Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
в траурные плащи, каждый из них нес в
руке зажженный факел, за ними везли под балдахином
черный гроб. Через минуту вся погребальная процессия
выбралась на большую улицу. При ярком свете факелов я
без труда мог рассматривать, что человек в сером платье
протягивал ко мне с умоляющим видом свои руки, и, когда
свет от одного факела отразился на лице его, я невольно
воскликнул:
- Что это?.. Это Яков Сергеевич Луцкий?.. Зачем он
здесь?.. На улице?.. Так поздно?..
- Что ж вы нас оставили, вежливый кавалер? -
раздался позади меня голос Виржини.
Вдруг все исчезло: и похороны и Луцкий, все покрылось
непроницаемым мраком, вдоль по улице загулял сильный
ветер, вдали послышался какой-то жалобный крик, кто-то
промчался верхом, и из окна соседнего дома сказали впол
голоса:
- Скорей, скорей! Она умирает!
- Да что вы смотрите на улицу? - сказала итальян
ка. - Пойдемте с нами!
Я молча подал ей руку, и мы вместе с прочими гостями
вошли в другую залу. Она была так ярко освещена, что
сначала глазам моим сделалось больно, мне казалось, что
все окна, картины и даже стены были усыпаны огнями. На
одном конце ее стояло человек десять цыган, и почти
столько же цыганок сидело на стульях. Мои дамы,
поместясь как можно ближе к последним, посадили и меня
вместе с собою. Одна из цыганок с бледным, истомленным
лицом и большими черными глазами запела тихим, но весьма
приятным голосом какую-то цыганскую песню. Сначала
протяжные и унылые звуки ее голоса раздавались одни по
зале, вдруг, как внезапный удар грома, грянул хор, мотив
переменился, темп из протяжного превратился в быстрый, с
каждой нотой усиливалось крещендо, все живей, быстрей, и
вдруг опять прежняя тишина, опять один тихий, заунывный
голос, и вот снова бешеный хор, и снова он замирает
посреди неоконченного аккорда.
- C'est ravissant! (Это восхитительно! (Фр.)) -
закричал растрепанный француз.
- То ли еще вы услышите! - промолвил, кажется, в
первый раз один русский барин. - Таничка! - продолжал
он, обращаясь к цыганке, которая, окончив песню, сидела,
задумавшись, на стуле. - Хватите-ка удалую! Да знаете,
по-нашему, чтоб потолок затрещал.
Все цыгане столпились в кружок позади своих женщин.
Видный собою, кудрявый, с черными усами бандурист вышел
вперед. Он ударил по струнам, смуглые, но чрезвычай до
выразительные лица цыганок оживились, глаза их за
сверкали, и оглушающий хор, в котором, казалось, ни
одна, йота не клеилась с другой, загремел и разразился,
как ураган, в самых чудных и неожиданных перекатах.
Беспрестанно один голос покрывал другой, резкая рулада
заглушалась громким визгом, бессмысленный вопль и буйный
свист мешались с гармоническими голосами женщин. Все в
этом хаосе звуков было безумием, и в то же время все
кипело какой-то исполненной силы неистовой жизнью.
Надобно доказать правду: кто, не оглохнув, может слушать
это пение без отвращения смотреть на судорожное
кривлянье цыганок, на их нахальные движения и
беснующиеся лица, тот, без всякого сомнения, будет
увлечен этим музыкальным бешенством и вряд ли усидит
спокойно на месте. Почти все гости плясали на своих
стульях, косматый француз задыхался от восторга, и даже
мрачный поэт улыбнулся с удовольствием и сказал:
- Прекрасно, прекрасно!.. Это настоящий хор
демонов! Не помню, сколько времени продолжалось это
пение, только под конец отуманенная вином голова моя
совершенно отяжелела, все предметы начали двоиться в
глазах, лица, гостей казались мне попеременно то
черными, то белыми - одним словом, я находился в каком-
то полусонном состоянии, в котором ложь и истина
поминутно сменяют друг друга: то вместо потолка я видел
над собою чистое, покрытое звездами небо, то люстра
превращалась в огромную У .человеческую голову,
усыпанную сверкающими глазами, я чувствовал, однако ж, и
это был не обман, что Виржини Одержала в своей руке мою
руку, а итальянка шептала мне нa ухо слова любви,
которые, несмотря на мою опьянейлость, казались для меня
весьма понятными. Вдруг кто-то Накричал:
- Да, да! Пора плясать! - Плясать, плясать! -
повторили все гости. Цыгане собрались в кучу, пошептали
меж собою и почти наасильно вытолкнули вперед плясуна в
бархатном черном у полукафтанье. Лицо его показалось мне
знакомым. Вот одна молодая цыганка затянула плясовую
песню, хор подхватил, она притопнула ногою, задрожала,
закинула назад голову и с визгом вылетела из толпы. -
Ну!.. Пошла писать! - закричал русский барин, при
прыгивая на своем стуле.
И подлинно пошла писать! Если есть что-нибудь безумнее
разгульной цыганской песни, так это их пляска. Пред
ставьте себе сумасшедших или укушенных тарантулом, ко
торые под звуки самой буйной, заливной песни не пляшут,
а беснуются, представьте себе женщину, забывшую весь
стыд, упившуюся вином и сладострастием вакханку, в ней
- по выражению простого народа - все косточки пляшут.
Она визжит, трясется всем телом и пожирает глазами
своего плясуна, который подлетает к ней с неистовым воп
лем, коверкается и, как одержимый злым духом, делает
такие прыжки и повороты, что глаз не успевает за ним
следовать.
Все гости были в восторге, растрепанный француз апло
дировал, стучал ногами, поэт улыбался, а русский барин,
посматривая с неизъяснимым наслаждением на цыган, кри
чал:
- Живей, живей, ребята!.. Подымайте выше... Славно,
Дуняша!.. Ай да коленце!.. Славно!.. Ходи браво! Ей
вы!.. Жги!
Все внимание мое было обращено на плясуна. Я уже
сказал, что лицо его казалось мне знакомым, и, сверх
того, оно представляло совершенную противоположность с
его удалою пляскою. Он извивался как змей, выделывал
ногами пречудные вещи, и в то же время во всех чертах
лица его выражалась такая грусть, такое страдание, что,
глядя на него, мне и самому сделалось грустно. Вдруг
этот плясун, который держался все поодаль, подлетел к
моим соседкам и, расстилаясь мимо их вприсядку, кивнул
мне головою. Если б я мог вскочить со стула, то уж,
верно бы, вскочил. Представьте себе: я узнал в этом
плясуне приятеля моего, магистра Дерптского
университета, фон Нейгофа. Я хотел спросить, как он
попал в цыгане, но язык мой не шевелился, глаза начали
смыкаться, все потемнело, подле меня раздался громкий
женский хохот, потом как будто бы меня облили холодной
водою. Я сделал еще одно усилие, хотел приподняться, но
мои ноги подкосились, голова скатилась на грудь, и я
совершенно обеспамятел.
Часть третья
МАСКАРАД
На другой день я проснулся или, лучше сказать, очнулся
часу в двенадцатом. Голова моя была тяжела как свинец.
Сначала я не мог ничего порядком припомнить: мне все
казалось, что я видел какой-то беспутный сон, в котором не
было никакой связи, но мой слуга, которого я кликнул,
вывел меня тотчас из заблуждения.
- Где это, сударь, - спросил Егор, - вы изволили так
подгулять?
- Где? Как где? Да разве я где-нибудь был?
- Эге, барин, как память-то вам отшибло! Да вас вчера
гораздо за полночь привезли откудова-то в карете. Ну,
Александр Михайлович, вы, видно, изволили хлебнуть по-
нашему!
- Что ты врешь, дурак!.. Однако ж постой!.. В самом
деле... Ведь я был вчера у барона?.. Так точно!.. Я пил
шампанское...
- Ну вот, изволите видеть!
- Постой, постой!.. Мамзель Виржини... синьора
Карини...
- Что такое, сударь?..
- Луцкий... похороны... фон Нейгоф в цыганском
платье... что это такое?..
- Не выпить ли вам водицы? - шепнул Егор, покачивая
головой.
- Здравствуй, Александр! - сказал Закамский, входя в
комнату. - Что это?.. В постели?.. Ты болен?..
- Да! У меня очень болит голова, - отвечал я, надевая
мой халат и туфли. - Я вчера поздно приехал домой, за
ужином пил это проклятое шампанское...
- Где?
- У барона Брокена.
- Скажи, пожалуйста, откуда выкопал ты этого барона?
- Я с ним познакомился несколько дней тому назад.
- Кто он такой?
- Кажется, богатый человек, он путешествует по всей
Европе и, может быть, долго проживет у нас в Москве.
- А что у него вчера был за праздник?
- Так, вечер. Пели цыгане, играли в карты, ужинали...
- Да кто ж у него была?
- Почти все иностранцы.
- А иностранок не было? - спросил с улыбкою Закамский.
- Как же! Две дамы: одна итальянка, другая француженка,
и обе прелесть!
- Право! Так тебе было весело?
- Да, конечно, сначала, но под конец я был в каком-то
чаду, бредил, как в горячке, и видел такие странные
вещи...
- Что такое?
- Да как бы тебе сказать? В комнате хохот, песни,
цыгане, а на улице похороны, на небе какой-то фейерверк...
В комнате за мной ухаживали две прекрасные женщины, а на
улице, против окна, стоял Яков Сергеевич Луцкий, делал мне
знаки, манил к себе... И все это я видел - точно видел.
- А много ли ты выпил рюмок вина?
- Право, не помню.
- Вот то-то и есть! Кто пьет без счету, так тому и бог
весть что покажется.
- Да это еще не все. Представь себе: ведь наш прия
тель, Нейгоф, мастерски пляшет по-цыгански.
- Что, что?
- Да! Он вчера и пел и плясал вместе с цыганами.
- Вчера? В котором часу?
- Часу в первом ночи.
- Ну, Александр, видно же, ты порядком нарезался! Да
знаешь ли, что бедняжка Нейгоф очень болен? Я вчера про
сидел у него большую часть ночи, и с ним именно в первом
часу сделался такой сильный и продолжительный обморок, что
я ужасно испугался - ну точно мертвый! Теперь, слава
богу, ему лучше. Да что это, Александр? Ты, кажется, вовсе
пить не охотник, а такие диковинки мерещатся только
записным пьяницам с перепою. Наш важный и ученый магистр
плясал по-цыгански!.. Ну, душенька, ты решительно был
пьян.
- Я и сам начинаю то же думать, - сказал я, потирая
себе голову, - я могу тебя уверить, что это в первый и по
следний раз.
- Послушай, Александр, - сказал Закамский, помолчав
несколько времени, - ты не ребенок, а я не старик, так мне
читать мораль вовсе некстати, а воля твоя, этот барон мне
что-то больно не нравится. Он умен, очень умен, но его
образ мыслей, его правила...
- Не беспокойся, мой друг, он не развратит меня.
- Дай-то бог!
- Скажи мне, Василий Дмитрич, давно ли ты видел
Днепровских.
- А, кстати! Алексей Семенович о тебе спрашивал, а
жена его препоручила мне просить тебя сегодня на вечер.
- Сегодня я никуда не пойду: я нездоров.
- Полно нежиться, Александр! Ну, что за важность -
голова болит! Приезжай сегодня к Днепровским. Знаешь ли
что? Ты очень понравился и мужу и жене, а особливо жене...
Да не красней: тут нет еще ничего дурного. Она поговорит с
тобой о луне, о милой природе, ты прочтешь ей "Бедную
Лизу". "Наталью, боярскую дочь", быть может, поплачете
вместе, да тем дело и кончится. Я хорошо знаю Днепровскую:
она немного ветрена, любит помечтать, слетать воображением
в туманную область небытия, посантиментальничать,
поговорить о какой-то неземной любви, но уж, конечно,
никто на свете, даже любая московская старушка, не найдет
ничего сказать дурного об ее поведении, и поверь мне, если
ты желаешь сохранить дружбу Надины, то советую тебе не
пускаться с нею в любовные изъяснения. Тут я вспомнил о
письме, которое показывал мне барон, и невольно улыбнулся.
- Ого! - сказал Закамский. - Какая самодовольная
улыбка! Да ты решительно смотришь победителем. Видишь,
какой Пигмалион!.. Сколько людей старались напрасно ожи
вить эту прекрасную статую, а он, как Цезарь, пришел,
увидел, победил!.. Ну, брат Александр, заранее поздравляю
тебя с носом!
Я любил Машеньку, а Днепровская мне только нравилась, но
самолюбие... Ох, это самолюбие!.. Посмотришь:
человек сходит с ума от женщины, забывает все приличия,
делает тысячу дурачеств, губит свою будущность, теряет
друзей, идет стреляться за эту женщину на двух шагах -
одним словом, все приносит ей в жертву, и вы думаете, что
он страстно ее любит?.. О, нет! Он не хочет только, чтоб
она любила другого, для него нестерпима мысль, что этот
другой может сказать: "Она оставила его для меня". Если б
эта женщина умерла, то, быть может, он не вздохнул бы о
ней ни разу, но она изменила, то есть предпочла ему друго
го, и он, в минуту бешенства, готов решиться на все. На
смешки Закамского расшевелили во мне это демонское
самолюбие. Остаться с носом - мне!.. Когда из одного
великодушия я отвергаю любовь, которую мне так явно предла
гают... Ах, черт возьми!.. Это обидно!.. Так я же докажу
Закамскому, что если многие из его приятелей и, может
быть, он сам, остались с носом, то уж, конечно, я не
прибавлю числа этих забракованных волокит... Сначала
докажу ему это, а после... ну, разумеется, уеду из Москвы,
женюсь на моей невесте... Да, да!.. Несколько месяцев
Надине, а потом всю жизнь Машеньке, всю до самой смерти!
Прощаясь с моим приятелем, я почти дал слово, что мы
вечером увидимся у Днепровских.
Весь этот день я пробыл дома. Часу в седьмом вечера, в
то время, как я сбирался уже ехать, мой слуга подал мне
письмо: оно было от Машеньки. Когда я увидел почерк этой
милой руки, сердце мое забилось от радости, я забыл все -
и пленительную улыбку Надины, и ее черные пламенные глаза,
встревоженное самолюбие замолкло в душе моей, в ней
воскресло и оживилось все прошедшее. В этом почти детском
письме не было ни сантиментальных фраз, ни проникнутых
сильным чувством слов, которые жгут бумагу. С первых строк
можно было отгадать, что моя невеста не читала "Новой
Элоизы", она не описывала мне любви своей, но зато каждое
слово в письме ее дышало любовью, в каждом слове, как в
зеркале, отражалась ее чистая, небесная душа. Машенька
рассказывала мне о своих занятиях, о том, как они
праздновали день моего рождения, как служили молебен. "Ах,
братец! - говорила она. - Как мне было тяжело не плакать
во время молебна! Но я боялась огорчить маменьку и
молилась за тебя богу, как за чужого, но зато уж после!.."
Я прочел несколько раз сряду это письмо, я целовал его,
прижимал к сердцу и кончил тем, что отправился, но только
не к Днепровским, а к Якову Сергеевичу Луцкому, у которого
я давно уже не был. Он принял меня с обыкновенным своим
радушием, и хотя беседы его вовсе не походили на забавную
болтовню князя Двинского, а и того менее на философические
разговоры и резкие суждения барона Брокена, но я не видел,
как прошел весь вечер. Его светлая, исполненная библейской
простоты речь, его кротость, ласковый прием и даже этот
смиренный приют - простой, но чистый и веселый его
домик, все вливало какую-то неизъяснимую отраду в мою
душу. Казалось, она отдыхала от всех житейских сует и
утомительных забав света - ей было так легко! О, как
свободно дышишь под кровлей истинного христианина!
Кажется, будто б целая атмосфера мира и спокойствия тебя
окружает. Порок прилипчив, но и добродетель передается
душе человека, когда он не бежит от нее, как от заразы.
Всякий раз после беседы моей с Луцким я чувствовал себя
добрее и моя привязанность к невесте увеличивалась, его
дружба и любовь к Машеньке, эти два ангела-хранителя моей
юности, спасли меня от гибели.
Я приехал домой часу в одиннадцатом ночи, прочел еще раз
письмо Машеньки и заснул самым тихим и спокойным сном.
Прошло недели две, в которые я ни разу не был у Дне
провских. Барон заезжал ко мне почти каждый день, он звал
меня опять на вечер, но я отделался вежливым образом,
несмотря на то что мне иногда очень хотелось увидеть и
мамзель Виржини, и синьору Карини, с которыми я нигде не
мог повстречаться. Казалось, барон дал себе слово очаро
вать меня своей любезностью и умом, каждый день я открывал
в нем новые достоинства. Этот чудный человек был в одно и
то же время поэт и ученый, какие встречаются очень редко,
играл с неподражаемым искусством на скрипке и рисовал, как
отличный художник. В течение этих двух недель он успел так
со мною сблизиться, что мы уж говорили друг другу ты, и
как будто бы век были знакомы. Несколько раз он
заговаривал со мною о Днепровской, смеялся над моей
жестокостью и спрашивал шутя: скоро ли проглянет на небе
звезда бедной Надины? Наконец сам Днепровский заехал ко
мне, чтоб узнать, для чего я их покинул. Я оправдывал себя
нездоровьем, службою, обещал загладить свою вину и
продолжал по-прежнему к ним не ездить. .Однажды барону
совсем было удалось свести меня с Надивою. Мы гуляли с ним
по Тверскому бульвару, день вышел ясный, и хотя мы дышали
вовсе не летним воздухом и солнце уж плохо грело, но весь
бульвар был усыпан народом, перед нами шли две дамы в
белых атласных дулъетах.
- Ну что? - шепнул мне барон. - Твое гранитное серд
це молчит?
- А что такое? - спросил я.
- Так ты не узнаешь? Видишь эту стройную даму - вот
та, что идет с левой стороны?.. Ведь это Днепровская.
- Право?
- Послушай! Если мы к ней не подойдем, так это будет
очень невежливо.
- Я тебе не мешаю.
- Да подойди и ты. Полно, полно! - продолжал он,
таща меня за руку. - Что за ребячество! Это уж ни на что
не походит!
Надобно сказал правду, я и сначала не очень упирался, а
под конец пошел едва ли не скорее моего товарища. Вдруг он
вырвал из моей руки свою руку, бросился в сторону и исчез
в толпе гуляющих. Почти в ту же самую минуту повстречался
со мною старик Луцкий, он сказал мне, что, пробираясь к
себе домой, попал нечаянно на это гулянье. Я прошел с ним
до конца бульвара и потом отправился домой. На другой день
барон сказал мне, что увидел в толпе одного знакомого,
которого никак не ожидал найти в Москве, и что, покинув
меня на несколько минут, не мог уж после никак со мною
повстречаться.
Вот однажды, спустя месяца полтора, вечером, часу в де
сятом, я сидел дома один. На улице был ветер, мелкий снег
пополам с крупою стучал в окна моей комнаты, ложиться
спать было еще рано, а ехать куда-нибудь в гости поздно,
так я от нечего делать читал один современный журнал,
которого название показалось бы в наше время вовсе не
забавной шуткою. Помнится, его называли: "Прохладные часы,
или Аптека, врачующая от уныния разными медикаментами.
составленными из старины и новизны". И надобно признаться,
эти "Прохладные часы" были самыми скучными часами в моей
жизни. Я переставал читать, зевал, потом, для
разнообразия, дремал, а там опять зевал - одним словом,
не знал, что делать и куда деваться от скуки. Вдруг кто-то
подъехал к крыльцу, я обрадовался и побежал навстречу к
моему гостю. Это был барон.
- Здравствуй, Александр Михайлович! - закричал он. -
Как я рад, что застал тебя дома! Хочешь ли потешить меня и
очень весело провести сегодняшний вечер?
- Как не хотеть! Я умираю от скуки.
- Поедем в маскарад к графине Дулиной.
- Я ее не знаю.
- Ну, вот эта страстная музыкантша, которую ты видел у
Днепровских.
- Да я с нею не знаком.
- Нет нужды! У меня есть лишний б