатые штаны. - Побежит, как миленький. Не поедешь со мной
в контору?
- Нет, не поеду.
Я не стал дожидаться выезда на большую дорогу и через огороды, по пояс
проваливаясь в снег, вышел к деревне.
10
Олеша сдержал слово: после обеда он пришел ремонтировать баню. Мы не
спеша стукали топорами. Погода за полдень потеплела. Солнце было огромным и
ярким, снега искрились вокруг.
- Не клин бы да не мох, так и плотник бы сдох, - сказал старик,
вытесывая клин.
Из новых Олешиных бревен мы уже вырубили один ряд. И вдруг старик между
делом спросил, не рассказывал ли вчера Авинер про свою женитьбу.
Козонков про женитьбу не рассказывал.
- А что?
- Да ничего. Он, бывало, поехал со мной свататься. Я ему говорю: давай
запряжем мои сани. Нет, заупрямился, запряг свои розвальни. Приехали,
бутылку на стол, так и так, дело сурьезное. Деревня за десять верст. Невеста
за перегородку ушла, а отец у ее и говорит: "Подождите, ребята, я вашей
лошади овса сыпну, а потом уж и будем о деле судить-рядить". Винька в избе
остался, а я тоже вышел на улицу, думаю, как там лошадь-то. Гляжу, невестин
отец несет нашей лошади лукошко овса. Высыпал да и глядит на завертки. Одну
поглядел, другую. "Чьи, - говорит, - розвальни-то, твои, парень, аль
жениховы?" Я не знаю, чего и сказать. Сказать, что мои, подумают, что жених
в чужих розвальнях приехал, да и врать вроде нехорошо. "Жениховы", - говорю.
Зашли в избу, невестин отец и говорит Козонкову: "Нет, парень, пожалуй, нам
не сговориться. Не отдам я тебе дочку". - "Что же, почему?" - Козонков
спрашивает. "А вот, - это невестин отец, - вот повезешь мою девку к венцу, а
у тебя на первой горушке завертка и лопнет. Девка-то, - говорит, - у меня
ядреная, а у тебя завертки веревочные..."
- Так и уехали?
- Так и уехали. До того, друг мой, стыдно было, что хоть давись.
Я осмелел и спросил у Олеши, как женился он сам и вообще была ли у него
в жизни любовь. Олеша, поворачивая бревно, отозвался:
- Любовь-та?
- Да.
- А как же. Была у меня и любовь, и корешковые сани были. Чтобы о
масленице ее катать. Только она, моя любовь-то, за Печору от меня укатила.
- Что, сама уехала?
- Как тебе сказать... Пожалуй, не больно сама. И насчет масленицы -
дело десятое оказалось.
И вдруг Олеша оживился, воткнул топор:
- Ты Ярыку-то помнишь? Здоровый был мужик, изо всего лесу. Он мне,
бывало, говаривал: "Ты, Олешка, девок только не бойся. Будешь девок бояться
- ничего путного из тебя не получится. Наступай, - говорит, - с первого
разу. Она пищать будет, заверещит, а ты вниманья не обращай. Пожалеешь -
пропало все дело, эта уж не твоя. Омманывать, - говорит, - не омманывай -
это дело худое, любой девке уваженье требуется. А и назавтра не оставляй".
Я, бывало, слушаю, а сам краснею, и стыдно, и послушать охота. Только
слушать одно, а на практике другое, практика эта мне не давалась... Помню,
ходил в бурлаки. Зимогорить не остался, пришел из работы через девять
недель. Деньжонок отцу принес да себе кумачу на рубаху. Иду домой,
сердечишко воробьем скачет, скоро на гулянку явлюсь. Таньку увижу. А какая
Танька у Федуленка была? Уж я тебе скажу... Помню, еще маленькие ходили в
мох по ягоды. И Танька с нами. Мы, значит, с Винькой брусницы не насбирали.
Только гнездо нашли да по клюшке выломали. А Танька той порой знай собирает,
набрусила корзинку будто шуткой. Домой пошли, Винька меня и подговаривает:
давай ягоды у ее отымем да съедим. Ежели мы пустые домой идем, так пусть и
она не хвастает. Танька в рев. Винька хохочет филином, ягоды отнимает, а мне
хоть и жалко Таньку, все равно - в грабеже участвую. Съели мы эти Танькины
ягоды, не съели, больше в траве рассыпали, и до того мне ее жалко стало...
Таньку-то. Она, помню, идет за нами, дистанция порядочная, идет да ручонкой
слезы размазывает. А Винька дразнит ее. И вот, друг мой, до того мне жаль
ее, что охота этому Вине в ухо треснуть? А как треснешь, ежели и сам в
евонной компании? С этой поры Танька мне больше всего и запомнилась, а когда
у бани подглядывал, это уж дело новое.
Ну, к той поре, когда мы бурлачить начали, Танька стала сама как ягода.
Выросла за одно лето, откуда что и взялось. Коса густая, ниже пояса. Уши
белые. Глаза у ее были, я тебе скажу, - не глаза, а два омутка, то синие, то
черные, глядят куда-то сквозь тебя, и не поймешь, что думают, будто забыли
чего, а вспомнить не могут. Ростиком была чуть пониже меня, походкой
легонькая: глядишь и не знаешь, то ли Танька идет, то ли бегом бежит. До
травки-муравки будто из милости ногами дотрагивается. И никогда назад не
оглядывалась. Все у нее выходило само собой, неизвестно, когда петь-плясать
научилась, когда ткать-вышивать, плести кружева. На белый свет будто
вытаяла... Косить, бывало, пойдет либо суслоны жать, не идет - птахой летит,
что с поля, что в поле. А песни эти дак у нее сами так и сыпались, ее будто
не спрашивались, и каждая на своем месте. Бывало, на беседе нитку прядет...
Да, это... Значит, пришел я из работы. На гулянку не иду, жду, когда матка
рубаху сошьет. На второй день рубаха сметана, на третий пуговицы осталось
пришить. Округ матки, как поп округ аналою... Вот, помню, успеньев день,
пошел в гости к божату в Огарково. Иду, ног под собою не чую, только цветки
тросткой сшибаю. До деревни не дошел, встал, прислушался. А как ветер-то
дунет, так меня весельем-то деревенским и обдаст, чую: в Огаркове уже гуляют
вовсю, гармонь играет, девки за гармоньей по улице идут, поют. Федуленок
тоже с моим божатом гостился, знаю, что Танька уж тут, боюсь в гости идти. В
деревню зашел задами, подошел к божатому взъезду. Руки-ноги будто отнялись,
а сердце в грудине готово ребро выломать, вот стукает на весь белый свет.
Ну, смелости насобирал, захожу в избу. Там уж пляска идет. Смотрю -
Танька тоже на кругу. Как глянул... Мать честная, умирать буду, тот момент
вспомню! Плечи у нее в красной фате, сарафан ласковый. Идет по кругу, ноги в
полусапожках; меня будто и не заметила. А божатушка уж ко мне бежит за стол
усаживать, божат пиво из ендовы наливает. Застолье роем гудит, гармонья
играет, бабы пляшут. Поздоровался, взял стакан с пивом. "С праздником, -
говорю, - гости хозяйские". Пью
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -