Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Гюго Виктор Мари. Последний день приговоренного к смерти -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  -
ряпье. И все-таки эти люди - единственные, кто жалеет меня. Надзиратели, сторожа, привратники, те говорят, и смеются, и рассказывают обо мне при мне, как о неодушевленном предмете, и я на них не обижаюсь. VI Я решил так: Раз у меня есть возможность писать, почему мне не воспользоваться ею? Но о чем писать? Я замурован в четырех голых холодных каменных стенах; я лишен права передвигаться и видеть внешний мир, все мое развлечение - целый день безотчетно следить, как медленно перемещается по темной стене коридора белесый прямоугольник - отблеск глазка в моей двери и при этом, повторяю, я все время один на один с единственной мыслью, с мыслью о преступлении и наказании, об убийстве и смерти! Что же после этого я могу сказать, когда мне и делать-то больше нечего на свете? Что достойного быть записанным могу я выжать из своего иссушенного, опустошенного мозга? Ну что ж! Пусть вокруг меня все однообразно и серо, зато во мне самом бушует буря, кипит борьба, разыгрывается трагедия. А неотступно преследующая меня мысль каждый час, каждый миг является мне в новом обличье, с каждым разом все страшней и кровожадней по мере приближения назначенного дня. Почему бы мне в моем одиночестве не рассказать себе, самому обо всем жестоком и неизведанном, что терзает меня? Материал, без сомнения, богатый; и как ни короток срок моей жизни, в ней столько еще будет смертной тоски, страха и муки от нынешнего и до последнего часа, что успеет исписаться перо и иссякнут чернила. Кстати, единственное средство меньше страдать - это наблюдать собственные муки и отвлекаться, описывая их. А затем то, что я тут запишу, может оказаться небесполезным. Дневник моих страданий от часа к часу, от минуты к минуте, от пытки к пытке, если только я найду в себе сил довести его до того мгновения, когда мне будет физически невозможно продолжать, эта повесть, неизбежно неоконченная, но исчерпывающая, мне кажется, послужит большим и серьезным уроком. Сколько поучительного для тех, кто выносит приговор, будет в этом отчете о смертном томлении человеческого разума, в этом непрерывном нарастании мучений, в этом, так сказать, духовном вскрытии приговоренного! Быть может, прочтя мои записки, они с меньшей легкостью решатся в следующий раз бросить на так называемые весы Правосудия голову мыслящего существа, человеческую голову? Быть может, они, бедняги, ни разу не задумались над тем, какой длительный ряд пыток заключен в краткой формуле смертного приговора. Хоть на миг случалось ли им вникнуть в несказанный ужас той мысли, что у человека, которого они обезглавливают, есть разум; разум, предназначенный для жизни, и душа, не мирившаяся со смертью? Нет. Они во всем этом видят только падение по отвесу треугольного ножа и не сомневаются, что для приговоренного ничего нет ни до того, ни после. Эти строки доказывают противное. Если когда-нибудь их напечатают, они хоть в малой доле помогут осознать муки сознания - о них-то судьи и не подозревают. Судьи гордятся тем, что умеют убивать, не причиняя телесных страданий. Это еще далеко не все. Как ничтожна боль физическая по сравнению с душевной болью! И как жалки, как позорны такого рода законы! Настанет день, когда, быть может, эти листки, последние поверенные несчастного страдальца, окажут свое действие... А может статься, после моей смерти ветер развеет по тюремному двору эти вывалянные в грязи клочки бумаги или привратник заклеит ими треснувшее окно сторожки и они сгниют на дожде. VII Пусть то, что я пишу, когда-нибудь принесет пользу другим, пусть остановит судью, готового осудить, пусть спасет других страдальцев, виновных или безвинных, от смертной муки, на которую обречен я, - к чему это, зачем? Какое мне дело? Когда падет моя голова, не все ли мне равно, будут ли рубить головы другим? Как мог я додуматься до такой нелепости? Уничтожить эшафот после того, как сам я взойду на него, - скажите на милость, мне-то какая от этого корысть! Как! Солнце, весна, усеянные цветами луга, птицы, пробуждающиеся по утрам, облака, деревья, природа, воля, жизнь - все это уже не для меня? Нет! Меня надо спасти, меня! Неужели же это непоправимо и мне придется умереть завтра или даже сегодня, неужели исхода нет? Господи! От этой мысли можно голову себе размозжить о стену камеры! VIII Подсчитаем, сколько мне осталось жить. Три дня после вынесения приговора на подачу кассационной жалобы. Неделя на то, чтобы так называемые судопроизводственные акты провалялись в канцелярии суда, прежде чем их направят министру. Две недели они пролежат у министра, который даже не будет знать об их существовании, однако же предполагается, что по рассмотрении он передаст их в кассационный суд. Там их рассортируют, зарегистрируют, пронумеруют; спрос на гильотину большой и раньше своей очереди никак не попадешь. Две недели на проверку, чтобы в отношении вас не был нарушен закон. Наконец, кассационный суд собирается обычно по четвергам, оптом отклоняет до двадцати жалоб и отсылает их министру, министр, в свою очередь, отсылает их генеральному прокурору, а тот уж отсылает их палачу. На это уходит три дня. На четвертый день помощник прокурора, повязывая утром галстук, спохватывается: "Надо же закончить это дело". И тут, если только помощник секретаря не приглашен приятелями на завтрак, приказ о приведении приговора в исполнение набрасывают начерно, проверяют, перебеляют, отсылают, и назавтра на Гревской площади с раннего утра раздается стук топоров, сколачивающих помост, а на перекрестках во весь голос кричат осипшие глашатаи. В общем шесть недель. Та девушка верно сказала. А сижу я здесь, в Бисетре, уже пять, если не все шесть - боюсь подсчитать, - мне кажется, что три дня тому назад был четверг. IX Я написал завещание. Зачем, собственно? Меня присудили к уплате судебных издержек, и все мое достояние едва покроет их. Гильотина - это большой расход. После меня останется мать, останется жена, останется ребенок. Трехлетняя девочка, прелестная, нежненькая, розовая, с большими черными глазами и длинными каштановыми кудрями. Когда я ее видел в последний раз, ей было два года и один месяц. Итак, когда я умру, три женщины лишатся сына, мужа, отца; осиротеют, каждая по-своему, овдовеют волею закона. Допустим, я наказан по справедливости; но они-то, они, невинные, ничего не сделали. Все равно; они будут опозорены, разорены. Таково правосудие. У меня болит душа не о старушке матери; ей шестьдесят четыре года, она не переживет удара. А если и протянет несколько дней, так ей было бы только немножко горячей золы в ножной грелке, она все примет безропотно. Не болит у меня душа и о жене; у нее и так подорвано здоровье и расстроен ум. Она тоже скоро умрет, если только окончательно не лишится рассудка. Говорят, сумасшедшие долго живут; но тогда они хоть не сознают своего несчастья. Сознание у них спит, оно словно умерло. Но моя дочка, мое дитя, бедная моя крошка Мари сейчас играет, смеется, поет, ничего не подозревая, и о ней-то у меня надрывается душа! Х Вот подробное описание моей камеры. Восемь квадратных футов. Четыре стены из каменных плит, под прямым углом сходящихся с плитами пола, который на ступеньку поднят над наружным коридором. Когда входишь, направо от двери нечто вроде ниши - пародия на альков. Там брошена охапка соломы, на которой полагается отдыхать и спать узнику, летом и зимой одетому в холщовые штаны и тиковую куртку. Над головой у меня - вместо