Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
ему то же ощущение полного, безграничного
блаженства, которое он испытывал за штурвалом самолета. Оба пони были
потом отданы за долг мяснику, и тем самым продолжился этот странный
возврат к системе натурального обмена. Но Том успел многому научиться за
тот год; недаром горожане и фермеры, чьи лошади должны были участвовать в
выставочных состязаниях, наперебой старались заполучить его в жокеи.
Только объездкой лошадей он не занимался никогда.
В этот раз он тоже выиграл скачку, и на каминной полке у нас в гостиной
прибавился еще один маленький серебряный кубок, перевязанный голубой
лентой. Я увидел Тома уже после заезда; он стоял в своих
латаных-перелатаных бриджах (когда-то это были мои бриджи, но мать
починила их, удлинила и пригнала по его фигуре), и вид у него был
встревоженный: он боялся, что пропустил выступление Пегги.
Мы вместе пошли к танцевальной площадке и уселись на одну из положенных
на чурбаки длинных досок, служивших местами для публики. На этих
импровизированных скамейках сидело человек пятьдесят, на краю помоста
устроились двое волынщиков со своими инструментами, а в проходе столпилось
десятка два молодых женщин, девушек и совсем маленьких девчушек в
национальных шотландских нарядах и мягких черных туфельках, похожих на
балетные, с клетчатыми пледами и кожаными сумками, отделанными мехом. Они
дожидались своей очереди танцевать. У самого помоста за кухонным
деревянным столом сидели судьи.
- Вот она, - сказал я, но мог бы и не говорить: Том и Пегги уже глазами
нашли друг друга.
У меня даже дух зашелся, когда я увидел Пегги Макгиббон в шотландском
костюме: черная бархатная безрукавка, шелковая блуза, красные носки,
шапочка с длинным пером, а через плечо перекинут мягкий плед в зеленую и
фиолетовую клетку. Она была самая настоящая красавица и знала это.
Но главное еще было впереди.
На помосте три маленькие девочки исполняли танец, который, как мне
объяснил Том, называется "стрейтспей". (Пегги научила Тома неплохо
разбираться в шотландских танцах. Надо же им было о чем-то разговаривать в
те долгие вечера у темной реки!) Девочки были прехорошенькие, но даже
здесь, в тени большого дерева, трудно было позабыть о накаленной зноем
равнине, лежавшей кругом, и принять этих маленьких австралиек за дочерей
древней Каледонии.
После их номера я встал и заметил Тому:
- До нее, может, еще не скоро дойдет. Мне некогда ждать.
- Как хочешь, - рассеянно ответил он и, встав вслед за мной, пересел на
другое место, в первом ряду. И тут я замер, ошеломленный. Я увидел, как
Пегги, отделившись от толпы, решительным шагом подошла к Тому, сняла с
плеча свой клетчатый плед, перегнула его пополам и еще раз пополам и
церемонно положила Тому на колени.
Так смело, так открыто, так бесстрашно она это сделала, что я смотрел
на Пегги Макгиббон и словно впервые ее видел. Лицо у нее горело, губы были
сжаты, вероятно, она сознавала всю дерзость своего поступка; ведь все
пятьдесят зрителей, и миссис Крэйг Кэмбл, и все подружки Пегги, включая ее
сестру Смайли (тоже одетую в шотландский костюм), - все верно оценили
значение этого поступка. То был старый обычай горских племен, и я подумал,
что в Пегги, верно, и в самом деле течет шотландская кровь: так
естественно, с такой непринужденной грацией у нее это вышло.
Том привстал от неожиданности. Все влюбленные одинаковы. Для них ни у
кого нет глаз, нет языка, они точно полярные путешественники, затерянные
среди снежной пустыни. А у Тома волнение, как всегда, вылилось в
потребность атлетического усилия; он весь подобрался, напружился, и мне
показалось, что вот сейчас он подхватит Пегги на руки, вынесет ее на
помост и сам спляшет бурную джигу.
- Пегги! - Это миссис Крэйг Кэмбл резким окриком призывала к порядку
свою ученицу.
Джок Макдугалл, пекарь и музыкант, подошел уже к самому краю помоста и
старательно дул в свой инструмент, добиваясь высокого, тонкого, как у
флейты, звука. Пегги поднялась по ступенькам; раскрасневшаяся,
зеленоглазая, она, казалось, не шла, а летела, словно ее несли по воздуху
складки клетчатой юбочки и кружевные оборки, и носки, и бархатная
безрукавка, и огненные волосы, выбившиеся из-под шапочки.
Всякий шотландский танец начинается с поклона, который так же исполнен
ритуального значения, как поворот творящего намаз мусульманина лицом к
востоку. Это легкий, едва заметный наклон головы, но он строго размерен и
рассчитан, как и весь вообще танец, где каждое движение подчиняется
правилам, тугим и жестким, как кожа, натянутая на барабан. Должно быть,
только влюбленная девушка может вложить в этот поклон столько, сколько в
него вложила Пегги Макгиббон в тот день; и хотя ее поклон открыто
предназначался Тому, и только ему одному, я при этом почувствовал все то
же, что, вероятно, чувствовал Том.
Танец, который исполняла Пегги, назывался "шон труихбас" (моей
обязанностью газетчика было точно установить его название); длился он
около пяти минут, но состоял всего из восьми или десяти па, повторявшихся
многократно с небольшими изменениями. Пегги сделала полуоборот и, округлив
руки над головой, на миг застыла в традиционной позе, придающей силуэту
танцовщицы очертания колокола; но вот раздался пронзительный зов волынки -
и она, встрепенувшись, пошла по кругу в дробном, бодрящем шотландском
ритме, с упоенной самоотдачей чеканя каждый шажок, постукивая, притопывая,
перебирая красными ножками, если только эти привычные термины могут
передать тот дух истовости, чуть не священнодействия, которым в исполнении
Пегги проникнут был старый народный танец.
Даже случайному зрителю ясно было, что Пегги старается превзойти самое
себя. Вероятно, многих тонкостей я не уловил и не оценил, но Пегги мне
впоследствии рассказывала, что полночи потом проплакала неуемными солеными
слезами, вспоминая то экстатическое мгновение, когда она словно воспарила
над самою собой и над всем, что можно измерить, ощутить, разглядеть и
попробовать на вкус. То творилось чудо искусства, и все мы это
чувствовали, а больше всех волынщик, чья музыка поддерживала и вела Пегги,
точно сильные руки живого партнера.
Мне еще только раз в жизни случилось увидеть нечто подобное - это было
пять лет спустя в Москве, во время войны, на праздничном представлении
"Дон-Кихота", когда Лепешинская и Ермолаев (с которым не может сравниться
никто из танцовщиков мира, включая Нижинского) превратили свое па де де в
ожесточенный танцевальный поединок, казалось, выводивший их за пределы
человеческих возможностей. Но то было иное время, иные танцы.
Любовь словно унесла Пегги куда-то в другой мир, и мы, кажется,
сомневались, вернется ли она из этого мира снова к нам. Должно быть, ей
это и в самом деле нелегко далось, но она все же закончила танец, все с
той же безукоризненной точностью исполнив заключительные па: снова
полоборота, несколько шагов вперед, высоко поднимая ноги над землей, как
гарцующая лошадь, остановка, шаг направо, шаг налево, еще остановка - и
завершающий поклон, который она опять послала Тому как приветствие
божества божеству. Да они и были божествами в эту минуту.
Я уже говорил, что не умею жить, просто вбирая в себя жизнь, как
вбирают при дыхании воздух, - я физически вечно ощущаю все, что происходит
вокруг меня, и, когда Пегги танцевала, я танцевал каждое па этого шона
труихбаса вместе с нею; и мне кажется, что и Том, глядя на нее, как бы
вырвался из обычной своей стихии и чувствовал то же. Потому что
воздействие настоящего искусства всегда таково.
Чутье подсказало мне, что нельзя оставаться ни минуты дольше: это может
все испортить. Я оглянулся на Тома, но он просто встал и стоял в своих
латаных бриджах, дожидаясь, когда Пегги спустится с помоста. В руках он
держал ее плед. Кажется, публика неистово аплодировала. Я говорю
"кажется", потому что я не слышал: я поторопился уйти. Но куда бы я ни
пошел в тот день, меня всюду преследовали тягучие звуки волынки. Если они
вдруг умолкали, я останавливался, напряженно выжидая, и, лишь услышав их
снова, с облегчением шел дальше.
12
Теперь все городские сплетники узнали про Тома и Пегги, и можно было не
сомневаться, что рано или поздно узнают и Локки, и наш отец.
Но один вопрос так и остался для меня нерешенным, теперь уже навсегда.
Я могу только вспоминать, как складывались события, и на основании этого
строить предположения или догадки. Когда именно все стало известно Локки
Макгиббону? Может быть, ответ на этот вопрос был бы интересен только с
психологической точки зрения, а может быть, многое бы объяснил в
дальнейшем. Но так или иначе, то, что заставляет меня задаваться этим
вопросом, произошло в субботний вечер после выставки.
Сельскохозяйственная выставка в Сент-Хэлен всегда заканчивалась
"праздником скотоводов". Это было своеобразное сборище, в котором
принимали участие все скотоводы, гуртовщики и наездники, съехавшиеся по
случаю выставки в город. Возникало оно как-то стихийно, само собой. Под
вечер на Биллабонге, в полосе буша, протянувшейся вдоль болотистого
берега, собирались целые толпы. Приезжали верхом скотоводы и овцеводы с
приречных низин, прикатывали на грузовиках окрестные мелкие фермеры, а
горожане шли пешком или ехали кто на машине, кто на велосипеде. Собирались
без всякой подготовки, повинуясь инстинктивной тяге австралийцев к родным
дебрям. Разводили костры, кипятили в походных котелках воду для чая, и
можно было весь вечер переходить от костра к костру, пить, играть в ту-ап
или в карты, вторить забористым куплетам или же слушать австралийские
народные песни, которые у нас каждый знает наизусть, если не все, то
многие.
Любовь к народной песне у австралийцев - совсем особое явление.
Пожалуй, если не считать русских, нет больше народа, который бы так любил
свои песни. Гуртовщики и торговцы, боксеры и завсегдатаи баров,
проповедники и школьники, вперемежку усевшись вокруг кипящего котелка,
самозабвенно распевали "Энди стадо погнал к водопою" или "Пришельца со
Снежной реки".
Я написал для своей газеты заметку об этом сборище, где с особенным
умилением расписывал, как некий Х., по субботам обычно валяющийся пьяным
на тротуарах Данлэп-стрит, в этот субботний вечер сидел под сенью старых
эвкалиптов - известного оплота австралийской нации - и твердым голосом
выводил припев "Баллады о смерти гуртовщика". Старая миссис Ройс, моя
патронша, похвалила меня за эти строчки, назвала их самыми сильными в моем
сочинении, однако же сказала, что придется их вычеркнуть: хоть оно и
верно, что всякий австралиец, даже разбуди его среди ночи, может спеть, не
запнувшись, любую нашу народную балладу, но большинство как-то этого
стесняется, и не стоит распространяться об этом в газете, чтобы не сердить
читателей. Пойдут смешки, пересуды, и это может испортить следующий
"праздник скотовода".
Помню, как один толстый фермер из Миндуна, по прозвищу Небритая Рожа,
постукивая о свой сапог оловянной кружкой, пропитым голосом распевал под
этот аккомпанемент:
Венера уже бледнее, и клонится Южный Крест,
И свежий прилив набегает на прибрежные тени окрест.
Дальше он, правда, не знал, но и этого довольно.
Пели еще много других песен, больше всего на слова Генри Лоусона. Этот
истинный поэт колониальной Австралии родился в палатке на привале и вырос
истинным детищем своей страны, ничего не заимствуя у английских поэтов
Озерной школы, оказавших немалое влияние на его более образованных
соотечественников, - оттого-то, должно быть, все они давно позабыты, а его
слава жива и поныне. "Голубая гора", "Мятежные дни", "Энди стадо погнал к
водопою" - все это Лоусон. В тот вечер я вдосталь наслушался его песен,
как и песен другого поэта, Банджо Паттерсона, автора одной из первых и
самых знаменитых австралийских баллад - "Пришелец со Снежной реки".
Не было, видно, такой песни, которую не знал бы Локки Макгиббон.
Коренной австралиец, Локки в тот вечер казался одной из традиционных фигур
народного зрелища, и не только потому, что он был хозяином всех наших
городских и загородных аттракционов. Словно сейчас, слышу, как он горланит
во всю мочь без малейшего выражения:
Я ехал по бушу пылающим днем,
Я спешил к моей дорогой.
Был путь не легок, да я был рьян,
А данденонгский Баннерман -
Он шел конь о конь со мной.
На запад, к реке, где любовь моя,
Опасен путь и тяжел,
Но, песню мурлыча, будто бы пьян,
Тот данденонгский Баннерман
Алую розу к груди приколол.
В следующих строфах говорится о том, как Баннерман и жених, попав в
лесной пожар, обменялись лошадьми. Жених ускакал на гнедой кобыле
Баннермана и спасся, а Баннерман сгорел живьем. И с тех пор поэту
постоянно видится, как скачет "тот данденонгский Баннерман с розой алой,
как кровь, на груди".
Ни тени чувствительности не было в пении Локки, он выкрикивал все слова
зычным голосом, каким перекликаются в поле или в лесу; но это благодаря
ему я в тот вечер ощутил тепло земли, на которой вырос. Ширь и даль,
слышные в голосе Локки, сделали мне эту землю родней, чем когда-либо.
Австралия была все-таки больше страной Локки, чем моей, но я чувствовал
все то же, что и он; та же живая жизнь пульсировала для меня в ее
деревьях, реках, равнинах, в своеобразном звучании людских голосов; инея
один - все услышали в пении Локки именно то, что он нам хотел передать, и
все говорили; "Силен Локки..." - что у австралийцев означает высшую
похвалу.
Для Тома все это было чуть по-другому, и, вероятно, тут нет ничего
удивительного. Том и Доби-Ныряла, еще в школе изумлявший всех своей
необыкновенно цепкой памятью, сидели у самой воды и декламировали стихи
Виктора Дж.Дэли и Луиса Лаватера, поэтов, о которых теперь и не вспоминает
никто. Но был еще один поэт, значивший для нас тогда даже больше, чем
Лоусон или Алиса Вернер, и Том его, верней ее, хорошо знал. Двадцать пять
лет тому назад Доротея Маккеллер написала небольшое стихотворение "Моя
страна", идеально выражавшее наши собственные противоречивые чувства по
отношению к двум странам: той, которую мы называли родиной, хоть никогда
там не бывали, и той, где мы жили и которая действительно была нашей
родиной. Стихотворение написано от лица австралийца, обращающегося к
англичанину, и хотя Том был не мастер читать стихи, тогда, наслушавшись
пения Локки, он прочел так хорошо и выразительно, что я до сих пор не могу
этого забыть.
Вы любите неяркий,
Туманный небосвод,
Любовь к лугам и паркам
В крови у вас течет.
Мне тоже мил лесочек,
Ухоженный, как сад,
Но все ж не в ваши дали
Глаза мои глядят.
Люблю я солнцем ярым
Охваченный простор,
Лихую сушь, потопы,
Крутые гребни гор.
Люблю страны бескрайней
Алмазные моря;
Ее восторг и ужас,
Вся жизнь ее - моя!
Так Том привел нас туда же, куда вел Локки, хоть и своим, отличным
путем.
- Это кто же? - спросил в темноте чей-то голос.
- Том Квэйл, - отозвался другой.
- А-а... - протянули в ответ, как будто это имя все разъяснило.
Но не о поэзии сейчас речь. Речь вот о чем, узкие островки темноты
лежали между горящими кострами, между компаниями певцов (чье пение подчас
изрядно резало уши), и на одном таком островке Том столкнулся с Локки
Макгиббоном. Локки остановил его и сказал все так же громогласно, будто
обращался к публике, толпящейся вокруг ринга:
- А, это ты, Том Квэйл, Вырос-ума-не-вынес! Слушай. Том, мне нужно
поговорить с тобой.
Локки явно был навеселе, что с ним не часто случалось, и Том (как он
мне рассказывал после) инстинктивно оглянулся: не маячит ли в потемках
Финн Маккуил? Локки это заметил и расхохотался.
- Чего боишься? - спросил он.
- Не хочу получить удар в спину от Финна Маккуила, - вызывающе ответил
Том.
- Я на тебя обиды не держу, Том, - сказал Локки, по-прежнему обращаясь
к невидимой публике. - Вот старик твой - другое дело.
- Знаю, - коротко сказал Том, с тревогой гадая, не о Пегги ли пойдет
разговор. Он даже готов был первым назвать ее имя по принципу "нападение -
лучшая защита". Но природная квэйловская осмотрительность его удержала.
- Нам с тобой ссориться не из-за чего, - дружелюбно продолжал Локки,
увлекая за собой Тома в темную глубь буша. - А что там сказано насчет
грехов родителей, так я с этим не согласен. А ты?
Том неопределенно хмыкнул в ответ и остановился, решив, что забираться
дальше было бы неосторожно.
- Ну, и все, - закончил Локки. - А теперь слушай, Зачем вам
преследовать такого человека, как я? Ты же меня знаешь, Том. Я балаганщик,
простой балаганщик, и только. А если мне раз-другой случилось погладить
твоего старика против шерсти, так за это не взыщи. Его английскую спесь
непременно нужно посбить немножко, не то нам тут от него вовсе житья не
будет. Верно я говорю?
- Не знаю, - уклончиво ответил Том. - Он, собственно, может то же самое
сказать о тебе.
- Ну, это ты, брат, загнул, - сказал Локки. - У меня в городе все
друзья, и я всем друг. А твой старик для многих бельмо на глазу, ты это
учти.
Том мне потом рассказывал, что, слушая Локки, он все время твердил
себе: "Это ее отец, ее отец, а потому крепись и молчи, чтобы не наговорить
такого, о чем потом пожалеешь. Прикуси язык и молчи". И он ничего не
ответил.
- Вот хотя бы это дурацкое судебное дело, - продолжал Локки. - Ведь
ничего же не выйдет, все равно моя возьмет.
- Так ведь это дело ты затеял, - не выдержал Том. - Ты же подал в суд.
- Точно, я. Но мне ничего другого не оставалось. Твой старик меня
вынудил на это. Всякому ясно, что со мной поступили не по-честному.
Слушай, Том, я добрый семьянин, люблю свою жену, дочки у меня хорошие,
набожные девушки. Виноват я в чем-нибудь? Нет. Просто мне очень нужны
деньги, которые этот паршивый мозгляк Дормен Уокер не желает платить. Не
мешайте мне выиграть дело в суде, и я тогда обещаю на многое закрыть
глаза.
- Это как же понимать? - спросил озадаченный Том.
Неужели Локки говорит о Пегги? Неужели предлагает Пегги в обмен на
победу в окружном суде?
- А вот так! Например, оставлю в покое твоего старика. Никогда больше и
словом его не задену. Вот бы славно, а? - Локки весело засмеялся. - Да и
не только это. Все, что ты захочешь. Ведь это ты собирал улики против
меня, ты, всезнайка. Вот я тебя и прошу; помоги мне.
Локки стоял теперь против Тома в обычной своей залихватской позе
балаганного зазывалы. Где-то в глубине буша пряталась толпа зрителей, к
которой он обращался, безликая и бесплотная, и Том впервые подумал, как
много, в сущности, общего между Локки и нашим отцом. Ведь и Эдвард
Дж.Квэйл перед лицом Суда и Локки Макгиббон перед лицом Публики одинаково
умели поднять себя над уровнем повседневных житейских суждений.
- Я тебе ничем не могу помочь, Локки, - хмуро сказал Том.
- Почему не можешь?
Том молча помотал головой.
- Закон, что ли, обойти боишься? - недоуменно спросил Локки. -
Подумаешь! Законы тоже не все справедливы. Можно кой-когда и по-своему
поступить, ничего тут нет страшного. Ты же австралиец, Том, не то что твой
старик.
- Да не в законе дело, - с