Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Ольшевский Рудольф. Поговорим за Одессу -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  -
то, Костя, чтобы сдох?" Он и отвечает: "Кто, кто? Диктатура пролетариата". Ну конечно, на следующий день его, как корова языком слизнула. После этого я решил перестать думать. Но легко сказать -- решил. Мысли сами в голову лезли. И все время критические. Тогда я попробовал думать не своими мыслями. Учил наизусть передовицы из газет "Правда" и "Известия". И думал предложениями из газет. Один генерал стал врагом народа. Ух и досталась этому прохвосту от меня. Если бы через неделю его не расстреляли, он бы икал целый месяц от моих мыслей о нем. Как-то прочитал я, что опера одного композитора оказалась буржуазной пропагандой. Вот мерзавец, музыку писал контрреволюционную. Уж я ему такое высказал, что там, наверняка, остались довольны моими мыслями. А врачи-отравители, я мысленно к ним на прием с пулеметом под плащом записывался. У меня, может быть, вся грудь в орденах и медалях должна быть за мысли о медперсанале, который наших вождей отравить надумал. Кстати, я потом в газетах читал многое, что напридумывал в эти дни. Видно записывали и потом за свое выдавали. Тоже, между прочим, некрасиво. А лозунги, а цитаты из классиков марксизма-ленинизма? Все пришлось наизусть выучить. Здесь не дай бог переврать чего-нибудь. Иду, бывало, по Дерибасовской и думаю: "Победа коммунизма, понимаешь ли, неизбежна!" А как же, никуда от нее не спрячешься. Или встречаю я тебя, Сева, в кинотеатре имени Фрунзе на улице Карла Маркса. Ты мне говоришь: "Здорово, Йося!" А я тебе мысленно отвечаю: "Милый мой друг, а знаешь ли ты, что кино есть величайшее средство массовой агитации." И тут же за тебя отвечаю: " Конечно. И к тому же, из всех искусств важнейшим для нас является кино." -- А что, -- говорит дядя Сева, -- славно поговорили. -- Со снами у меня были большие неприятности. Сны свои я контролировать не могу. А тут, как назло, представляешь -- стал мне сниться сам Иосиф Виссарионович. И надо же, во сне он не вождь всех времен и народов, а, как и его отец, простой сапожник. Сидит, понимаешь ли, в зеленой будке из фанеры на углу Розы Люксембург и Ленина в засаленном военном френчике без генералиссимусовских погон и починяет себе туфли трудящихся. А подручные у него Молотов, Микоян и Кагонович. Захожу я в будку и думаю -- значит здесь Великой Октябрьской Социалистической революции не было. Разогнали ее эссеры, раз товарищ Сталин остался простой сапожник. А очередь меня спрашивает: "Вы, гражданин, к какому мастеру?" "А вон к тому, -- отвечаю я им, -- к сапожнику Джугашвили." "Ну так и становитесь за крайним -- мы все к нему." А Сталин меня увидел и улыбается. -- Йося пришел, -- толкает он плечом Молотова. -- Здравствуй тезка. Проходи без очереди. Очередь уже начинает роптать. Ты же знаешь наших одесситов. "На каком это основании?" -- А никаких оснований. -- Говорит товарищ Сталин. -- Какие могут быть основания, если это мой близкий родственник? -- Ничего он вам не родственник. -- Возмущается очередь. -- Какое может быть родство? Вы, судя по лицу, лицо кавказской национальности, а он -- явно еврейской. -- Ну и что? -- спокойно говорит Сосо. -- А может быть он муж моей дочери Светланы. Знаете, как она евреев любит? -- Вот и чините ему ботинки у себя дома. А то семинарию не окончили, а богадельню здесь развели. Это не частная лавочка, а социалистическое предприятие, сапожная мастерская. Я уже понимаю все, что здесь происходит в моем сне и, самое главное, знаю, чем это должно кончиться. Наклоняясь к уху крайнего я шепчу: -- Послушайте, вы что не узнаете, это ведь Сталин. А вон тот лысый в фартуке -- Молотов. А тот с гвоздями во рту -- Кагонович. -- Вот испугал. -- Басом отвечает мне человек из очереди. -- А по мне, будь они все, хоть испанские королевы. Я их... -- Тихо! -- кричу я. -- Это только в моем сне все так просто. Я сейчас проснусь, и вас всех опознают. Вы даже до дому дойти не успеете. Граждане, прошу вас... И тут я просыпаюсь. -- Товарищ Сталин! -- кричу я в своих мыслях. -- Я не виновен. Это мое подсознание. Сознательность у меня совсем другая. Товарищ Сталин, дорогой наш вождь и учитель! Вы совершенно правильно сказали о Котовском: "скромнейший среди храбрейших и храбрейший среди скромнейших". Ой, я что-то перепутал. А эта штука пролетарского писателя Горького, про Змею и Сокола, действительно, сильнее, чем штука немецкого писателя Гете. В ней любовь побеждает смерть. Ой, я опять что-то не так сказал. Товарищ Сталин, врага народа надо уничтожать, если он не сдается. И если сдается -- тоже. Сева, ты можешь себе представить, как я живу? -- А ну-ка, покажи, что у тебя там за зуб? -- дядя Сева наклоняется над Йосей. -- Вот этот, что ли? Халтурщики твои гебисты. Пломба давно шатается. Сейчас мы ее выковырнем. Валерка, дай-ка сюда крючок на бычка. Дядя Сева колдует над широко открытым ртом Йоси. Сумасшедший напоминает рыбу, которую выбросило на берег. Наконец дядя Сева говорит "Оп", и пломба у него на ладони. -- Получай свой "Дзинтарас", -- протягивает он Йосе его зуб. Йося долго рассматривает кусочек металла, а потом спрашивает: -- Можно я выброшу его в море? -- Конечно. -- Разрешает Сева. -- Выбрасывай. Только сначала давай выпьем за то, чтобы пролетарии всех стран, -- он наклоняется к уху Йоси и шепчет, но мы слышим, -- соединялись с пролетарками этих же стран. Они чокаются и выпивают, Йося снова морщится, но затем лицо его становится торжественным. Он выпрямляется в полный свой дон-кихотовский рост и картинно бросает пломбу за борт. Мы наклоняемся над водой и видим, как глупая рыба бросается на блестящий комочек металла и заглатывает его. Некоторое время все молчат. Затем Йося спрашивает: -- Меня интересует знать, чисто из любопытства, рыбы тоже умеют думать? -- А как же? -- уверенно отвечает дядя Сева. -- И о чем же, если не секрет, хотя бы приблизительно, может думать сейчас эта рыба? -- Почему же приблизительно? Эта рыба решает сейчас уравнение -- чему равна электрификация всей страны. -- И чему же? -- А говоришь, что все выучил наизусть. Социализм минус советская власть. Поздно вечером мы возвращаемся на наш причал. -- Йося, -- спрашиваю я, -- вы о чем-то думаете? -- Да. -- Восторженно говорит он. Лицо его в сумерках становится древним. Я думаю. -- Отвечает мне древний еврей. -- И о чем вы думаете, если это не секрет? -- Секрет. Тайно. Ой, об этом даже опасно говорить. Свобода мыслей -- это такое удовольствие. ПЕРЕБЕЖЧИК Я не знаю, как в других городах, но в Одессе эта должность называлась -- перебежчик. В приказе о моем назначении директор кино Ангельчик так и написал: "Зачислить в кинотеатр имени Максима Горького на должность перебежчика." Трудовую книжку мне выдадут лет через пять. Кстати, первая запись там тоже будет довольно смешная: "Оформлен на судоремонтный завод имени Марти в качестве п. кочегара." Мама моя очень огорчилась, прочитав это. -- Халамидники. -- Сказала она. -- Будут платить только полставки. -- Ты так думаешь? -- Это они так думают. Иначе зачем бы написали букву "п"? Полкочегара -- полставки. -- Может быть "п" -- это помощник? -- Скажешь тоже. Помощник? Что он министр иностранных дел, твой кочегар? Я бы тебе сказала, что означает эта буква "п", но ты еще маленький. Миша, -- обратилась она к своему брату, у которого до глубокой старости оставалась на лице печать первого хулигана двора на Молдаванке, -- Миша, ты понял на что я намекаю. -- Я тебя фонимаю. -- Выставил вперед ладонь дядя. -- Извини, я при дамах эту самую букву "п" не выговариваю. Я забежал вперед. С кочегаром вопрос возникнет после. А пока, по дикции моего дяди, меня приняли на работу феребежчиком. В кинотеатре имени Горького было два зала. Слева от экранов на красных холстах писалось "Кино -- есть величайшее средство массовой агитации." Это сказал великий вождь во времена Чарли Чаплина, походку которого он перенял для документального кино. Второй вождь занял правые стенки от экранов: "Из всех искусств важнейшим для нас является кино!" Для того, чтобы ясно было для кого это -- для нас, под потолком была еще одна надпись: "Пролетарии всех стран соединяйтесь!" С кино у меня связано очень много забавного. Потом, через год после полкочегара я пойду работать кочегаром пятого разряда на Одесскую киностудию. Выросту за год ровно в десять раз от 0,5 до 5. Впрочем, это будет продолжаться всего один месяц. Через месяц меня уволят "в связи с окончанием отопительного сезона". Опять таки смешно. Во дворе будет только октябрь, а в моей книжке так и напишут -- в связи с окончанием. Мою трудовую следовало бы назвать юмористической книжкой. Там дальше появится еще такое, что кажется, будто кругом заведующими отделов кадров работали Михаилы Жванецкие. Сколько раз меня выгоняли из газет по собственному желанию. И все из гуманных соображений. Напечатал стихи нежелательного поэта -- подавайте заявление об уходе. Пропустил в номере, вместо "генеральный секретарь" -- гениальный. Все, за одну букву -- пошел вон по своему желанию. Издевается еще. А тут, вот такая формулировка -- в связи с окончанием отопительного сезона. Тоже по доброте начальства. Сезон-то только начинался. А вообще-то дело было вот в чем. Накануне, летом друг мой Валерка, который плавал на танкере матросом, привез мне из Сингапура нейлоновую рубаху. В Одессе такие еще не носили. Она была прозрачная и голубая, как море в Лузановке, когда пляжный сезон еще не начат. Через нее было видно тело, как в увеличительном стекле. Надев ее, ты становился раздетей голого. Она подчеркивала твою загорелую наготу. В то же время она окутывала тебя, как облачко, которое наполовину уже растаяло, потому что утро обещает солнечный день. -- Ага, -- сказала торговка семечками тетя Маня, -- теперь я вижу, твой папаша таки был стекольщиком. Я через тебя вижу мусорку, которая за тобой. Если из этой рубахи пошить штаны, не надо паспорта, итак видно, кто есть православный, а кто маланец. -- Брось свои антисемитские штучки, Маня, -- сказал друг моего дяди Фима. -- Ты не туда смотришь. Посмотри на его шнобель. Разве можно перепутать? Все видно и без штанов. -- Причем тут штаны, Фима, когда речь идет за рубаху? Она протерла большой и указательный палец о свой подол и пощупала воротник, чтобы убедиться, что материал сделан не из воздуха. Рубаха была легкой, как пушинка, и надев ее, ты и сам становился легким и воздушным. Проходя в ней по Пушкинской, я чувствовал, как меня с улыбкой сдували, словно пух, с ладони на ладонь. И вдруг одна ладонь сжалась в кулак. Затем стало два кулака. Три, четыре. Это был комсомольский патруль, сельские ребята, студенты, будущая негнилая интеллигенция. Они почему-то называли себя "легкой кавалерией". После тяжелой артиллерии тридцать седьмого года, снаряды которой залетали и в сорок девятый, и в пятьдесят пятый, в бой рвалась эта легкая. В портовом городе взамен черных клешей и серых фуфаек стали появляться еще неяркие, но уже не такие тусклые одежды. Подпольные парикмахеры пытались сохранить у девчонок мелкобуржуазный завиток, а у парней заменить пролетарский полубокс, запрещенной после белополяков, полькой. "Кавалеристы" уже не могли сослать в лагеря, но имели право постричь любого задержанного под лысину или, исполняя свой гражданский долг, резануть ему штанину до колена. Они себя готовили для страшного прошлого. Откуда им было знать, что будущее, хотя и будет тоже страшным, но уже другим. Мне повезло. Мои "кавалеристы" оказались более терпимыми. Попадись я патрулю водного института, мою рубаху искромсали бы, как гидру капитализма. Но это был пединститут. Их называли в Одессе педики. Они старались воспитывать. Да и у меня оказались смягчающие вину обстоятельства. Это были мои башмаки, растоптанные, со стертыми каблуками, и вылинявшие, несмотря на перелицевку, брюки. Что поделаешь, у Валерке в Сингапуре не хватило трудовых долларов, чтобы купить мне штиблеты и штаны, привез одну рубаху. В небольшой комнате под портретом вождя, взятого в черную рамку, они сидели на стульях, повернутых спинками вперед, как верхом на боевых лошадях. Девушка за столом в красной, такой же как скатерть, косынке походила на Анку-пулеметчицу. Из нее получилась бы неплохая сексбомба, если бы этой бомбой можно было взорвать старый мир, от которого она, судя по грозному виду, отреклась. Стол, за которым она сидела, видимо, в ее воображении, походил на тачанку, а зачехленный, нацеленный вверх увеличитель, представлялся пулеметом. Она на этом сооружении летела сквозь меня. -- Вижу через твои штаны, что у тебя пролетарское происхождение. -- Пытаясь хоть в чем-нибудь меня оправдать в глазах своих товарищей, сказал один из будущих Макаренко. Я вспомнил тетю маню и посмотрел не расстегнулась ли ширинка. -- И какого ты нацепил эту рубаху? -- сверкнул глазами другой. -- Дезертировал в рубаху. -- Утратил чутье. -- Потерял бдительность. Уже давно шла неизвестно где и с кем холодная война. И мы иногда попадали на ее передовую. Мне захотелось спрятаться в окоп, во что-то серое, безразмерное и несуразное. А я стоял в полный рост перед их прищуренным презрением в прозрачной рубахе, и пролетарские мои брюки не могли оправдать ее буржуазной сути. Я уже собирался, как в фильме, который не сопровождает музыка Шуберта, рвануть у себя на груди рубаху и крикнуть: "Братцы! Я наш!" Но сексбомба замедленного действия, пролетая сквозь мой прозрачный торс на канцелярской двухтумбовой тачанке с фотоувеличительным пулеметом, истерически прошептала исторический приказ: -- Что вы здесь размазываете сопли. Расстелять стилягу! Видимо, на их жаргоне это что-то означало, потому что немедленно темную комнату озарила вспышка, и ошарашенного внезапным ярким светом меня сфотографировал хромой паренек с одним голубым глазом. Второй был закрыт любительским аппаратом. Мой снимок поместили на Соборной площади неподалеку от памятника графу Воронцову в сатирической газете "Они позорят наш город" между проституткой и вором-карманником. Под фотографией была надпись -- "Этот юноша с гордостью заявил, что куртка на нем иностранная". Так я стал достопримичательностью Одессы, как пушка, поднятая с затопленного во время интервенции английского фрегата "Тигр" и поставленная на бульваре между горисполкомом и общественным клозетом. В семнадцать лет я проснулся знаменитым. Эти контуженные комсомольцы сделали мне славу. Меня узнавали встречные на улице. За спиной я слышал шепот: -- Ира, ты узнала этого чувака посредине? -- Еще бы! Он позорит наш город. Знакомые под моим портретом назначали друг другу свидание. -- Ровно в шесть, под Рудосом. А потом тетя Маня отчитывала меня. -- Ты уже не мог улыбнуться, как полагается быть. Насупился, словно бугай. А через неделю меня вызвали к директору киностудии. Кабинет его был обит коричневой кожей. Ею же перетянули кресла и диван. Чьи-то шкуры пошли на это великолепие. Тут принесли в жертву целый табун. Важнейшее из искусств требовало жертв. На стенах висели портреты людей, которые весело улыбались, как будто до моего прихода директор рассказал им смешной анекдот про еврея. -- Садитесь. -- Печально сказал директор. -- Это случайно не ваш портрет поместили в сатирической газете на Соборке рядом