балдахина - черный, так называемый стрельчатый свод, с которого лохмотьями свисает паутина. Во всей камере ни окна, ни отдушины. Только дверь, где дерево сплошь закрыто железом. Впрочем, я ошибся: посреди двери, ближе к потолку, проделано отверстие в девять квадратных дюймов с железными прутьями крест-накрест; на ночь сторож при желании может закрыть его. Камера выходит в довольно длинный коридор, который освещается и проветривается через узкие окошечки под потолком; весь этот коридор разделен каменными перегородками на отдельные помещения, сообщающиеся между собой через низенькие сводчатые дверцы и служащие чем-то вроде прихожих перед одиночными камерами, подобными моей. В такие камеры сажают каторжников, присужденных смотрителем тюрьмы к дисциплинарным взысканиям. Первые три камеры отведены для приговоренных к смерти, потому что они ближе к квартире смотрителя, что облегчает ему надзор. Только эти камеры сохранились в нетронутом виде от старого бисетрского замка, построенного в XV веке кардиналом Винчестерским, тем самым, что послал на костер Жанну д'Арк. Об этом я узнал из разговоров "любопытствующих", которые на днях приходили сюда и смотрели на меня издали, как на зверя в клетке. Надзиратель получил пять франков за то, что пустил их. Забыл сказать, что у двери моей камеры днем и ночью стоит караульный, и когда бы я ни поднял глаза на квадратное отверстие в двери, они встречаются с его глазами, неотступно следящими за мной. Однако же считается, что в этом каменном мешке достаточно воздуха и света. XI Пока до рассвета еще далеко, на что убить ночь? Мне пришла в голову одна мысль. Я встал и принялся водить ночником по стенам камеры. Все четыре стены испещрены надписями, рисунками, непонятными изображениями, именами, которые переплетаются между собой и заслоняют друг друга. Должно быть, каждому приговоренному хотелось оставить по себе след, хотя бы здесь. Тут и карандаш, и мел, и уголь, черные, белые, серые буквы; часто попадаются глубокие зарубки в камне, кое-где буквы побурели, как будто их выводили кровью. Если бы я не был поглощен одной думой, меня, конечно, заинтересовала бы эта своеобразная книга, страница за страницей раскрывающаяся перед моим взором на каждом камне каземата. Мне любопытно было бы соединить в целое обрывки мыслей, разбросанных по плитам; из каждого имени воссоздать человека; вернуть смысл и жизнь этим исковерканным надписям, разорванным фразам, отсеченным словам, обрубкам без головы, подобным тем, кто их писал. Над моим изголовьем изображены два пламенеющих сердца, пронзенных стрелой, а сверху надпись: "Любовь до гробовой доски". Бедняга брал на себя обязательство не на долгий срок. Рядом неумело нарисована маленькая фигурка в подобии треуголки, а под ней написано: "Да здравствует император! 1824". Потом опять пламенеющие сердца с надписью, типичной для тюрьмы: "Люблю, боготворю Матье Данвена. Жак". На противоположной стене фамилия: "Папавуан". Заглавное "П" разукрашено всякими завитушками. Куплет непристойной песенки. Фригийский колпак, довольно глубоко врезанный в камень, а под ним: "Бориес. Республика". Так звали одного из четверых ларошельских сержантов. Бедный юноша! Какая гнусность эти пресловутые требования политики! За идею. За фантазию, за нечто отвлеченное - жестокая действительность, именуемая гильотиной! Как же жаловаться мне, окаянному, когда я совершил настоящее преступление, пролил кровь! Нет, больше не буду заниматься изысканиями. Я только что увидел сделанный мелом рисунок, от которого мне стало страшно, - рисунок изображал эшафот, быть может, именно сейчас воздвигающийся для меня. Ночник едва не выпал у меня из рук. XII Я бросился на свое соломенное ложе, уткнулся головой в колени. Но мало-помалу детский мой ужас прошел, и болезненное любопытство побудило меня продолжать чтение этой стенной летописи. Возле имени Папавуана я смахнул густую, окутанную пылью паутину, затянувшую весь угол. Под этой паутиной обнаружилось много имен, но от большинства из них на стене остались одни пятна, только четыре или пять можно было прочесть без труда. "Дотен, 1815. - Пулен, 1818. - Жан Мартен, 1821. - Кастень, 1823". Жуткие воспоминания связаны с этими именами: Дотен - имя того, кто разрубил на части родного брата, а потом ночью блуждал по Парижу и бросил голову в водоем, а туловище - в сточную канаву. Пулен убил жену; Жан Мартен застрелил старика отца, когда тот открывал окно; Кастень - тот самый врач, что отравил своего друга: под видом лечения он подбавлял ему отравы; и рядом с этими четырьмя - страшный безумец Папавуан, убивавший детей ударом ножа по черепу. "Вот какие у меня были здесь предшественники", - содрогаясь всем телом, подумал я. Стоя тут, где стою я, эти кровожадные убийцы додумывали свои последние думы! В тесном пространстве под этой стеной они, как дикие звери, метались в последние часы! Промежутки между их пребыванием были очень короткие; по-видимому, этой камере не суждено пустовать. По их непростывшему следу сюда явился я. И я в свой черед последую за ними на Кламарское кладбище, где растет такая высокая трава! Я человек несуеверный и не склонный к галлюцинациям. Возможно, что такие мысли довели меня до лихорадки; только в то время как я был поглощен ими, мне вдруг почудилось, что роковые имена выведены на темной стене огненными буквами. В ушах зазвенело, глаза заволокло кровавым маревом, и вслед за тем мне померещилось, что камера полна людей, странных людей, которые держат собственную голову в левой руке, поддев ее за губу, потому что волос ни у кого нет. И все грозят мне кулаком, кроме отцеубийцы. Я в ужасе зажмурился, но от этого все стало еще явственнее. Не знаю, был ли то сон, фантазия или действительность, но я, несомненно, сошел бы с ума, если бы меня вовремя не отрезвило какое-то непонятное ощущение. Я уже близок был к обмороку, как вдруг почувствовал у себя на голой ноге ползущие мохнатые лапы и холодное брюшко - потревоженный мною паук удирал прочь. Это окончательно отрезвило меня. Ах, какие страшные призраки! Да нет же, то был просто дурман, порождение моего опустошенного, исстрадавшегося мозга. Химера в духе Макбета! Мертвые мертвы, эти же тем более. Они накрепко замурованы в могиле, в тюрьме, из которой не убежишь. Как же я мог так испугаться? Двери гроба не открываются изнутри. XIII На днях я видел омерзительное зрелище. Не успело еще рассвести, как тюрьма наполнилась шумом. Хлопали тяжелые двери, скрежетали засовы, щелкали висячие замки, звякали связки ключей у пояса надзирателей, сверху донизу сотрясались лестницы под торопливыми шагами, и голоса перекликались по длинным коридорам из конца в конец. Соседи мои по каземату, отбывавшие наказание, были веселее обычного. Казалось, весь Бисетр смеется, поет, суетится, пляшет. Я один, безмолвный среди общего гама, недвижный среди общей беготни, внимательно и удивленно прислушивался. Мимо прошел надзиратель. Я решился окликнуть его и спросить, не праздник ли сегодня в тюрьме. - Пожалуй, что и праздник! - отвечал он. - Сегодня будут надевать кандалы на каторжников, которых завтра отправляют в Тулон. Хотите поглядеть? Малость развлечетесь. В самом деле, одинокий узник рад любому зрелищу, даже самому отвратительному. Я согласился. Приняв, как полагается, меры, исключающие возможность побега, надзиратель отвел меня в маленькую пустую камеру безо всякой мебели с забранным решеткой окном, но с окном настоящим, из которого было видно небо. - Ну вот, - сказал надзиратель, - отсюда все видно и слышно. Тут вы будете, как король в своей ложе. Уходя, он запер меня на ключ, на засов и на замок. Окно выходило на обширный квадратный двор, со всех четырех сторон, точно стеной, огороженный огромным каменным зданием в семь этажей. Какое безрадостное зрелище представлял собой этот обветшалый, голый четырехсторонний фасад, с множеством забранных решетками окон, к которым на всех этажах прижимались испитые, мертвенно бледные лица, одно над другим, словно камни в стене, и каждому служили своего рода рамкой железные переплеты решетки. Это были заключенные, зрители той церемонии, участниками которой они станут рано или поздно. Так, должно быть, души грешников льнут к окошкам чистилища, выходящим в ад. Все молча смотрели во двор, пока еще безлюдный. Все ждали. Среди хмурых лиц и тусклых взглядов изредка попадались зоркие, живые, горящие, как уголь, глаза. Прямоугольник тюремных строений, окружающих двор, замкнут не наглухо. В одном крыле (в том, что обращено на восток) есть посередине проем, загороженный железной решеткой. За решеткой находится второй двор, поменьше первого, но тоже обнесенный стенами с потемневшими вышками. Вокруг всего главного двора, вдоль стен тянутся каменные скамьи. А посредине врыт железный столб с изогнутым в виде крюка концом, на который полагается вешать фонарь. Пробило полдень. Большие ворота, скрытые под сводом, внезапно распахнулись. Громыхая железом, во двор грузно вкатилась телега под конвоем неопрятных, отталкивающего вида солдат в синих мундирах с красными погонами и желтыми перевязями. Это стража привезла кандалы. Грохот телеги сразу же вызвал ответный шум во всей тюрьме; зрители, до той минуты молча и неподвижно стоявшие у окон, разразились улюлюканьем, угрозами, ругательствами, - все это вперемежку с куплетами каких-то песенок и взрывами хохота, от которого щемило сердце. Вместо лиц - дьявольские хари. Рты перекосились, глаза засверкали, каждый грозил из-за решетки кулаком, каждый что-то вопил. Я был потрясен, увидев, сколько непогасших искр таится под пеплом. Тем временем полицейские, среди которых затесалось несколько зевак из Парижа, приметных по опрятному платью и перепуганному виду, невозмутимо принялись задело. Один из них взобрался на телегу и стал швырять остальным цепи, шейные кольца для дороги и кипы холщовых штанов. Затем они поделили работу: одни раскладывали на дальнем конце двора длинные цепи, называя их на своем жаргоне "бечевками", другие разворачивали прямо на земле "шелка", иначе говоря штаны и рубахи; а наиболее опытные, под надзором своего начальника, приземистого старикашки, проверяли железные ошейники, испытывали их прочность, выбивая ими искры из каменных плит. Язвительные возгласы заключенных перекрывал громкий смех каторжников, для которых все это готовилось и которые сгрудились у окон старой тюрьмы, выходивших на малый двор. Когда приготовления были закончены, господин в расшитом серебром мундире, которого величали "господин инспектор", отдал какое-то распоряжение смотрителю тюрьмы; не прошло и минуты, как из двух или трех низеньких дверей одновременно во двор с воем хлынула орава ужасающих оборванцев. При их появлении улюлюканье из окон стало еще громче. Некоторых из них - прославленных представителей каторги - встречали приветственными криками и рукоплесканиями, а они принимали это как должное, с горделивым достоинством. Многие из каторжников нарядились в самодельные, сплетенные из тюремной соломы шляпы необычайной формы, чтобы, проезжая через города, шляпами привлекать к себе внимание. Обладатели шляп снискали еще большее одобрение. Особый взрыв восторга вызвал юноша лет семнадцати с девическим лицом. Он только что отсидел неделю в карцере и там сплел себе из соломенной подстилки полный костюм; во двор он вкатился колесом, показав зме

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору