Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
батюшко, за бригадиром не бегаю. Не приставлена.
-- Как--не приставлена?
-- А так.
-- Я, бабка, из газеты,--сбавил тон пришелец, усаживаясь на бревнах.
-- Писатель?
-- Ну, вроде этого.--Мужчина закуривал.--Как силосование двигается?
-- При силосованье не знаю. Только у меня вот недав-
но был тоже газетник, дак тот был пообходительнее, не то что ты. И про
здоровье спросил, и про все, до чего не хитрой. Он и Катерину-то в больницу
устроил. А силосованье что, батюшко, силосованье, я старуха, не знаю ничего.
Ушли вроде бы на стожья косить.
Корреспондент не стыдясь начал записывать бабкины слова в книжку.
-- Сколько человек?
-- Да все. Ты, батюшко, обери поминальник-то, обери от греха.
Корреспондент так и ушел ни с чем, а внучек уснул под разговоры.
Евстолья унесла ребенка домой, и бревна опустели. Нарубленные еще пять лет
тому назад, они так и лежали у большой дороги напротив дома: Иван
Африканович все собирался делать дому большой ремонт. И вот давно уже каждое
лето бревна служили пристанищем для всех: приходили ребятишки, мужики
курили, тут же собирались на работу бабы.
Если б сейчас сидел кто-нибудь на бревнах, то увидел бы, что под угором
к мосту идет с узелком Катерина. Она шла тихо, еще слабая после болезни;
сокращала дорогу узкими тропками, глядела на деревню и, улыбаясь, плакала от
радости. Она больше двух недель не была дома. Сегодня ее выписали из
больницы, она купила гостинцев в лавке и не торопясь, радостная и притихшая,
пошла домой. В Сосновке долго отдыхала у Нюшки. Потом у родничка размочила
пряник, пожевала без особой охоты.
И вот теперь Катерина, не утирая слез, перешла мостик, перелезла огород
у бани и все глядела на свой дом, и волнение, скопленное за две недели,
делало ее еще слабее. Все ли ладно, здоровы ли ребятишки? Скотина как без
нее, огород посажен ли? Грядки сделаны высокие, хорошие, картошку посадили.
И лук вон уже зазеленел, капустки посадили, не забыли. На крыше крутится и
барабанит самодельная мельница -- Анатошкина работа. Школу закончил, может,
и без двоек... Бельишко сушится на изгороди. Катерина узнала бы это бельишко
где хочешь, вон Гришкины трусишки, застиранное, линялое платьице-- это
Марусино, а вот мужнина гимнастерка, пуговицы нет на рукаве, пришить бы не
забыть. Все матка перестирала, и как управлялась тут старуха?
Катерина вышла в заулок. До чего же хорошо дома, до чего зелено стало!
Увезли по голой земле--трава только проклевывалась и лист на березах был по
медной ко-
пейке, а сейчас трава до бедер. Тропка обросла, вся в широких листах
панацеи--чем больше топчут, тем упрямее растет подорожник. В деревне тихо,
слышно, как пищат над лугами чибисы, и в перерывах между журчанием жаворонка
слышен дальний голос кукушки. Тихо, у всех ворот батоги,--видно, уж и на
силос косят. Батог и в скобе у своих ворот.
Она подошла к бревнам, прислушалась: от реки долетали по ветру голоса
ребятишек. Без труда разобрала самый звонкий--Гришкин. Купаются, дьяволята,
еще простудятся. Рано бы купаться-то. Катерина присела на бревна. Куда же
матка с маленьким ушла? К Петровым? Все время туда бродят, опять, видно, там
сидят. И вдруг Катерина почуяла, как у нее чего-то тоскливо и больно сжалось
в груди, оглянулась сама не своя, кинулась к тому концу бревен:
-- Марусенька, милая...
Девочка не двигаясь стояла за бревнами и глядела на мать голубыми
немигающими глазами. И столько детской тоски по ласке, столько одиночества
было в этих глазенках, что Катерина сама заплакала, бросилась к ней, прижала
девочку к себе.
-- Марусенька, Марусенька, ну что ты, вот мама пришла к тебе, ну, милая
ты моя... О господи...
Маруся вздрагивала крохотными плечиками. Большая тряпичная кукла лежала
на траве, девочка играла, когда вдруг увидела на бревнах мать.
Катерина все прижимала ребенка. Поправила волосенки, ладонью осушила
Марусины слезы и говорила, говорила ласковые тихие слова:
-- Вот, Маруся, я тебе и пряничков принесла, и домой-то мы сейчас с
тобой пойдем, доченька, есть кто дома-то? Нету?
Сквозь пелену давнишней недетской тоски в глазах девочки блеснуло
что-то мимолетное, радостное, она уже не плакала и не вздрагивала плечами.
Катерина взяла ее на руки, прихватила узелок с пряниками и пошла в дом.
Остановилась: от реки с визгом бежал Гришка, за ним, не поспевая, размахивая
ручонками, торопились двойники Васька с Мишкой, а из поля, с другого конца,
бежала голенастая Катя, все радостные, родимые... Визжат, кричат, вон один
запнулся за что-то, шлепнулся на траву--невелика беда,--вспрыгнул на ноги,
побежал опять, ближе, ближе, с обеих сторон. Прибежали,
уткнулись в подол, охватили ручонками ослабевшие ноги...
А с Петрова крылечка сурово и ласково глядела на эту ватагу бабка
Евстолья, держа на руках самого младшего, неизвестно как прожившего без
материнского молока целых две недели.
Полуторагодовалого Володьки не было видно, -- наверно, он спал в
люльке, пользуясь независимостью и тем, что никто ему не мешал. Старший же,
Анатошка, с утра возил траву на силос.
x x x
У Ивана Африкановича еще с ночи на душе было какое-то странное
беспокойство. Он словно чуял сердцем, что сегодня придет Катерина. И все
опять будет по-прежнему, опять, как и раньше, будут спать по ночам
ребятишки, и он, проснувшись, укроет одеялом похолодевшее плечо жены, и часы
станут так же спокойно, без тревоги тикать на заборке. Ох, Катерина,
Катерина... С того дня, как ее увезли в больницу, он похудел и оброс, брился
всего один раз, на заговенье. В руках ничего не держится, глаза ни на что не
глядят. Катерину увезли на машине еле живую. Врачи говорят: гипертония
какая-то, первый удар был. Четыре дня лежала еще дома -- колесом пошла вся
жизнь. В доме сразу как нетоплено стало. Ребятишки что. Они ничего еще не
понимают. Бегают, есть просят. Только Катя да Анатошка--эти постарше--сразу
стали невеселыми: иной раз несет девка ложку ко рту, да так и не донесет,
задумается... Да и самого будто стреножили, белый свет стал низким да
нешироким, ходишь как в тесной, худым мужиком срубленной бане.
Иван Африканович заметно ссутулился за две эти недели. Глубже стала
тройная морщина на лысеющем круто-боком лбу, пальцы на руках все время чуть
подрагивали.
И вот сегодня, будто чуяло сердце, приснился ночью добрый, как осенний
ледок, ясный сон. Приснились Ивану Африкановичу зимние сонливые сосны у
дороги над тем родником, белые толстые сосны. Они роняли хлопья почему-то
совсем нехолодного снега. И будто бы он сидел у родника и еще военной
фуражкой поил Катерину чистой серебряной водой. Он поил ее этой водой из
фуражки, а Катерина была почему-то в летнем сарафане, в туфлях и с черной
плетеной косынкой на плечах, как тогда, в день свадьбы. Она пила воду и все
смеялась, и снег с сосен все
летел, а внизу почему-то на виду, быстро, вырастала трава, и розовый
иван-чай касался плеч, а Иван Африканович зачерпнул фуражкой еще воды и
опять поднес к губам Катерины, и она опять пила, смеялась и грозила ему
указательным пальцем. Она что-то говорила ему, чего-то спрашивала, но Иван
Африканович не смог запомнить, что говорила, он помнил только ясное, острое
ощущение близости Катерины, ощущение ее и его жалости и любви друг к другу,
и еще белые хлопья явственно, медленно ложились на черную кружевную косынку,
а Катерина все разводила руками с зажатыми в них концами косынки...
Ему сказали, что Катерина еще до обеда пришла домой. Он не докосил
прокос. Не выходя на дорогу, побежал через кусты, к полю. Бабы кричали ему
что-то насчет расстегнувшейся ширинки, смеялись, а он, даже не отмахиваясь
от комаров, торопился к деревне. Прыгнул на крыльцо не хуже Анатошки. Дернул
скобу дверей.
Катерина сидела на лавке и кормила грудью младшего. Она ухмыльнулась,
лукаво глядя на Ивана Африкановича, а он подошел, сел рядом, но, не зная,
что делать, пошел к ведрам, с маху дернул ковшик воды.
-- Спотел... Ты это... на машине али как? Наверно, это... худо
кормили-то...
-- Пешком.--Катерина опять ухмыльнулась.--Ой ты, Иван Африканович,
садовая голова. Вон курева принесла тебе.
-- Заказала бы с кем, встретил бы, лошадь долго ли запрягчи.
...И опять все успокоилось в душе -- много ли человеку надо?
Крупная изумрудная звезда еще при солнышке взошла над гумном, отблеяли
в проулке чернозубые овцы, сумерки не спеша наплывали от окрестных ельников.
Тихо-тихо. Только настырно куют кузнечики да изредка прогудит вечерний жук,
даже молоток, отбивавший косу, и тот перестал тюкать.
Катерина уже бегала по дому как ни в чем не бывало. Счастливый Иван
Африканович из окна увидел: чернеет на бревнах Мишкин пиджак. Не утерпел,
вышел на улицу. Мишка сидел на бревнах с гармошкой. Его трактор, с картиной
в окошке, тоже стоял неподалеку. Мишка угостил Ивана Африкановича
папиросиной, спросил:
-- Что, Африканович, яму-то засилосовали?
-- А я, друг мой, и не знаю, до обеда только косил. Баба пришла домой,
я и не пошел с обеда-то.
-- Тебе теперь что,--упрекнул Мишка.--Тебе теперь полдела, не то что
нам, холостякам.
Иван Африканович не поддержал тему.
-- Ну-ко растяни, растяни. Сколько дал-то за нее? -- Иван Африканович
ногтем поскреб Мишкину гармонь.
Ему вспомнилось, как давно-давно выменял он на Библию гармонь, как не
успел даже на басах научиться трынкать--описали за недоимки по налогам и
продали, а Пятак, .что выменял Библию, подсмеивался над Иваном
Африкановичем; у Пятака недоимок-то было больше, а Библия не заинтересовала
сухорукого финагента Петьку, которого поставили на должность за хороший
почерк.
Тихо в деревне. Но вот по прогону из леса баржами выплыли коровы.
Важные, с набухшими выменами, они не трубят, как поутру, а лишь тихонько и
устало мычат в ноздри, сами останавливаются у домов и ждут, махая хвостами.
Над каждой из них клубится туча еще с полдня в лесу увязавшегося комарья.
Дневная жара давно смякла, звуки колокольцев по проулкам стали яснее и тише.
Обещая ведренную погоду, высоко в последней синеве дня плавают касатки,
стригут воздух все еще пронзительные стрижи, и стайка деревенской мошки
толкется перед каждым крылечком.
Васька загоняет корову во двор.
-- Иди, Логуля, иди, -- сопит он и еле достает ручонками до громадного
Рогулиного брюха.
Корова почти не обращает на Ваську внимания. Короткие Васькины штаны
лямками крест-накрест глядят назад портошинками, и от этого Васька похож на
зайца. Полосатая замазанная рубашонка выехала спереди, и на ней, на самом
Васькином пузе, болтается орден Славы. Вышла бабка Евстолья, села доить
корову. Катюшка ветками черемухи смахивала с Рогули комаров, и Ваське стало
нечего делать. Он схватил сухую ольховую рогатину и вприскок, как на
велосипеде, побежал по пыльной дороге. Орден Славы вместе с лямками
крест-накрест занимал все место на Васькином пузе, и Васька, повизгивая от
неизвестной даже ему самому радости, самозабвенно потащил по деревне
рогатину.
Как раз в это время на соседнее крыльцо вылез хромой после первой
германской Куров, долго, минут десять, шел до бревен. Он выставил ногу,
обутую в изъеденный молью
валенок. Увидел Ваську, поскреб сивую бороденку, не улыбаясь, тоскливо
мигая, остановил мальчика:
-- Это ты, Гришка? Али Васька? Который, не могу толку дать.
Васька остановился, засмущался, а Куров сказал про рогатину:
-- Вроде Васька. Брось, батюшко, патачину-то, долго ли глаз выткнуть.
-- Не-е-е!--заулыбался мальчонка.--Я иссо и завтла буду бегать, и вчела
буду бегать, и...
-- Ну, ну, бегай ежели. Медаль-ту за какие тебе позиции выдали? Больно
хорошая медаль-то, носи, носи, батюшко, не теряй.
Васька продолжал свой поход с рогатиной, а старик повернулся к мужикам:
-- Пришла Африкановича хозяйка-то?
-- Пришла,--сказал Мишка.
-- Ну и слава богу. А ты, Петров, стогов семьдесят сегодня, поди-ко,
наставил, куды и проценты будешь девать? Придется ишшо двух коров
заводить,--сказал Куров серьезно.
-- Заливай, заливай! И косим-то еще на силос.
-- Да чего, "заливай". Мне заливать нечего, ежели правду говорю.
"Заливай"... Какова трава-то ноне?
-- А ничего, брат Куров, не наросло, вся пожня как твоя лысина.
Мишка снял картузишко с головы Курова, тюкнул по ней пальцем:
-- Ну, вот, гляди, много ли у тебя тут добра? А все оттого, что ты до
чужих баб охоч больно.
-- Вот прохвост, -- не обиделся Куров, -- у кого ты эк и молоть
научился. Отец, бывало, тележного скрипу боялся, а тебе пальца в рот не
клади. Когда жениться-то будешь? Хоть бы скорее обротала тебя какая-нибудь
жандарма.
-- А чего мне жениться?
-- Да как чего?
-- Ну, а чего?
-- Да нечего, конечно, дело твое, только без бабы какое дело? Я,
бывало, отцу забастовку делал, в работу не пошел из-за этого. До колхозов
еще было дело. Поставил я, понимаешь, тогда себе задачу--в лепешку
разобьюсь, а плясать научусь к покрову, на игрища стыдно было ходить,
плясать спервоначалу не умел. Каждый день на гум-
но ходил вокруг пестеря плясать. Сперва-то так топал, без толку, а
одинова нога за ногу зацепилась и эк ловко выстукалось, что и самому
приятно. Только развернулся, пошел эким козырем, а отец как схватит за ухо,
он в овине был, подошел сзади да как схватит, ухо у меня так и треснуло.
"Чево,--говорит,--дьяволенок, обутку рвешь?" Вот тут вскорости он меня и
женил.
Солнце совсем закатилось за соседнюю деревню. Коров загнали по дворам,
только один черно-пестрый Еремихин теленок встал под черемухами, расставив
ножки, и замычал на всю деревню.
-- Ну чего ревишь, дурак? -- Куров погрозил теленку. -- Ревить нечево,
ежели сыт.
-- Пте-пте-пте! Пте-пте-пте, иди сюда, милушко!
Еремиха хочет добром увлечь теленка к дому, теленок взбрыкнул и побежал
в другую сторону, а старуха заругалась:
-- Прохвост, дьяволенок, шпана, ох уж я тебе и нахлещу, ох и нахлещу, я
ведь уже не молоденькая бегать-то за тобой. Пте-пте-пте!..
Мужики с истинной заинтересованностью слушали, как Еремиха ругает
теленка, пока из проулка не появился другой старик, Федор,--ровесник Курова
по годам, но здоровьем намного хуже. Он держал на плече уду, в руке ведерко
из консервной банки и спичечный коробок с червяками.
-- Опеть, Федор, всю мою рыбу выудил. От прохвост! Ходит кажин день,
как на принудиловку, -- сказал Куров, -- и все под моей загородой удит.
-- Какое под твоей. -- Федор положил уду и тоже присел на бревна. -- В
Подозерках нынче удил, да не клюет. Мишка взял ведерко и заглянул в него.
Один-единственный окунь сантиметров на десять длиной, скрючившись, лежал на
дне. Куров тоже заглянул:
-- Добро, добро, Федор, поудил. Ишь какой окунище. Наверное, без
очереди клюнул. А что, Федор, там не ревит моя-то рыба, не слыхал в
Подозерках-то?
-- Как, чудак, не ревит, голосом ревит.
С минуту все четверо молчали.
-- На блесну не пробовал?--спросил Мишка.
-- Что ты, чудак, какая блесна, ежели я и через канаву по-пластунски
перебираюсь. Вот у меня когда ноги были хорошие, так я все с блесной ходил.
А рыба и в мирное время в ходу, понимаешь, была. Раз иду по реке, ве-
ду блесну, шагов десять пройдешь--и щука, иду и выкидываю, как поленья;
штук пять за полчаса навыкидывал, а Палашка Верхушина за водой идет.
"Откуда,--говорит,--у тебя, Федор, щуки-то берутся?"--"А ведь,--говорю,
--которые знакомые, дак выкидывай да выкидывай". До войны ишшо дело было.
Вот только эк сказал, она, щука-то, как схватит опеть да рикошетом от
берега; я тащу, а она от меня...
Мужики истово слушают Федора. Между тем речь с рыбы переходит на другие
дела, и разговор тянется бесконечно, цепляясь за самые маленькие подробности
и вновь разрастаясь.
-- Что, Федор, не бывал этим летом за тетерами-то? -- спрашивает Мишка.
-- Полно, какие тетеры от меня. Дошел раз до ближней речки, хотел
перейти, а нога подвернулась, и я, понимаешь, хлесть на мостик. Рикошетом от
мостика-то; думаю, хоть бы живым из лесу выбраться. Нет, Петров, не бывал я
за тетерами. А тетера, она, конешно, и в мирное время скусна бывает.
Федор в последнюю войну служил в артиллерии. Сворачивая цигарку, он
долго лижет газету сизым, сухим от старости языком, потом кое-как склеивает
цигарку и прикуривает у Петрова.
-- Читал, Петров, сегодня газету-то?--спрашивает Куров Мишку.--Опеть,
чуешь, буржуазники-те шалят с бонбой. А наши прохамкают опеть. Вся земная
система в таком напряженье стоит, а наши хамкают.
-- Ничего не хамкают,--отмахивается Мишка.
-- Как жо не хамкают и не зевают, ежели оне, буржуазники-те, с бонбой,
а нам и оборониться нечем будет?
-- Что ты, Куров, -- вмешивается Федор. -- Да у наших бонбы-то почище
тамошних, только, наверно, не знает нихто.
-- Прозевают--прохамкают,--не унимается скептический Куров.--С
соплюнами да малолетками только перетащиваются. А какая польза от
малолетков? Ну правда, этот, как ево, боек, говорят, на Кубе-то Кастров, что
ли, тоже Федор, кажись.
-- Фидель Кастро, -- поправляет более грамотный Мишка.
-- Всю землю, в газетах пишут, мужикам тамошним благословил и бумаги
охранные выдал, каждому сам вручил.
-- Вот видишь, а говоришь, малолетки.
-- А ты, Петров, слова не даешь сказать, всякий раз поперек меня. Я и
говорю, хоть бы тебя какая-нибудь прищучила поскорее, да чтобы ты
остепенился.
-- Чего ты, Куров, пристал: женись да женись! Женись сам, коли надо.
-- Я не приневаливаю, только не дело так болтаться, как ты.
-- В мирное время,--включился Федор,--в мирное время, конечно, жениться
надо в сроки.
-- "В сроки, в сроки"! -- передразнил Петров. -- Вон Иван Африканович в
сроки женился, наклепал ребятишек, пальцей не хватает считать.
Иван Африканович уходил в это время из проулка загонять своих овец во
двор и как раз возвращался. Он увидел мужиков, поздоровался со стариками.
Присел на бревна.
-- На помин, как сноп на овин,--сказал Куров.-- Ивану Африкановичу наше
почтенье. Вон про тебя чего Петров-то говорит.
-- Чего это он говорит? -- Иван Африканович тоже начал закуривать.
-- А говорит, худо по ночам работаешь, робетешек мало.
-- Оно конешно,--Иван Африканович даже не улыбнулся. -- Маловато, дело
привычное.
-- У тебя Васька-то которой, шестой по счету?
-- Васька-то? Васька-то семой вроде, а можно и шестой, оне с Мишкой
двойники.
-- Гляжу сейчас, бежит, в руках патачина осемьсветная, на грудине
медаль. Да вон с крапилой кулиганит.
--Васька!--прикрикнул Иван Африканович.--А ну положь батог. Кому
говорят, положь!
И тут же забыл про Ваську.
Куров опять потыкал клюшкой в землю, заговорил:
-- Вот мы с Федором вчера насчет союзников... Ты ведь вроде до Берлина
дошел, шанпанское с ними глушил, чего оне теперече-то на нас прут? Я так
думаю, что Франция все это, она, мокрохвостка, дело меж нас портит.
-- Нет, Куров, не скажи,--вмешался Федор.--Франция, она все время за
наших стояла, не скажи. А насчет союзников я вот что расскажу. Перед самым
концом войны, значит, дело было, в Ялте вожди собрались: наш Сталин,
Черчилль, англиец, да американец Рузвельт.