с бюстом графа Воронцова? -- Случайно мой. -- Ответил я и насторожился. -- Мне жаль, вы хороший кочегар. Но с вами придется расстаться. -- Я испугался, что он вот-вот расплачется. Артисты на стене тоже приуныли. От смущения я стал рассматривать их, и директор, перехватив мой взгляд, продолжал. -- Это наши актеры. Мне достается от начальства за их шалости. Но то -- жрецы искусства. "Квот лицет Иове, нон лицет бови." Вы понимаете меня, кочегар. Что положено Юпитеру, то не положено быку. Я вас не хочу обидеть. Это римская пословица. Всю жизнь я буду забывать эту пословицу. Но мне ее будут напоминать. Через десять лет худсовет другой киностудии соберется, чтобы обсудить короткометражный фильм об осени, сценарий к которому написал я. Опять кино. И один режиссер, которого разозлит моя картина, скажет: "И музыка в этом фильме не наша. Она взята из буржуазного фильма. Мы видели его на закрытом просмотре в ЦК." А это была музыка Шуберта. Но то будет через десять лет. А тогда, в пятидесятых, появилась в моей трудовой книжке еще одна смешная запись: "Октябрь. 1956 год. Уволен в связи с окончанием отопительного сезона.". Наверное, в тот год ожидалась теплая зима. А может быть, тогда из одесской киностудии и актеров увольняли с этой формулировкой. Город любил пошутить. Нет, все-таки на обложки моей трудовой книжки следовало бы написать в скобках (юмористическая). Жаль, что ее не начали с перебежчика, а то было бы совсем смешно, как у Марка Твена. Я перебегал из аппаратной большого зала, которая выходила на Преображенскую улицу, в аппаратную, расположенную во дворе Театрального переулка. Громко тарахтел перемотанными частями трофейного фильма железный ящик. В то время показывали только трофейные фильмы. Если бы у Гитлера, не дай бог, было бы столько самолетов и танков, сколько картин, он, ципун мне на язык, завоевал бы весь мир. Для них, наверное, кино являлось тоже важнейшим из всех искусств. Гимлер сам признался, что, когда он слышит о каком-нибудь другом, он хватается за пистолет. Думаю, в немецких кинотеатров его высказывание тоже писалось слева от экрана. В отношении кино у Сталина и у Гитлера был один бзик. Если бы только в этом. Поэтому-то первыми военными трофеями были заподноевропейские фильмы. Вождь смотрел их сам в пустом зале, а потом показывал гражданам. Отечественные же фильмы просматривались после каждого заседания политбюро. Молотов рассказывал моему приятелю Чуеву, что особенно нравилась отцу народов картина "Волга, Волга." Ее прокручивали в кремлевском зале раз двадцать. И всякий раз перед тем, как на палубе один из героев толкнет другого, Сталин начинал смеяться и ударял Вячеслава Михайловича локтем в бок: -- Сейчас он упадет в воду. Ха-ха-ха! До войны фильмов выпускали мало. Две-три картины в год. И перед тем, как показывать их советским людям, вождь должен был просмотреть лично продукцию отечественной кинофикации. За все годы только один раз получилась накладка. Иосиф Виссарионович задержался на озере Рыца, а тут выпустили фильм о Жуковском. Был такой дедушка у нашей авиации. Бабушки не было, а дедушка имелся. Так вот о нем сняли фильм. Политбюро просмотрело картину, и Молотов дал согласие пустить ее на широкий экран. А тут как раз возвращается с юга Сталин. От вокзала до Кремля много кинотеатров, и кругом развешаны афиши: "Жуковский", "Жуковский", "Жуковский". Великий кинолюб тут же собрал все правительство и начальство кинофикации. В зале стояла гробовая тишина, а вождь все не появлялся. Затем он возник, как маг в цирке. И все встали. -- Садитесь. Садитесь. -- Сказал великий кормчий. И это звучало пророчески: через год-два половина этого зала исчезла. -- А вы постойте. -- Подошел он к министру культуры Поликарпову. Тому самому Поликарпову,

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору