Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
- это тюрьма,
претворенная в плоть и кровь. Тюрьма - страшное чудовище, незримое и
по-своему совершенное, в котором человек дополняет здание. И я его жертва;
оно схватило меня, обвило всеми своими щупальцами. Оно держит меня в своих
гранитных стенах, под своими железными замками, и сторожит своими зоркими
глазами, глазами тюремщика.
О господи, что ждет меня, горемычного? Что они сделают со мной?
XXI
Я успокоился. Все кончено, кончено бесповоротно. Я поборол жестокое
смятение, в которое поверг меня приход смотрителя. Сознаюсь, тогда я еще
надеялся. Теперь, благодарение Творцу, я больше не надеюсь.
Вот что за это время произошло. В ту минуту, когда часы били половину
седьмого - нет, без четверти семь, - дверь камеры открылась снова. Вошел
седовласый старик в коричневом рединготе. Он распахнул редингот. Я увидел
сутану и брыжи. Это был священник.
Но не тюремный священник. Зловещий признак.
Патер сел напротив меня, приветливо улыбаясь; потом покачал головой и
возвел глаза к небу, вернее к потолку темницы. Я понял его.
- Сын мой, вы приготовились? - спросил он. Я ответил ослабевшим
голосом:
- Я не приготовился, но я готов.
И в то же время в глазах у меня потемнело, холодный пот выступил по
всему телу, в висках застучало, в ушах начался шум.
Пока я, как сонный, качался на стуле, приветливый старик говорил. По
крайней мере мне так казалось; насколько я припоминаю, он шевелил губами,
размахивал руками, поблескивал глазами.
Дверь отворилась еще раз. Грохот засовов вывел меня из оцепенения и
прервал его речь. В сопровождении смотрителя появился приличного вида
господин в черном фраке и отвесил мне глубокий поклон. Лицо этого человека,
как лица факельщиков, выражало казенную скорбь. В руках он держал свернутую
бумагу.
- Сударь, - с учтивой улыбкой обратился он ко мне, - я судебный пристав
при парижском королевском суде. Имею честь доставить вам послание от
господина генерального прокурора.
Первое потрясение прошло. Присутствие духа полностью вернулось ко мне.
- Помнится, господин генеральный прокурор настойчиво требовал моей
головы, - ответил я. - Весьма польщен, что он ко мне пишет. Надеюсь, моя
смерть доставит ему истинное удовольствие. Иначе мне обидно было бы думать,
что он с таким жаром добивался ее, а на самом деле ему это безразлично.
Вслед за тем я потребовал твердым голосом:
- Читайте, сударь!
Он принялся читать длинный документ, нараспев заканчивая каждую строку
и запинаясь на каждом слове. Из документа явствовало, что моя жалоба
отклонена,
- Приговор будет приведен в исполнение на Гревской площади, - добавил
он, кончив читать и не поднимая глаз от гербовой бумаги. - Ровно в половине
восьмого мы отправимся в Консьержери. Милостивый, государь! Надеюсь, вы не
откажете в любезности последовать за мной?
Я с некоторых пор перестал слушать. Смотритель разговаривал со
священником; судебный пристав не отрывал глаз от бумаги; а я смотрел на
дверь, оставшуюся полуоткрытой... "Несчастный фантазер! В коридоре четверо
вооруженных солдат!"
Судебный пристав повторил свой вопрос и на этот раз посмотрел на меня.
- К вашим услугам! Когда пожелаете! - ответил я.
Он поклонился мне:
- Через полчаса я позволю себе явиться за вами. После этого меня
оставили одного. Господи, только бы убежать, убежать каким угодно способом!
Я должен вырваться отсюда, должен не медля ни минуты. Через двери, через
окна, через крышу, даже оставляя клочья мяса на стропилах!
О бессилье; проклятье, дьявольская насмешка! Месяцы нужны, на то, чтобы
пробить эту стену хорошим Я инструментом, а у меня нет ни гвоздя, ни часа
времени!
XXII
Из Консьержери
Говоря языком официальных бумаг, я переведен сюда.
Однако путешествие мое стоит описать. Едва пробило половину восьмого,
как судебный пристав снова появился на пороге камеры.
- Сударь, я жду вас, - заявил он.
Увы! Меня ждал не только он!
Я встал, сделал шаг; мне казалось, что на второй у меня не хватит сил,
- такую тяжесть я ощущал в голове и слабость в ногах. Немного погодя я
овладел собой и пошел к двери довольно твердой поступью. С порога я бросил
последний взгляд на свою убогую камеру. Она стала мне дорога. Я вышел,
оставив ее пустой и незапертой. Непривычный вид для темницы.
Впрочем, она недолго будет пустовать. Сторожа говорили, что сегодня
вечером ждут нового постояльца, которого в настоящую минуту суд присяжных
спешит приговорить к смерти. За поворотом коридора нас нагнал тюремный
священник. Он кончал завтрак.
При выходе из тюрьмы смотритель сердечно пожал мне руку и усилил мой
конвой четырьмя инвалидами.
Какой-то умирающий старик крикнул мне с порога лазарета:
- До свидания!
Когда мы очутились во дворе, я вздохнул полной грудью, и мне стало
лучше.
Но нам недолго пришлось идти по свежему воздуху. В первом дворе стояла
запряженная почтовыми лошадьми карета, та самая, что доставила меня сюда, -
это была двуколка продолговатой формы, разделенная поперек проволочной
загородкой, частой, как вязание. В каждом отделении есть дверцы, в одном -
впереди, в другом - позади. А все в целом до того грязно, засалено,
пропылено, что похоронные дроги для бедняков покажутся коронационной каретой
по сравнению с этой колымагой.
Прежде чем меня поглотил этот склеп на двух колесах, я окинул двор
прощальным взглядом, полным такого отчаяния, от которого должны бы
сокрушиться стены. Во двор, представлявший собою небольшую площадку,
обсаженную деревцами, набилось еще больше зевак, чем в тот день, когда
увозили каторжников. И тут уже толпа! Как и тогда, моросил осенний дождь,
мелкий и холодный; он идет и сейчас, пока я пишу эти строки, и, наверно,
будет идти весь день, который кончится после меня.
Дороги были размыты, двор - весь в лужах. Мне доставило удовольствие
смотреть, как толпа топчется в грязи.
Мы сели, судебный пристав и один из жандармов - в первое отделение, я
вместе со священником и другим жандармом - во второе. Четыре конных жандарма
окружили карету. Итак, не считая кучера, восемь человек ради одного.
Садясь в карету, я слышал, как старуха с выцветшими глазами говорила в
толпе:
- Это куда забавнее, чем каторжники.
Я ее понимаю. Это зрелище, которое схватываешь сразу, одним взглядом.
Оно так же занимательно, но смотреть на него удобнее. Ничто не отвлекает и
не рассеивает внимания. Тут один лишь участник, и в нем одном сосредоточено
столько несчастья, сколько во всех каторжниках, вместе взятых. Это сгущенный
и потому особенно пряный настой.
Повозка тронулась. Она гулко прокатилась под сводом главных ворот,
потом выехала на аллею, и тяжелые створки Бисетра захлопнулись за ней. Я
застыл в оцепенении и только чувствовал, что меня везут, как человек,
впавший в летаргический сон, чувствует, что его хоронят заживо, и не может
ни пошевелиться, ни крикнуть. Я смутно слышал, как отрывисто звякают связки
бубенцов на шее у почтовых лошадей, как колеса грохочут по камням или
стукаются об кузов на ухабах, как цокают вокруг повозки копыта жандармских
коней, как щелкает бич. Все это сливалось в один вихрь, уносивший меня.
Сквозь прутья окошечка, проделанного напротив меня, я увидел надпись,
высеченную крупными буквами над главными воротами Бисетра, и машинально
прочел ее: "Убежище для престарелых".
"Вот как, - подумал я, - оказывается, тут люди доживают до старости".
И как бывает в полудремоте, мой мозг, скованный страданием, занялся
этой мыслью, стал передумывать ее на все лады. Но тут карета свернула с
аллеи на проезжую дорогу, и картина в окошечке изменилась. В нем возникли
теперь башни Собора Богоматери, чуть синевшие, полустертые в дымке,
окутавшей Париж. И сразу же, механически следуя за движением кареты,
изменились мои мысли. Теперь я думал не о Бисетре, а о башнях Собора
Богоматери. "Тем, кто заберется на башню, где поднят флаг, будет очень
хорошо видно", - сказал я себе, бессмысленно улыбаясь.
Кажется, именно в эту минуту священник опять заговорил со мной. Я
терпеливо слушал его. В ушах у меня и без того громыхали колеса, стучали
копыта, щелкал бич. А теперь прибавился еще лишний шум, только и всего.
Я молча терпел этот однотонный поток слов, которые усыпляли мой мозг,
как журчание фонтана, и скользили мимо меня, как будто бы разные и в то же
время одинаковые, подобно искривленным вязам вдоль дороги, как вдруг
скрипучий, заикающийся голос судебного пристава вывел меня из забытья.
- Что скажете, господин аббат, что слышно новенького? - почти веселым
тоном обратился он к священнику.
Тот сам что-то неумолчно говорил мне и, не расслышав его слов из-за
грохота колес, ничего не ответил.
- Вот проклятая таратайка! - во весь голос рявкнул пристав, стараясь
заглушить громыхание повозки. В самом деле - проклятая.
- А все ухабы, - продолжал он, - трясет так, что самого себя не
слышишь. О чем, бишь, я говорил? Будьте так добры, господин аббат, напомните
мне, о чем я говорил? Да, знаете последнюю парижскую новость?
Я вздрогнул всем телом, словно речь шла обо мне.
- Нет, - ответил священник, наконец услышавший его, - я не успел с утра
прочесть газеты. Прочитаю вечером. Когда у меня весь день занят, как
сегодня, я прошу привратника сохранить мне газеты и, вернувшись,
просматриваю их.
- Что вы! Быть не может, чтобы до вас не дошла такая новость! Свежая
парижская новость! Тут я вступил в разговор:
- Мне кажется, я знаю ее. Судебный пристав посмотрел на меня.
- Вы? В самом деле! И каково же ваше мнение?
- Вы чересчур любопытны.
- Почему? - возразил судебный пристав. - У каждого свои политические
убеждения. Я настолько уважаю вас, что не сомневаюсь - у вас они тоже
имеются. Я лично всецело стою за восстановление националы ной гвардии. Я был
сержантом в роте, и, право же, приятно вспомнить о тех временах.
- Я думал, что речь идет совсем о другом, - перебил я.
- О чем же еще? Вы говорили, что знаете последнюю новость,
- Я подразумевал другую новость, которая тоже занимает сегодня Париж.
Дурак не понял меня: любопытство его разгорелось.
- Другую? Какой же черт сообщает вам последние новости? Ради бога.
скажите, что это за новость? А вы, господин аббат, не знаете? Может быть, вы
осведомлены лучше меня? Умоляю вас, поделитесь со мной. Я так люблю новости.
Я развлекаю ими господина председателя.
Он еще долго молол что-то в таком роде. И при этом оборачивался то ко
мне, то к священнику, а я в ответ только пожимал плечами.
- Скажите на милость, о чем вы задумались? - рассердился он.
- Я задумался о том, что сегодня вечером уже не буду думать, - ответил
я.
- Ах, вот о чем! - протянул он. - Полноте, нечего грустить! Господин
Кастень - тот все время беседовал.
Помолчав немного, он заговорил опять:
- Господина Папавуана я тоже сопровождал; он был в бобровой шапке и
курил сигару. Ларошельские молодые люди, те разговаривали только между
собой. А все-таки разговаривали!
Он еще помолчал и начал снова:
- Сумасброды! Фантазеры! Послушать их, так они презирали всех на свете.
А вот вы, молодой человек, зря задумываетесь.
- Молодой человек! Нет, я старше вас; каждые уходящие четверть часа
старят меня на год, - ответил я.
Он обернулся, несколько минут смотрел на меня с тупым недоумением,
потом грубо захохотал.
- Да вы смеетесь! Старше меня! Я вам в дедушки гожусь.
- И не думаю смеяться! - очень серьезно ответил я.
Он открыл табакерку.
- Не надо обижаться, милостивый государь! Угоститесь табачком и не
поминайте меня лихом.
- Не бойтесь, долго мне не придется поминать. Протягивая мне табакерку,
он наткнулся на разделявшую нас сетку. От толчка табакерка сильно стукнулась
о сетку и раскрытой покатилась под ноги жандарму.
- Проклятая сетка! - воскликнул судебный пристав.
И обратился ко мне:
- Подумайте, какая беда! Весь табак растерял.
- Я теряю больше вашего, - с улыбкой ответил я. Он попытался собрать
табак, ворча сквозь зубы:
- Больше моего! Легко сказать! До самого Парижа изволь сидеть без
табака. Каково это, а?
Тут священник обратился к нему со словами утешения. Не знаю, может быть
я плохо слушал, но мне показалось, что он продолжает те же увещевания,
которые сначала изливались на меня. Мало-помалу между священником и
приставом завязался разговор; я предоставил им говорить свое, а сам думал
свои думы.
Когда мы подъезжали к городу, я, хоть и был поглощен своими мыслями,
однако заметил, что Париж шумит сильнее обычного. Карета задержалась у
заставы. Сборщики городских пошлин заглянули в нее. Если бы на убой везли
быка или барана, пришлось бы раскошелиться; но за человеческую голову сборов
не платят. Нас пропустили.
Проехав бульвар, повозка быстро покатила старинными кривыми переулками
предместья Сен-Марсо и острова Сите, которые извиваются и пересекаются, как
бесчисленные ходы в муравейнике. В этих тесных уличках грохот колес по
камням раздавался так громко, что шум извне перестал доходить до меня. Когда
я взглядывал в квадратное окошечко, мне казалось, что поток прохожих
останавливается при виде кареты, а стаи ребятишек бегут за ней следом. Еще
мне казалось, будто кое-где не перекрестках стоит оборванец или старуха в
лохмотьях, а иногда и оба вместе, и будто они держат стопки печатных
листков, из-за которых прохожие дерутся между собой, широко раскрывая рты, -
верно, кричат что-то.
В ту минуту, как мы въехали во двор Консьержери, на часах Дворца
правосудия пробило половину девятого. При взгляде на широкую лестницу, на
мрачную часовню и зловещие сводчатые двери кровь застыла у меня в жилах.
Когда карета остановилась, мне показалось, что сердце мое тоже остановится
сейчас.
Я собрал все силы; дверца стремительно распахнулась, я выскочил из этой
темницы на колесах и между двумя рядами солдат быстрым шагом прошел в
ворота. Однако толпа уже успела скопиться на моем пути.
XXIII
Проходя по галереям для публики во Дворце правосудия, я чувствовал себя
почти что свободным и независимым, но вся моя бодрость исчезла, как только
передо мной открылись низенькие дверцы, потайные лестницы, внутренние
переходы, глухие, замкнутые коридоры, куда имеют доступ лишь судьи и
осужденные.
Судебный пристав не покидал меня, священник ушел, пообещав вернуться
через два часа, - он был занят своими делами.
Меня ^привели в кабинет смотрителя тюрьмы, которому судебный пристав
сдал меня с рук на руки, в порядке обмена. Смотритель попросил его подождать
минутку, потому что у них сейчас будет новая "дичь", которую придется
немедленно обратным рейсом везти в Бисетр. По всей вероятности, речь шла о
том, кого должны приговорить сегодня и кто нынешней ночью будет спать на
охапке соломы, которую я не успел до конца обмять.
- Вот и отлично, - сказал пристав смотрителю, - я обожду, и мы заодно
составим оба протокола.
Пока что меня поместили в каморку, примыкающую к кабинету смотрителя.
Тут меня оставили одного за крепкими запорами.
Не знаю, о чем я думал и сколько времени пробыл так, когда неожиданно
громкий взрыв смеха вывел меня из задумчивости.
Я вздрогнул и поднял голову. Оказалось, что я не один. В камере, кроме
меня, находился мужчина лет пятидесяти пяти, среднего роста, сгорбленный,
морщинистый, с проседью, с бесцветными глазами, глядевшими исподлобья, с
гримасой злобного смеха на лице. Весь грязный, полуголый, в лохмотьях, он
самым своим видом внушал омерзение. Значит, дверь открыли и снова заперли,
втолкнув его; а я ничего не заметил. Если бы смерть пришла так же!
Несколько мгновений мы в упор смотрели друг на друга. Новый пришелец -
все с тем же хриплым, похожим на стон, смехом, а я - с удивлением и с
испугом.
- Кто вы такой? - наконец спросил я.
- Вот так вопрос! - ответил он. - Как кто? Испеченный!
- Испеченный! Что это значит? От моего вопроса он захохотал еще пуще.
- Это значит, что кат скосит мою сорбонну через шесть недель, как твою
чурку через шесть часов, - ответил он сквозь смех. - Эге! Видно, смекнул!
В самом деле, я побледнел, волосы поднялись у меня на голове. Это и был
второй смертник, приговоренный сегодня, тот, кого ждали в Бисетре, мой
преемник.
Он продолжал:
- Ничего не попишешь! Вот я тебе расскажу мою жизнь. Отец мой был
славный маз {Вор. (Прим. автора.)}; жаль, что Шарло {Палач. (Прим. автора.)}
не пожалел труда и затянул на нем галстук. Это случилось в те поры, когда
милостью божьей царила виселица. В шесть лет я остался круглым сиротой;
летом я ходил колесом в пыли, по обочине дороги, чтобы мне бросили медяк из
окошка почтовой кареты; зимой шлепал босиком по грязи и дул на пальцы,
красные от холода; через прорехи в штанах виднелись голые ляжки. С девяти
лет я пустил в дело грабли {Руки. (Прим. автора.)}, научился очищать ширманы
{Карманы. (Прим. автора.)}, случалось мне свистнуть и одежу, к десяти годам
я стал ловким воришкой. Потом попал в компанию: в семнадцать лет я был уже
заправский громила - умел и лавку обчистить и ключ подделать. Меня сцапали и
как совершеннолетнего отправили плавать на галерах" Тяжкое дело - каток
спишь на голых досках, пьешь чистую воду, ешь черный хлеб, без всякой пользы
волочишь за собой тяжеленное ядро - получаешь то солнечный удар, то палочные
удары. Вдобавок каторжников бреют наголо, а у меня как на грех были хорошие
русые кудри! Как-никак, я свой срок отбыл. Пятнадцать лет - не шутка. Мне
минуло тридцать два года, когда я получил подорожную и шестьдесят шесть
франков - все, что я заработал за пятнадцать лет каторги, трудясь
шестнадцать часов в день, тридцать дней в месяц и двенадцать месяцев в году.
Все равно, с этими шестьюдесятью шестью франками я хотел начать честную
жизнь, и под моими отрепьями скрывались такие благородные чувства, каких не
сыщешь под кабаньей рясой {Рясой священника. (Прим. автора.)}. Вот только
треклятый паспорт! Он был желтого! цвета, и на нем стояла надпись:
каторжник, отбывший срок. Эту штуковину надо было показывать дорогой в
каждом городишке, а потом каждую неделю являться с ней к мэру того местечка,
где меня водворили на жительство. Недурная аттестация. Каторжник! Я был
пугалом - ребятишки бросались от меня врассыпную, двери захлопывались передо
мной. Никто не хотел дать мне работу. Шестьдесят шесть франков пришли к
концу. Как жить дальше? Я показывал, какие у меня крепкие рабочие руки, а
передо мной захлопывали двери. Я предлагал работать за пятнадцать, за
десять, за пять су в день. Все напрасно. Что делать? Однажды голод одолел
меня. Я разбил локтем витрину булочной и схватил хлеб, а булочник схватил
меня. Хлеба мне не дали съесть, зато приговорили к пожизненной каторге и
выжгли на плече три буквы. Хочешь - покажу потом. По-судейски это называется
рецидив. Значит, стал я обратной кобылкой {Снова отправлен на каторгу.
(Прим. автора.)}. Я решил бежать. Для этого нужно было пробуравить три стены
и перепилить две цепи, а у меня ничего не было, кроме гвоздя. И я бежал