Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
что надо,
вся такая прямая во всем, снаружи строгая, а сама добрющая! И какой хирург!
Если б не она, я б до сих пор таскал аппарат.
Она понимает во мне все мои непроизнесенные радостные слова о Марфе...
- А брат твой?
- Конечно, любит! Даже когда жалуется на меня, все равно я - Арночка.
"Арночка меня обижает..." - передразниваю Родьку.
- А ты обижаешь?
- Самую малость. Чуток.
Мне почему-то казалось - она курносая; она вовсе не курносая. Если
дотронуться до ее волос... Взять и дотронуться?..
Представляю - школьницей она наверняка свирепо дралась с мальчишками: у
нее такое отважное лицо!
- Вы не русская? Ваши отчество, фамилия...
Ее фамилия - Тиманн.
- Пишусь русской. Папа - поволжский немец.
К тому времени я чуток слышал о немцах Поволжья. Их тоже выселяли.
Смутная дымка обнажила косой бесприютный парус, его несло к Дохлому
Приколу... Мне стало тепло от этого - она прочла. За тенью почуялся коренной
смысл, который потянуло стать очевидностью...
Ее с родителями выселили в сорок первом. Ей не было двух лет. Мама -
русская; могла б подать заявление на развод и остаться в родном Саратове. Но
она взяла дочь и поехала с мужем; скотный вагон, остановки в поле, когда
мужчины и женщины скопом оправляются тут же у состава. Конвой предупреждает:
"Держаться кучно! Отход в сторону - открываем огонь!" Их везли и везли -
полмесяца или дольше. Для мамы - радиотехника по специальности - в колхозе
Восточного Казахстана нашлось только место скотницы.
Отца с ними разлучили: отправили в Оренбургскую область добывать нефть.
Только после войны было разрешено приехать к нему. Он работал на буровой,
втроем жили в углу типовой многосемейной землянки.
- Однажды я на него обиделась: обещал почитать на ночь и не почитал,
уехал на ночную вахту. Думаю: вернется, подхватит меня на руки, поцелует - а
я в ответ не поцелую... - она сжала в горсти песок - песчаная струйка
потекла из загорелого кулака. - Его привезли... меня не пустили...
В скважине взорвался природный газ, который часто сопутствует нефти.
Недра пальнули стометровой стальной трубой, вызвав пожар... Среди погибших
оказался и ее отец.
Так близок ее профиль - я чувствую тяжесть, с какой опустилось веко,
поникли ресницы.
- Страшно сказать, но зато мама получила свободу, какой не было при
муже-немце. Мы смогли вернуться в Саратов, мама опять стала работать по
специальности...
Я недвижно ждал еще нескольких слов: сладострастного удовлетворения от
того, что подозреваемое - железно-естественно. Ее муж - тоже учитель... или
кто он там? Когда он приедет?
- Ну и?.. - сказал я со злобой, которая, как бы отстраняя надежду,
подыгрывала ей.
- Окончила институт, направили сюда. Вот и все.
"Вот и все..." - восторг душила суеверно вызываемая подозрительность к
избавлению, которое не может быть невероятно полным, и в трепете внутренней
шаткости я спросил окольно:
- Хорошо у вас в Саратове? Наверно, все лето в Волге купались?
В плотной зависимости от тяготеющего вопроса мужские фигуры сливались в
желто-бесформенную массу, что необъятно ширилась и алчно со всех сторон
обступала ее - такую грациозную в обидчивом замешательстве.
- Купалась в море. Каспийском. Мы с подругой ездили в Дербент.
- Дербент! - поспешно выразил я ей льстивую радость, упиваясь словом
"подруга" и горячо желая той всяческих благ.
- Мы жили на квартире... - Она объяснила: три глинобитных постройки и
ограда образуют четырехугольник с двором внутри, и над ним - крыша из
виноградных лоз. - Прелесть! Никогда такого не видала. Грозди свисают
наливные, увесистые...
Меня осенила пойманная в словах чувственность. Впечатление было глубоко
и остро и щедро окрашивало то, что я неутоляемо слушал.
Она сказала:
- Фруктовые деревья везде. Вода в море теплющая.
Я увидел плодоносящие сады, в чьей зелени тесно золотистым, оранжевым,
розовым фруктам. Она, в облачении Евы, притрагивается к ним, плоды касаются
ее губ, ее грудей... Над морем неотразимо приветлив взлет беззаботного неба,
заспанно-медлительные волны отсвечивают стеклом бутылочного цвета. Она,
извивно-лукавая, танцует на кромке берега, посылая мне взгляды...
- Где мы жили, ограда - настоящая каменная стена, оштукатуренная, -
сказала она с веселой уверенностью в том, что я поражусь.
И я поразился.
- Для Дербента это обычно - не забор, а беленая стена.
- Правда?
- Ну конечно! То же и ослики. Так их много! Идешь тенистой улицей, а к
дереву ослик привязан...
У ее квартирных хозяев осел в стойле отмахивался хвостом от мух. Любил
хлебные корки с солью и сахар: больше - колотый, потверже, чем рафинад.
Я представил, как осел большими губами глубокомысленно берет с ее
ладони кусок сахара:
- Дербент...
- Какие удивительные памятники истории! - она обрадована моей
заинтересованностью. - Крепостные стены, башни, ворота - шестого века!
Здание мечети - восьмого. Караван-сарай, бани - тоже древние.
- Это надо видеть... - умиленно говорю я и не сопротивляюсь
предвосхищениям будущего, которые полнятся блеском героики.
Воображение доставляет мне из прошлого превосходное горючее, и я
стремлюсь на сверкающий пьедестал - покоряясь гармонии между ласковым
бархатом и отточенным клинком.
- У матери в письме... было про моего отца - он такой был силач! - я
захлебнулся силой переживания. - В погреб провалился годовалый бычок - отец
обвязал его веревкой и вытащил! Один!
"Я выдержу ее взгляд", - подумал я, не подымая глаз.
- Он убивал их... - прошептал я, сладко ужасаясь безумию моей
храбрости. - Он восстал...
* * *
Бессолнечно-сырой, знобкий день весны. Тучи быстро скользят пластами
скопившегося холодного дыма. Беременная крестьянка бежит от усадьбы через
серое хлюпкое поле, и все пусто и напряжено вокруг. Взбежав на скат
лесистого холма, она едва устояла, разъезжаясь башмаками по талому снегу.
На округло-лысом взлобке высится состарившаяся сосна: сама внимательная
и сочувствующая отстраненность. Женщина обхватила дерево руками, как
большое, мирное, понятливое существо, и, словно убеждаясь в его
отзывчивости, вдыхает весенний чуть мозглый запах.
Ей надо видеть хутор, и она поворачивается неловко, трудно: сосна не
дает ей упасть навзничь, поддержав спину. Подрастающий нечастый сосняк не
скрывает усадьбу внизу на равнине: дом, коровник, другие хозяйственные
постройки. Открытая раскисшая земля по сторонам, овраг далеко справа, лес
еще дальше слева - все это безлюдное пространство оглаживается ворчанием
мотора, злящегося на унылое недружелюбие дороги. Грузовик, чей кузов тесно
усажен автоматчиками, похожими на слипшиеся торчком личинки, направляется к
хутору, расхлябанно раскачиваясь в зыбучей колее.
Проговорила безукоризненно внятная очередь - кузов выбросил обильную
россыпь личинок; над равниной заспешили коротенькие чеканные стуки. Они
оказались в ладу с посвистом ветра, что принялся ударять густыми рывками:
тучи, не поспевая за ним, рвались в клочья. Пули тихо-явственными щелчками,
твердыми и красивыми, впивались в поперечные жерди, в колья изгороди.
Разнесли в щепки ставни окон. Но в них все проблескивают почти невидные
нежно-бледные полоски - и на поле еще одна, а за нею другая личинка,
беспокойно повозившись, замирает скрюченно.
Следящую с холма крестьянку душит звонкий груз мгновений, разрывая
напором крови жилы висков. С остановившимся взглядом она осела к земле,
сползая спиной по коре дерева, и легла набок. Вблизи занято и отчужденно
шушукнула шальная пуля и унеслась с отзвуком заунывного напева. Неведомая
сила внутри женщины встревоженно действовала, создавая плотское воплощение
упрека и жестокого голода по выстрелу.
Аппаратик души с первого дня заключал в себе след прекрасных и
непреходящих вещей и перерабатывал то, чем его потчевали, не в шлак, а в
отрицание, увеличивающее силы переносить его. Письма матери поставили меня у
истока радуги, переброшенной в необычайное, и появилось, где брать блеск и
цвета, чтобы не чувствовать себя ничтожным перед дрянной мутью потемок. Из
развалин остановленных туч вышло светило, и на стонущее задымленное поле
пролился солнечный ливень. Я был на холме и превратил старую безучастную
сосну в маяк отчаянного дерзновения. Устроившись высоко на ветви, я скрыт
стволом. Мягко нажав на спуск, вызываю маленькую малиновую вспышку:
прозвучав тонко и томительно, крупица ярости убила сержанта на грязной
равнине...
При помощи снайперской винтовки я аккуратно прекращаю жизнедеятельность
личинок и гусениц. Старшина-гэбэшник укрывался за кузовом машины - от огня,
что вели из дома. Но мне с моего дерева видна сжавшаяся фигурка... Он
вздрогнул и, согбенный, посунулся в землю. Я попал ему пулей под дых, куда
умелые столь впечатляюще бьют кулаком.
Торжество, подобно возникшей в реке воронке, расправляло в моей душе
свою глубину, и я сосредоточенно тонул в ней. Вокруг меня привлеченно
собирались умершие, снисходительно отдавая должное неподдельной задушевности
моей священной игры.
* * *
Наверно, претенциозность моих домысла и вымысла не вырывалась из оков
естественно верного тона, и у нее не хватало духа прервать меня. Но я
почувствовал предельное натяжение струны и в панике, что она сейчас уйдет,
ухватился за то, что сделало бы такой оборот некрасивым в ее глазах. Я
прибегнул к неотстранимой правде, взыскующей отзыва.
- Вы думаете - вот... треплется как ненормальный... а ведь... а ведь...
- начал я, прерываясь и желая говорить возможно проникновеннее, - о другом,
как другие, я мечтать не могу. Ну, там - что "на Марсе будут яблони цвести"
или - "до Сатурна дойдем пешком и цветы принесем для суженой..." Мы... в
имени Николая Островского... мы там поклялись на всю жизнь...
Ее болезненно-натянутое огорчение сменилось невеселым вниманием.
- Там были хуже, чем я, - достало у меня отчаяния продолжить, - вообще
были лежачие, и мы все дали клятву... если кого случайно какая-нибудь
полюбит... он не женится - чтобы другим не обидно... - я осекся: в ее
взгляде была такая явная ненавистная мне жалость, что под сердцем судорожно
шмыгнул холодок, а лицу стало горячо до зуда.
Не знаю, поняла ли она, что мое злорадство жалило меня самого, когда я
сказал:
- Клятва, чтобы всем - безнадежно! - У меня вырвался отвратительный
смешок.
Ее глаза были почти черные, непрозрачные.
- Это ошибка. Случается самое разное... - произнесла она, и я услышал в
голосе остроту причастности.
- Безнадежно, - повторил я, улыбаясь от самотерзания.
- Не надо, перестань.
- Безна...
- Перестань! - Она вдруг схватила меня за волосы, сунула носом в песок
раз, другой - мгновенно и непостижимо мир стал совершенным.
- Ой-ой-ой, Елена Густавовна! Сдаюсь! - завопил я, осчастливленно
обалдев.
* * *
Я изливаюсь ей о Черном Павле, о дворняге Джесси, о нашей компании.
Какую в степи мы устраиваем пальбу из "поджигов"! Поджигом (ударение на
первом слоге) называется самодельная огнестрельная штука, состоящая из
металлической, чаще медной трубки, сплющенной, загнутой и залитой свинцом с
одного конца, и деревяшки, к которой она крепится. Взамен пороха
используется сера, соскобленная со спичек. Выстрел происходит от
воспламенения опять же спички, помещенной вплотную к боковой прорези трубки.
Чиркнешь коробком - и быстрое шипение оборвется характерным самодостаточным
звуком, который бесполезно с чем-либо сравнивать, потому что никакой щелчок
кнута, при всей его резкости, не передаст исполненной вкуса значимости
выстрела.
Она меня охладила.
- Война опять? - произнесла с чувством обременительно-привязчивого
недомогания, и я не рассказал, как хрустко колола дробь пустые бутылки, а
если задевала землю - дымком вспыхивала сухая легкая пыль.
Я несколько изменил течение словесной приподнятости:
- У Сани Тучного, знаете, эх и удар! Он, когда дерется, в лицо не бьет
- только в корпус. И первым ударом - в отключку! А Гога на велосипеде
наравне с мопедом выжимает - шестьдесят километров в час!
Мы купались, я все болтал, пока, наконец, Гога, катаясь вокруг нас, не
начал почти наезжать на меня велосипедом: на всем пляже остались три-четыре
человека...
От протоки мы пошли втроем - Гога, я и она, - вскоре я выдохся, хромал
все сильнее, и меня заставили влезть на багажник. Гога ехал некоторое время
рядом с ней - я бы хотел, чтобы он вез меня так, возле нее, до самого ее
дома, - но Гога не знал об этом.
Он нажимал, нажимал на педали, и она оказывалась все дальше - одна на
дороге, идущая непринужденной сильной походкой.
11.
Наша компания уже вся во дворе, собралась на лавках под кустами. Саня
Тучный сидит на скамейке с двумя соседскими девочками. Они комкают пальцами,
покусывают сорванные листья, а Саня под гитару тянет с натруженной
выразительностью:
Больше мне волос твоих не гладить,
Алых губ твоих не целовать...
Он ездил летом в город подрабатывать носильщиком и познакомился с юной
экскурсанткой: она со своим классом приплыла на теплоходе с верховьев, из
Кинешмы. Саня погулял с девочкой по набережной, они подержались за руки, и
она оставила ему свой адрес, попросив описать место, где он живет. Саня
поделился с нами, как исключительно серьезно размышлял, пока не
удовлетворился фразой: "Наш поселок находится в зоне пустыни..."
А Гога влюблен в актрису. В мае Валтасар возил нашу компанию в
городской театр на спектакль о Мальчише Кибальчише. Когда артистка, игравшая
Мальчиша, обращалась в зал, Гога открывал в проникнутых страстью звуках ее
голоса что-то похожее на утаиваемую слезинку. Последствием стала игра
растроганных чувств, которая бросала его то в тень элегии, то под луч
застенчивого озарения. Он послал письмо с просьбой об автографе, и пришла ее
фотография, на обороте было выведено волосными линиями "Гоге на память".
Ниже помещались имя и фамилия актрисы, а под ними - жеманно-небрежная
роспись.
...В силу всего упомянутого вечер отстаивался в нашем дворе
взволнованно-тихий, полный сентиментального настроя. Я стоял, опираясь на
Гогин велосипед, и в обаянии романтичности смотрел на
покровительственно-томный пожар звезд.
Откуда мне было знать, что меньше чем через два месяца я вот так же
запрокину голову и свалюсь без сознания?
* * *
Валтасар ходит по комнате.
- Звоню сегодня в школу, - говорит негромко, напористо, - попадаю на
Гречина...
Гречин - наш учитель физики.
Валтасар, остановившись, устремляет на меня взгляд, которому всеми
силами пытается придать проницательность:
- Расскажи-ка! Мне нужна история этой тройки.
При словах "звоню в школу", произнесенных, я почувствовал, не на шутку
взволнованно, у меня сдавило виски, меня даже замутило: я ужаснулся, что
Валтасар узнал причину моих мук, что сейчас скажет, как это смешно, жалко.
Он сказал о тройке, и я в облегчении обмяк.
Вчера я получил тройку - шестую с начала школьной моей жизни и уже
вторую в нынешнем сентябре: я непонятно как не выучил формулу линзы. Гречин,
к счастью, вызвал меня вторым - первым минут пять безрезультатно протоптался
у доски Бармаль: за это время я успел что-то ухватить в учебнике, кое-как
наскреб на тройку.
Я знаю - Валтасару нельзя врать, ему нужен прямой ответ. Но как я могу
ему сказать правду, если она такая, что я трушу самому себе ее высказать? И
я молчу, побито потупившись.
- Арно, я никогда не понуждал тебя: ты сам считал нужным, если не
ошибаюсь, рассказывать мне почти все. Когда по тому темному делу меня
приглашали в милицию, ты сказал мне сам, как все было, умолчав, кто вывихнул
тому типу руку - Гога или этот ваш боевик Тучный (Валтасар вспоминал случай
полугодовой давности). Ты рисковал положением в вашей Коза Ностре (мафия,
Коза Ностра, триада - любимые его словечки в отношении нашей, в общем,
безобидной дворовой компании, о которой он сам отлично знает, что она
безобидная).
- Я понимаю, как ты ценишь свое имя в этой вашей ложе, - он опять ходил
взад-вперед по комнате. - Да, авторитет - это много! Но скажи - я подводил
тебя? Я бессовестно тебя выгораживал перед милицией, ты вынудил меня
участвовать в вашей пиратской круговой поруке!
- Я не виноват, что меня запомнили...
- Знаю - ты не вывихивал, разумеется, никому руку, ногу, шею, но, по
известным причинам, запомнился. И я, как положено, должен, я обязан был
заявить: "Вот он, мой сын, скрывает виновных - берите его!"
Как я люблю Валтасара, переживающего из-за моей тройки! И как чувствую
- все его справедливые слова бессильны вызвать меня на откровенность. Если
бы я мучился не из-за Елены Густавовны! Если бы это была Катя, Лидка
Котенок...
- Тройка по русскому, теперь - физика... Пятерки за четверть аукнулись?
- Ничего не аукнулись, - я чувствую, как равнодушно я это произнес. -
По русскому уже есть пять за диктант, по физике будет: еще только двадцать
первое сентября.
- Арно, мы с тобой договорились...
Я уже не слышал, что Валтасар говорил дальше. "Мы с тобой
договорились?.." - она сказала тогда, на пляже, тоном неудавшейся строгости,
растерянно и щемяще. Передо мной стоял твердый овал ее лица; словно требуя
не противиться, губы были сжаты остротой внушения, и казалось: к ним
порывисто прижат палец.
Валтасар говорит, говорит о том, как мы с ним договаривались, что я ни
за что не буду получать троек; смотрю сквозь него, видя ее рот, который
кажется мне и страстным и суровым, я творю ее бесподобное
заразительно-смелое выражение... мне и сладостно и неизъяснимо-горько:
ужасаюсь - вдруг реальность откажет ему в том значении, что мне так нужно...
Нужно невыносимо.
"Мы с тобой договорились? - она сказала. - Да?.. Я тебе велю, понял?"
Она требовала, чтобы я не думал, будто я безнадежный, будто меня никто
не полюбит... С притворно сердитым лицом дернула меня за нос - я засмеялся
взбудораженно до помутнения.
Она радостно шепнула: "Вот и хорошо!" И сама расхохоталась. Хохотала,
лежа на животе, болтая ногами, как маленькая.
12.
Валтасар выяснил, в кого я влюблен.
Вскоре в субботу приехал из города Евсей.
Марфа была у себя в клинике, Валтасар кормил нас с Родькой обедом. Я
вяло ковырялся в каше, а Родька спешил доесть ее, с вожделением поглядывая
на разрезанный краснейший арбуз, предназначенный на десерт. Валтасар
непрестанно выходил во двор, поджидая Евсея.
...На улицу меня не отпустили. Я понимал: гость прибыл разобраться со
мной.
Он доставал из видавшего виды портфеля колбасу, водку, а я, поймав
невинно скользнувший взгляд, почувствовал, до чего ему не терпится
рассмотреть меня с пристальной основательностью.
Я стоял у окна, притворяясь, будто заинтересован чем-то в пустом дворе,
где ветер гонял пыль по засохшей грязи. Внезапно Валтасар воскликнул:
- Но ведь это же химера!
Я хотел сесть на табуретку, но он почему-то (наверно, и сам не зная -
почему) подставил мне плетено
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -