Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Гергенредер Игорь. Селение любви -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  -
й отрады нищих, какая только и возможна в учреждении, все более безобразном в воспоминаниях. Тамошнее с его нечистотой, которой угощались мальчики постарше, настигало меня, доводя до внутренней гримасы плаксивого смеха. Открытая мной нежность стала как бы моей собственностью, немыслимой для тех обделенных, и я жадно проектировал ее в свое будущее. Я представлял Марфу с ее собранной, полной здоровья фигурой, приятным лицом и идущей к нему косой челкой в коричневом школьном платье. Со временем такой станет какая-нибудь из моих сверстниц, чьи попки пока что не развились до дразнящей интересности, и я буду владетелем, как Валтасар. Я потакал моему легкомысленному тщеславию, перебирая в уме школьниц и пресыщенно уклоняясь в подернутое дымкой незнаемое, в котором помогало мне наощупь блуждать прочитанное в книгах и увиденное в кино. Действительность окрашивалась настроением возвышенно-дерзкой охоты, и могло ли взбрести мне, мечтающему о далекой лани, что меня способна поманить закоснело-скучная школа? Однако же я стою перед ней, по-вечернему безлюдной, открыв - как таинственны серые ее окна! Они словно о чем-то предостерегают. Между мной и школой возникла некая новая связь: девушка в малиновых шортах, наша учительница - теперь, с первого взгляда на школу, я буду знать, там она или нет. Однажды мы с мальчишками возвращались из кино - смотрели "Капитанскую дочку" и теперь в развязной вольности шли и обсуждали дуэль, бой, казнь; мне что-то мешало вставлять замечания, мешало радоваться: я еле удерживал слезы... Потом понял: мне было жгуче, до безысходности завидно, что я не Гринев. Что не меня любит Маша. И что Маши вообще нет. Сегодня то нестерпимое чувство возвратилось. 8. Проникающая яркость потрясения обнажила в мареве дремы одинокий венок. Он плелся из того, что было сорвано с родного и незнакомого мне эстонского поля. Мои родители-хуторяне жили в собственном доме, который я вижу каменным, большим, с высоким надежным потолком. Однажды - это было через несколько лет после войны - приехали на грузовиках коммунисты, чтобы обеспечить переселение, без обременительного багажа, в Сибирь. Мой отец, его родной брат и два двоюродных, брат матери, ее племянник засели в доме и отстреливались. Почти все они погибли - но пропустив вперед компанию совсем не желавших этого коммунистов. Мать родила меня в тюрьме, чтобы вскоре распрощаться: она уезжала в лагерь, а я в детдом. Там меня нашел полиомиелит, искалечивший мою ногу, и я был передан специальному учреждению и щедрости случая с его избранником Валтасаром. После смерти Сталина матери удалось узнать, где я пребываю, однако освобождать ее не спешили. На ее письмо ответил Валтасар, и завязавшуюся переписку можно расценивать как хлопоты, благодаря которым я получил маленькое наследство. В тяжбе с нищетой я не оказался последним лишенцем - имея чем питать потребность в необычайном, а она кое в ком едва ли не самая сильная после голода. В одном из писем мать сообщала, что попала в лагерную больницу, но не желает оставаться на операцию, с часу на час ожидая указа об освобождении. В следующем письме говорилось, что, выпущенная наконец, она пустилась в дорогу, но не миновала "вольной" больницы. Там перенесла операцию и оттуда, бесконвойная, писала с безоглядной стенящей прямотой. Ломаные русские слова, языковые неправильности как-то еще более закрепляли выразительность того, что она заставляла увидеть: пору бессолнечного зенита, когда солнце заменял выстрел. У отца болела голова - из тайников доставали оружие, он взял в леднике кусок льда, приложил к одному виску, к другому, и боль успокоилась. Мать принесла мужчинам сухие тряпки - стереть смазку с винтовок и автоматов. Беременная, она одолевала тошноту, делая бутерброды с салом. Мужчины пересчитали и поделили патроны, а она налила горячий кофе в три термоса - пришлось по одному на двоих. Она должна уйти из усадьбы, когда покажутся грузовики коммунистов. Мать осталась бы. Просила, чтобы перед концом отец застрелил ее, но он ни за что не хотел. Она заключала письмо молящей угрозой загнанности: если о сироте не позаботятся, она проклянет русских, и Бог может дать силу ее проклятию. Я получил письма за несколько недель до того, как мне исполнилось тринадцать. Это, полагали друзья Валтасара, уважая родовую традицию, был уже мужской возраст. Письма вручались мне без свидетелей, и, пока я читал, Валтасар пересекал комнату от двери к окну и назад - легкотелый, мускулистый, внезапный в движениях - выскальзывал в коридор и возвращался, взглядывая на меня с задумчивой пронзительностью. Он серьезно рисковал, не передав корреспонденцию куда следовало, а теперь еще и предоставляя ее мне. Тихо протестующей стойкостью походя на чеховского персонажа, он желал бы всю страну засадить вишнями, но безнадежно-уступчивый дух вишневого сада делал складку на его переносице тоскливой, а рот - мягко-немощным. Он был ребенком, когда коммунисты определили его родителям, крестьянам Пензенской области, якорь Дохлого Прикола. Мать вскоре умерла здесь от водянки, а отец-сердечник дотянул до обнадеживающего момента, когда сын получил паспорт и осуществилось восхождение из общей землянки в комнату барака. В городе, куда Валтасар стал ездить на занятия, встретились ему люди с той душевной стесненностью, которая требует удаления от зла, воспринимаемого остальными как мирная повседневность. В противостоянии ей, пусть и неявном, есть доступная для немногих красота, и мало-помалу дружба духовных сродников сплела свою пряжу вокруг нацеленности на добрый поступок. Я и моя мать с ее письмами обрели самое положительное значение. * * * Серый многоэтажный корпус стал значим как средоточие зла. А ведь бетон его стен защищал от злобных ветреных зим. Там кормили, и чай был с сахаром. Нас, инвалидов, обещали приспособить к общеполезному делу и действительно давали профессии. На прилегающем к дому пространстве, поросшем редкой травой, - так называемом стадионе - проводились пионерские линейки. Выстраивались ходячие, остальным ставили табуретки и скамьи. Алели галстуки, выносилось красное знамя, трубили в горн. Директор, бывший офицер, стоял в лоснящихся хромовых сапогах, в военной без погон форме с орденской планкой на груди. Слушал рапорты об успехах в учебе, о борьбе за примерное поведение, и его малозапоминающееся лицо с непроницаемыми глазами замечательно отвечало обстановке твердых, нужных и хороших начал. Не забыть, как резко я это чувствовал и как повелевало мной воображение, вызывая ясный крепкий хлопок выстрела. Я мысленно посылал пулю директору в лоб. Меня обуревало восхищение этой ужасной дерзостью, а оно было вскормлено ужасом безнаказанности, с которой лгали директор и его люди. Нас учили воодушевленно петь о светлом будущем, о счастье, о благодарности стране: я смотрел на бодрые в их честной фальши лица воспитателей и в мгновенной яркости воспоминания видел нашу палату. Воспитатель, молодой парень, выключил свет и приказал "отвернуться и спать". На койке рядом с моей он занялся с искушенным мальчиком и после процедуры невозмутимо кинул на спинку кровати его полотенце, посредством которого только что обошелся со своей телесной принадлежностью. Меня поражало, какими неуязвимо-правдивыми умели выглядеть этот человек и другие воспитывающие, наказывая нас за иной ничтожно-мелкий проступок. Среди мальчиков и девочек постарше, пусть полупарализованных, хроменьких, горбатых, оказывались готовые к нарушению - по серьезности второму после докуривания подобранных окурков. Со всей хитростью и осторожностью пары проникали в загроможденные швабрами, метлами и прочим инвентарем подсобки, в другие закоулки корпуса. И время от времени гвалт возвещал, что предающиеся пороку накрыты. Мало кто из работников ленился показать свою истовость в морали, ревниво преследуя "безобразников". По ночам устраивались облавы, дабы сорвать задуманное, если мальчик пробрался в палату к девочкам или наоборот. Вспыхивало электричество, и в глазах тех, кто входил, взблескивал лютый, торопливый голод любопытства. В каком-то веселье без смеха с нас срывали одеяла, пылко желая обнаружить рядом с одним второе съежившееся коварное существо. Одна из воспитательниц выражала радость поимки несколько непохоже на других. С ее мужеподобной костистой фигурой не вязался разбито-ноющий глухой голос, которым она с пристаныванием восклицала: - А-ааа, светопреставление! Это была Замогиловна, увлекающаяся натура, кем наше учреждение однажды пожертвовало. На ней сказалось последствие заурядной неприятности, связанной с детдомом в Средней Азии: в доме содержались слепые девочки для влиятельных мужчин. Происходившее приняло нескромные формы, и, дабы дом перестал служить источником слухов, было решено не то чтобы закрыть его, но питомиц, во всяком случае, развезти по стране. Две девочки попали к нам, и одну из них Замогиловна застукала с мальчиком в нежилой, приготовленной для ремонта комнате. То ли потому, что не могла увидеть волнение воспитательницы, то ли по иной причине, но девочка еще теснее обняла друга, не желая разлучаться, - несмотря на леденящее завывание: - А-ааа! Светопреставление!.. Замогиловна, сраженная оскорблением, даже на минуту онемела. Потом объясняла, потерянно понижая голос до глухо клокочущего шепота: - При мне не перестали! При мне, это самое, не знаю, как сказать, так и делали свою гадость... Она схватила пучок дранок, которые приколачивают к стене, перед тем как ее оштукатурить, и впечатляюще доказала их пригодность и для другого назначения. Из-под кожи испытавших это извлекли десятки заноз. Замогиловну уволили - и, хотя употребили иные формулировки, не поплатилась ли она за вольное обращение со строительным материалом? Впоследствии Валтасар рассказывал, как трогательно ее осуждал на собрании коллектива обыкновенно флегматичный старший воспитатель - тяжеловесный стригущийся под бокс мужчина, чей могучий затылок выдавался над воротником жирным гладким выступом. - Нам не дано право побоев. Кто не первый год работает, может и понять. На то нам и трактуют, чтобы мы насаждали так, а не иначе... - с прочувствованной убежденностью говорил человек, известный воспитанникам под кличкой Давилыч. Мы знали, что он живет с обеими слепыми, да и немного нашлось бы у нас юнниц, к которым бы он не благоволил. Стареющий, бессемейный, он баловал любимиц карамелью - по-своему обаятельный увалень, чьи глаза, когда они не бегали, смотрели и взыскательно и жалостно. Душа толпы - большинства населения нашего дома, - не чуждая хищным трепетам и злорадству, отдалась Давилычу: уступая пленительности, с какой он наказывал за проступки. В лукаво-рассеянной лености, шутовски подшаркивая подошвами, Давилыч приближался к виновному, произносил наставление, подняв указательный палец, и, благодушно спросив: - Зарубил себе? - покровительственно и ободряюще протягивал лапу. Рука виноватого обреченно ложилась в обширную ладонь, и жертва начинала пойманно извиваться - чувствуя себя обязанной захлебываться смехом; она уводила голову в плечи, потела и роняла слезы, пересиливая себя, пока, наконец, нестерпимая боль не прорывалась звуком, похожим на обрубленный скрежет. Давилыч разжимал горсть, говоря: - Чего так? - и удалялся среди опасливо приторможенного ликования. * * * В теснине вяжущих трений, в перебое придушенных вскриков, когда любой порыв нуждается в костылях, идеалиста караулит тяжесть душевной судороги. Пристанище больных овец и сломанных игрушек, в котором он был замом директора, тяготило Виталия Александровича Пенцова жестокостью осознанного плена. Понимая естественность явления для тех, чей быт составлял его, Валтасар искал возможности противостоять будням. Необходимо было поставить между собой и ими приемлемую цель как источник положительных эмоций. Воображение свелось со здравым смыслом на случайности - на мне, и в голубой тени проглянул луч красивой свободы - свободы доброго решения. День, в который я стал знамением овеществленного вызова плену, пригвоздил меня к стулу чувством, вызывающим особенную, невыразимую потребность молчать. Я сидел в кабинете Валтасара, а он стоял страдающий, худой, какой-то обдерганный, усиленно опираясь рукой о письменный стол, накрытый листом плексигласа. Только что мне было сообщено о смерти матери. Помедлив, он обжег мою щеку прикосновением ладони, взял со стола справку, присланную из далекой больницы, и как бы забыл, зачем держит бумагу в руке. С выражением нервной ломоты прочитал, что смерть моей матери наступила от воспаления легких, осложнившего послеоперационное состояние. В дверь постучали, и он впустил пожилого коренастого человека, седеющего, кудрявого, в рубахе навыпуск с длинными карманами на груди, которые оттопыривались от насованных в них записных книжек и прочей бумажной всячины. По тому, как переглянулись Валтасар и гость и как вошедший посмотрел на меня подавленно-смолкшими глазами, чувствовалось: он все знает. Пенцов получил справку не сегодня и, прежде чем передать известие мне, встретился с друзьями, обдумал и обсудил круг вопросов. Приход гостя был обговорен. Присев на стул, тот, из деликатности не обращаясь прямо ко мне, сказал довольно понуро, что человек должен быть стойким перед лицом несчастья. Стало натянуто-тихо. Лицо гостя вдруг покраснело, беглым движением выразив недовольство неловкостью. - Чем это у вас так смердит в коридоре? - обратился он к Валтасару ворчливо. Тот объяснил с раздражительной мрачностью: - В одном конце - уборные, в другом - кухня. Заменитель масла подгорает ароматно. - Раньше не замечал такой вони... - Вы не приходили в это время. Ну так что, Илья Абрамович, - продолжил Валтасар по-деловому, - я уже прозондировал и теперь, что вы скажете... - он назвал денежную сумму. - Можно будет собрать? Они заговорили о том, зачем нужны деньги. Разговор этот - с недомолвками, с оглядкой на меня - остался тогда мною не понятым. Дело же относилось к запрещению советским законом усыновлять физически неполноценных детей. Следовало склонить к помощи директора учреждения и кое-кого из чиновников, для чего существовало средство. Илья Абрамович извлек из нагрудного кармана книжечку, оказавшуюся весьма ветхой, и в охотной сосредоточенности принялся перевертывать замусоленные исписанные листки туда и сюда, хмыкая и покрякивая. Занятие окончилось тем, что он уставил глаза на Пенцова и, внушительно двинув ими под изломом пробитых сединою темных бровей, с силой кивнул. В кивке было что-то грозное. - Соберем! - с категоричностью сказал Илья Абрамович. Валтасар как-то странно осмотрительно, словно ощущая тревожную помеху, обогнул письменный стол и сел за него. - Арно, подумай и скажи... Хотел бы ты жить у меня и Марфы? Жить как родной сын? Мое сердце стукнуло, неожиданным выстрелом кинув кровь в виски. Меня облило неистовство возбуждения, похожее на взрыв, с каким открылась брешь в том сумеречном, что окружило меня и бессрочно - после смерти матери, - в том, что я потом называл то угрюмой негой хищничества, то трусливым сладострастием лжи. Близость прорыва вызывала безотчетную уверенность в блаженстве, которым не может не быть все, что ждет за ним. Только так и могло выразиться сопротивление настоящему. Но все равно я запомнил токи чего-то неуследимого, что можно назвать присутствием предчувствий, которое не давалось сознанию восьмилетнего. Горе от известия о смерти матери тоже никуда не делось, и я сидел в терпком ознобе угнетенно-повышенного жизнеощущения. Передо мной был Валтасар, который предполагал ответ, но сохранял покорное напряжение, и я кивнул, невольно последовав примеру Ильи Абрамовича. Тот вскочил и, пока Пенцов выходил из-за стола, схватил мои руки и потряс их. Затем Валтасар слегка сжал ладонями и погладил мои плечи. Илья Абрамович торопливо говорил в накале растроганности: - Я вижу более глубокое... вырвать из нравственных нечистот и не только дать тепло, но сберечь чистоту для истинного, для прекрасного! Предпосылка счастья - незамаранность первой близости... - он сердито смутился и сменил тон на трезво-хлопотливый: - Мы мобилизуем! Обегу всех, в ком есть искра... Он действительно мобилизовал. Сам залез в долги, даже продал что-то из своего небогатого имущества. И я был выкуплен. 9. После влажного бриза возобновился зной. Напал с рассвета - мы взмокли с Бармалем по пути в школу; с первого же урока класс изнывал, на переменах только и поминали купание. Придя из школы, мы застали во дворе всю нашу компанию, готовую к походу на пляж. - Опять будешь три часа жрать?! - закричал мне Гога. - Бери куски с собой - катим! Он повез меня на велосипеде. Мы катили наезженной колеей по степи, компания валила следом: сперва Гога не слишком от нее отрывался, наконец не вытерпел, нажал на педали - мы понеслись. Сколько раз за шесть лет я преодолел эту дорогу! Когда ни у кого не случалось велосипеда, на середине пути меня взваливал на спину Саня Тучный. Восседая на нем, я вдохновенно развлекал друзей: - Ночь, короче, страшная до бешенства, темень, ветрище! Лезем мы с Валтасаром по болоту (компания прекрасно знает - мы с Валтасаром сроду не бывали ни на каком болоте), лезем... и вдруг что-то белое спускается. Да... Воздушный шар. Вот... А с него... с него... - Ну? - поторапливает Тучный; всем занятно, что же такое я преподнесу. - С шара, короче, - два человека. И собака. Только такая, как бы сказать, собака... что вообще даже и не собака... А робот такой. Вот. Но на самом деле и не робот. Короче, это те два человека думают, что робот... а он... а это - пришелец с другой планеты... Оборотень как бы. Он их заманивает... Компания шагает некоторое время молча, я с усердной поспешностью приискиваю продолжение посногсшибательнее. - Толкай дальше! - требует Саня. - Не сачкуй. За мое фантазерство я авторитет во дворе - оказался схватчивым учеником Черного Павла. Недаром я его любимый слушатель. И еще я неупиваемо читаю. Мне дарят книги, книги - Валтасар, его друзья. * * * Мое тринадцатилетие приехали отпраздновать несколько человек из тех, что выкупили меня. На крупной голове Ильи Абрамовича залихватски сидела барашковая папаха. Он как-то шало сорвал ее, и полуседые чуть влажные кудри встопорщились, поблескивая при электрическом свете. Илья Абрамович Вульфсон когда-то жил в Ленинграде, писал сценарии для кино. В тридцать пятом году его посадили. Пару лет спустя, в лагере, узнал: расстреляли его жену; она была ученый-орнитолог. Средний сын погиб на войне, погибла и дочь - пошла на фронт добровольцем. Старший сын, видный экономист, был из-за слабого зрения негоден к военной службе. Пережил блокаду. Его расстреляли по "ленинградскому делу". Когда при Хрущеве Илью Абрамовича в

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору