Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Белов Василий. Привычное дело -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
ах завертелся белый от снега проем ворот. Второй, еще более сильный удар свалил ее на солому, и Рогуля выдавила из себя стон. Мишка взял из паза нож и не спеша полоснул по мягкому Рогулиному горлу. Она захрапела, задергалась и навсегда замерла на соломе. Через полчаса Рогулю было уже не узнать. Ее черно-пестрая шкура висела на коромысле внутрь шерстью, Мишка и Иван Африканович раскладывали теплые потроха. Иван Африканович держал в ладонях и разглядывал еще горячий Рогулин плод. -- Двойнички были... заметно уж,--сказал Иван Африканович и выбросил плод в снег за ворота, а куровский кобель Серко, облизываясь, побежал к тому месту. А на четырехногой деревянной стелюге, на которой пилят дрова, лежала и остывала большая Рогулина голова. Светилась на лбу белоснежная звездочка, и в круглых, все еще сизых глазах так и осталось недоумение. Глаза отражали холодное, рябое от первого снега, уходящее к поскотине поле, баню, косую изгородь и копошащегося в снегу куровского кобеля. Только все это было маленьким, крохотным и перевернутым с ног на голову. -- Чего с мясом-то будешь делать?--спросил Мишка. -- Свезу в райсоюз, сулили принять в столовую,--сказал Иван Африканович. Было слышно, как в избе взахлеб, горько плакал кто-то из сыновей; глядя на него, заплакал еще один, потом третий... -- Поди, ведь жениться придется, Африканович,--сказал Мишка. Иван Африканович вяло и скорбно махнул узловатой рукой: -- Не знаю, брат Миша, что теперь и заводить... Хоть в петлю... Глаза ни на что не глядят... Мишка промолчал. Он видел, как на кровяные пальцы, перебиравшие Рогулины потроха, одна за другой капали соседские слезы. И Мишка промолчал, ничего больше не сказал. ГЛАВА СЕДЬМАЯ 1. ВЕТРЕНО. ТАК ВЕТРЕНО... Первый снег, как и всегда почти бывает, растаял. Степановна--Нюшкина мать--шла из Сосновки навестить Евстолью. Ступала по одорожной тропе да хлопала по бедру: "Охти мнешеньки, охти мнешеньки! Благодать-то... погодушка-то..." Другая рука не свободна--в большущей корзине два пирога с гостинцами для Катерининых ребятишек, да шаль на случай дорожной стужи, да топор без топорища,--может, насадит Африканович. Степановне стало жарко в еще девичьем с борами казачке. А все везде было тихо и отрадно, ровная отава в лугах как расчесанная, застыли, не шевельнутся на бровках сухие былиночки. Воздух остановился. Темные ели берегли зеленую свою глубину: глядишь, как в омут. У сосен зелень сизая, негустая, тоже не двинут ни одной иглой, а такие высокие. И сквозь них голубенькое, почти белое небо без облаков. Тишина. Если остановиться, то за сотню саженей слышно, как попискивает в ржаной стерне одинокая мышка. Там, дальше, еще ясней каждый ольховый куст. Составленные в бабки бурые льняные снопы словно братание устроили на широком отлогом поле. Обнялись, склонили кудрявые головы друг к дружке да так и остались... На крутолобом взгорке, над речкой, Степановна остановилась, чтобы перевязать платок. Послушала, как свистит щекастая синица, поглядела на кустики. Ягоды давно облетевшего шиповника горели в ольшанике красными огоньками. Внизу за кустами почуялось какое-то бульканье, -- Там это кто в воде-то булькается? Бульканье остановилось, никто не отозвался. Степановна терпеливо подождала. Наконец послышался нерешительный детский голос: -- Это я, Гришка... -- Дак ты чей парень-то, не Ивана Африкановича? Гришка вылез наполовину из своего укрытия. По тому, как он молчал, было ясно, что он Ивана Африкановича, -- Дак ты, Григорей, чево тамотко делаешь-то? -- Да рыбу сушу. -- А где рыба-то, ну-ко покажи! -- Так ведь нету еще. Степановна засмеялась: -- Гляди не простудись. Баушка-то дома? Но Гришка уже не слушал Степановну, буровил батогом речную воду. Степановна промокнула глаза концом платка: "Сирота. С этих-то годков да без матки..." У самой деревни в безветрии пахло печеным тестом. Топились субботние бани, кто-то рубил на грядке скрипучую, как бы резиновую капусту, и валек очень звучно шлепал у портомоя. Стайка сейгодных телят стабунилась у изгороди на придорожном пригорке, телятам лень щипать траву, одни лежали на траве, другие дурачились вокруг Катерининой Катюшки. Девочка, выросшая за лето из пальтишка, в красных шароварах и резиновых сапожках, сделала на лужке "избу" из досок и четырех кирпичей, раскладывала фарфоровые черепки и напевала. Обернулась, начала стыдить провинившегося теленка: -- Бессовестный! Вчера лепешку съел, сегодня фартук жуешь. Бессовестный, пустые глаза! И замахнулась на теленка изжеванным фартуком. Теленок, не чувствуя вины, глядел на Катюшку дымчато-фиолетовыми глазами, белобрысые его ресницы моргали потешно и удивленно... -- Не стыдно?.. "Называют меня некрасивою, так зачем же...--я вот тебе!..--он ходит за мной?" Катюшка увидела Степановну, застеснялась, затихла. -- В школу-то нонче ходила?--спросила Степановна. -- Ходила,-- Катюшка стыдливо заулыбалась,-- сегодня только два урока было. -- Ну и ладно, коли два. Степановна, глубоко вздохнув, направилась в деревню. Ворота Ивана Африкановича были не заперты. Степановна взялась за скобу. Евстолья сидела и качала зыбку. Старухи, как увидели друг дружку, так обе сразу и заплакали. Они говорили обе сразу и сквозь слезы, и Вовка, сидевший за столом с картофелиной в руке, озадаченно глядел на них, тоже готовый вот-вот зареветь. Он и заревел. Тогда Евстолья сразу перестала плакать, вытерла ему нос и прикрикнула: -- Я вот тебе! Это еще что за моду взял!.. Все-то, матушка Степановна, горе, горе одно, ведь где тонко, там и рвется. Сколько раз я ей говорила: "Уходи, девка, со двора, вытянет он из тебя все жилушки, этот двор". Дак нет, все за рублями, бедная, гонилась, а ведь и как, Степановна, сама посуди, семеро ребят и барина съедят, их поить-кормить надо. -- Да... да... как жо, милая, как не кормить... да... -- ...Встанет-то в третьем часу, да и придет уж вечером в одиннадцатом, каждой-то божий день эдак, ни выходного, ни отпуску много годов подряд, а робетешка-ти? Ведь их тоже -- надо родить, погодки, все погодки, ведь это тоже на организм отраженье давало, а она как родит, так сразу и бежит на работу, никогда-то не отдохнет ни денька, а когда заболела первой-то раз, так и врачиха ей говорила, что не надо больше робят рожать; скажу, бывало, остановитесь, и так много, дак она только захохочет, помню; ну вот, опять, глядишь, родить надотко, один по-за одному... -- Дак в приют-то взяли ково? -- Красные солнышки, поехали, дак ручками-то и машут и машут, а я стою на крылечке-то, не могу и слова выговорить, взяли в приют двойников-то, мясо возил в район да Мишку с Васькой увез на разу, да Анатошку в училище сдал, а Катюшку-то, Митька пишет, чтобы посылали, ежели кто в Мурманское-то поедет, дак вот и жалко, матушка, до того жалко робят-то, что уж и ночами-то не сплю, не сплю, Степановна, хоть и глаза зашивай. -- Как, милая, не жалко, как не жалко... -- Танюшка-то там, с Митькой, теперече живет, паспорт, пишет, выдали и на работу на хорошую устроил Митька-то, а ежели и Катюшку опять туда, дак на еенное на старое-то место, говорит, и возьмут, только ведь мала-то еще, больно мала-то, вот ежели Катюшку-то отправим, дак и останутся только Гришка да Маруся да в зыбке два санапала. А и с этим, Степановна, разве мало заботушки, руки-то у меня стали худые, худые, матушка. У тебя теперь каково со здоровьем-то? -- А лучше теперече, Евстольюшка, лучше. -- Дак покосила-то каково, добро? -- И покосили дородно. Нюшка, когда день-то давали, на два стога нахрястала, и управили вовремя; ежели прикупим пудов с десяток, дак и прокормим корову-то. -- Вот и наша-то, как дали день-то, так и убежала в ночь косить-то, да всю ночку и прокосила, да и надсадилась, утром и не поела, опеть убежала, а в обед вдруг Мишка Петров и бежит: "Евстолья, давай скорей за фершалом посылай!" У меня, матушка, так сердце и обмерло. Привезли ее на телеге, Катерину-то, да подрастрясли, видать, дорогой-то, повалили мы ее на кровать, а она, сердешная, только глотает горлом, только глотает да все руками у постели шарит, зовет робетешок, а уж сама и говорит еле-елешеньки и белая вся как полотенышко... Евстолья опять заплакала, потом заткнула за ухо морозную прядь, утерла глаза. -- Вот фершалица-то пришла да уколов поделала, говорит, пусть лежит, чтобы не шевелилась, не тревожилась, да и ушла, а я ночью-то от постели не отходила, все караулила, она, Катерина-то, уж в первом часу глаза-ти открыла да и говорит: "Мама, это ты сидишь-то?"--"Я, я, милая, лежи ты спокойно, лежи, ради Христа".-- "Ну вот,-- говорит,--мне, мама, и лучше стало. Гришка-то,--спрашивает,--с Катюшкой пришли домой?". Я гу: "Пришли, пришли". А сама вот плачу, вот плачу. "Мама,--говорит,--нет от Ивана-то письма?" Я говорю--нет, нету, а сама думаю: наплюнула бы ты на него, на пустоголового,--ишь, в самой сенокос в бурлаки уехал, все бросил, а тут и майся. Вот поговорили мы с ней, я и говорю: "Может, самовар поставить, кипяточку бы попила, может, и лучше будет". Она мне и говорит: "Поставь, мама, самовар-от". Я только лучинок нащепала да углей наклала, чую, она меня и зовет... Ой, матушка, Степановна, подошла я это ко кровати-то, села у изголовья, а она за руку меня ловит да воздухом-то ухлебывает. "Мамушка,--говорит,--разбуди ребят-то, ведь я умираю..." Я-то, милая, сижу плачу, не знаю, чего делать, а она только после и сказала уж без памяти, видно сказала: "Иван, ветрено,--говорит,--ой, Иван, ветрено как!"-- да тут и вытянулась, чую, затихла вся... -- Немного и помучилась, сердешная. -- Немного, немного, а у меня, Степановна, зажало все вот тут, зажало как тут-то, я, милая, и встать не могу, самовар-от согрела да обмыла ее, голубушку, обрядила ее, уж утром и робетишечек не будила... Как оне у меня пробудились да матку-то увидели... Ой, господи, царица небесная! Маруся-то глядит на меня и спрашивает: "Баба. баба, а мама-то пошто не встает, она спит, наверно?" Я говорю: "Спит, милая, спит, уснула твоя мама..." -- Царство небесное, светлое ей место,--сказала Степановна и перекрестилась. -- Будто у ее сердце чуяло, все невеселая была накануне-то, Танюшку вспомянула, маленького в тазу вымыла, а гли-ко, Степановна, как она ночью-то косить ушла, у меня ровно сердце-то не на месте, вот болит, вот болит; как сейчас помню, легла это я на печь, робетешек уклада, да и легла, только забылась маленько, а ночь темная, и тихо до того, что в ушах так и звенит. Вот, милая, только я задремала на пече-то, чую, в кутке половица скрипнула, думаю, кот ходит, кот-то у нас тяжелой на ногу, думаю, кот ходит, а как рукой-то повела, а кот-от рядом со мной спит у самой трубы. Ну, думаю, это изба садится, половица-то скрипнула; полежала я, да и вдругорядь забылась. Только чую, опять скрип, скрип в куте-то, а я вот хочу пробудиться и никак не могу пробудиться-то, и чую, будто бы голос, до того явственный, тихий такой голос, вроде как бабушка-покойница говорит: "Евстолья, Евстолья, где ты живешь-то, девка? В Сосновке живи". Это голос-то, а мне вот уж так тяжело, будто утюг на грудину положен, а пробудиться-то не могу никак, уж пробудилась-то под утром, гляжу, а бадья на лавке вся в воде, вода из бадьи вся вытекла, поглядела, а бадья-то целехонька, да и ложка одна на пороге лежит. Вот слезы-ти и пришли того же дни, да и ложка лишняя стала. Вот, матушка. -- Дак положили-то Катерину во что?--спросила Степановна. -- А положили-то, матушка, в это шерстяное платье, что отрез-от ей о прошлом годе выдали, да в боты в светлые, а на голову-то косынку плетеную, кружевную-то, что в девках-то, красное солнышко, ходила, а домовину-то Федор строгал, я угольков-то разожгла в чугунке да обнесла, обкурила гроб-то, только бы из избы выносить, Мишка мерина в телегу запряг и могилу один выкопал, вот только бы ее выносить, а Иван-то в избу да с порога на гроб-от хлесть, еле мы его водой отлили. Похоронили когда, да к вина-то ни капли в рот не взял, как неумной сделался, все сидит, все сидит, а слезы-ти так у его и катятся, оброс, на себя стал не похож. "Мне,--говорит,--матка, все равно не жить теперече". Вот один раз, гляжу, вызнялся да побежал, как не в себе, я за им кинулась, вижу, сейчас чего да нибудь с собой сделает, вот догонила, да и кричу: "Что тебя, леший! Что ты бегаешь-то! Ведь не один, вот у тебя робята малые, кто их поить-кормить будет, что ты, водяной с тобой, чего задумал-то! Иди,--говорю,--домой, чтобы и разговору не было, чтобы сейчас же домой хожено!" А он это на лужок-то рядом-то со мной опустился да ноги-ти мои обхватил, вот плачет: "Матка, матка, чево мне теперече, что я теперь без Катерины, куда..." И я-то с им плачу, сели на землю-то, да и ревим оба, как маленькие... Вот ввечеру, гляжу, лопату взял да и пошел в загородку кар- тошку копать, накопал корзинку, на траву сушить высыпает, другую накопал: "Ну,--думаю,--даст бог, направится. отойдет". А тут корову надо резать да робят повез, вроде у его и отошло от сердца маленько. Только по ночам-то тоже не спит, сердешной, все, чую, табак палит да по избе ходит по ночам-то. Не знаю, матушка, как и жить будем, не знаю... -- Дак корову-то почем за килограмму-то сдали? -- По два рубля приняли корову-то, а уж говорила: может, не надо бы нарушать, может, и прокормили бы как-нибудь,--ну, думаю, ладно, может, телушечку к зиме купим, вон у Мишки больно добра телушка-то, на государство ладят сдавать. Тем временем вскипел поставленный между разговорами самовар, Евстолья выставила чайные приборы, а Степановна вынула два пирога. Старухи попили чаю, немного поуспокоились, ребятишки уснули в зыбке, и очеп скрипел, Степановна качала люльку. -- Вон топор-от бы насадил мне, уж до чего дожили, что чурку исколоть нечем стало. -- Как не насадит, насадит.-- Евстолья мыла чашки.-- Приди уж, Степановна, в сорочины-ти, приди, шестая нидилька ведь пошла, шестая... Нюшка-то все на дворе али как? -- На дворе, Евстольюшка, все на дворе.-- Степановна перешла на шепот:--Иди-ко, чего скажу-то, девушка, насчет Нюшки-то... Евстолья подставила к Степановне обрамленное сединой ухо, и Степановна шепнула ей что-то. -- Ой, не знаю, матушка.-- Евстолья закачала головой.--Не знаю. Кабы... Уж что... не вернешь теперече Катерину-то, а и я какая жилица на белом свете? С самим уж говори... Степановна опять пошептала, Евстолья тоже шепотом, хотя в избе никого не было, проговорила в ответ: -- На что бы лучше, на что бы... Нюшка... Робята малы еще... А и мне бы умереть спокойно... Ой, матушка... Евстолья все вздыхала, а Степановна нашептывала ей какие-то слова, и очеп скрипел в осиротевшей избе Ивана Африкановича. -- Да сам-то он где?--вдруг громко спросила Степановна. Но Ивана Африкановича близко не оказалось. Он еще с утра ушел на ферму копать новый колодец. Уж так повелось, что всю его судьбу решали всегда без него, и через день вся деревня говорила, что дело это верное и что никого нет лучше Нюшки заменить Катерининым ребятишкам родную мать, да и коровам прежнюю обряжуху... Только Иван Африканович ничего не знал об этом и ходил обросший, страшный и все молчал да курил горький сельповский табак. 2. ПРИВЫЧНОЕ ДЕЛО Он не спал этими долгими осенними ночами. Редко-редко забывался на полчаса. Смыкались жесткие, словно жестяные, веки, и тогда горе отходило, растворялось в темноте. Но с пробуждением оно было еще острее, еще свежей и явственней. Иван Африканович переживал тогда все сначала... Однажды он очнулся под утро, мигом все вспомнил и скрипнул зубами, уткнулся в подушку. Прислушался-- тишина. Только посапывают ребята да, равнодушные, постукивают на стене часы. И вдруг он услышал тещин глухой голос, она молилась в темноте. Никогда она раньше не молилась, не слыхал, не видел Иван Африканович, изредка лишь перекрестится, а тут молилась. Речитативом, вполголоса Евстолья выводила незнакомые слова: -- "Возоплю в скорби моей к господу богу моему, и услышит меня. Из чрева адова вопль мой, услышит голос мой. Ввергнет меня в глубины сердца морского, и все реки обнимут меня. Все высоты твои и волны твои на меня падут..." Ивану Африкановичу стало еще горше от никогда не слышанных этих слов. Тикали на стене часы, посапывали ребятишки, а Евстолья спокойно продолжала молиться: -- "Возольется вода до души моей, бездна обымет меня последняя... Остынет глава моя в расселинах гор, сойду в землю, под вечные вереи и заклепы, и да уйдет от тления жизнь моя к тебе, господи, боже мой..." Старуха затихла. "Худая стала Евстолья,--подумал Иван Африканович,--вон и молиться начала. Никогда не молилась. А ежели и она умрет, что тогда? Совсем будет каюк, совсем крышка". Он незаметно встал, надел сапоги. Не умывшись, не ска- зав ничего, взял топор и сумку еще со вчерашней горбушкой. Вышел на улицу. Ночью, во время краткого забытья, ему уже много раз приходила почему-то на память старая его лодка, что лежала у озера. Все время думал о лодке. Он давно уже хотел сделать новую лодку. И вот сегодня, чтобы хоть немного забыться, Иван Африканович решил сходить в лес, к запримеченной еще в прошлом году осине для новой лодки. Он шел колесной дорогой, проложенной им самим же через кошенину и старые клеверища, и все время думал про осину. Ежели здоровье будет, к санной дороге можно срубить, обтесать нос и корму, насверлить дырки для сторожков1 и вытесать ей нутро. А с первым заморозком, когда установится дорога, вывезти лодку из лесу в деревню. Полежала бы до весны в сарае, подзадубела, чтобы весной развести и доделать, поспеть к водопою и щучьему нересту. Деревня осталась километрах в трех позади. Он, не оглядываясь, вошел в лесную поскотину, перешел раздобревший было от снега и теперь опять успокоившийся ручеек. Увидел примерно двухнедельный медвежий след на глинистом взлобке, и вспомнилась прошлогодняя медведица, что ободрала Рогулино плечо. "Она, наверно, косолапая,--подумал Иван Африканович.--Знамо, она, вон и муравейник распотрошила. Может, и сейчас где-нибудь близко. Дело привычное". Поскотина была широка, безмолвна, только ветер иной раз дул по сосновым верхам, и сосны отзывались возмущенно и сонно. Опять выглянуло ненадолго спокойное, усталое к осени солнышко, но тучи сразу же сомкнулись. Ивану Африкановичу было тепло, он шел по лесу, как по деревенской улице. За жизнь каждое дерево вызнато-перевызнато, каждый пень обкурен, обтоптана любая подсека. Вон маленькое, не больше пятачка, болотце: еще в детстве около него проколол сучком босую ногу; вон вилашки корявой сосенки: отдыхал под ней сколько раз; вон брусничный бугор: ставил силки и прыгуны на тетер; тут в прошлом году вырубал вязы для дровней, там заготавли- _______________________ 1 Сторожки -- цилиндрические, одинаковой длины палочки, вставляемые в поверхность осины. При выдалбливании служ

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору