Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
который накануне докладывал ему, что
большинство писателей -- враги народа. Мудрейший тогда, подумав, сказал:
-- Послушай, Поликарпов, где я тебе возьму других писателей?
Так вот, сейчас вождь подошел к вытянувшемуся по струнке министру
культуры.
-- Какая била необходимость, -- произнес он медленно, -- випускать
Жуковского без разрешения товарища Сталина?
Поликарпов хотел уже сказать, что было указание на то товарища
Молотова, но, посмотрев на Вячеслава Михайловича, понял, что это будет его
последний доклад, и выпалил:
-- Иосиф Виссарионович! Мы тут собрались, обсудили и решили, что можно
показывать.
Перед притихшим залом Сталин долго топал своими блестящими, как пенсне
у Берии, сапожищами. Потом подошел к Поликарпову, взялся за верхнюю пуговицу
его штатского кителя и, то ли повторил за министром, то ли спросил:
-- Собрались!?
И опять стал топать перед затаившим дыхание залом. Через десять минут
он снова подошел к Поликарпову, который, только благодаря могучей воле
стойкого большевика, не падал в обморок. Взявшись за пуговицу пониже
верхней, вождь произнес:
-- Посовещались!?
И новая трагическая пауза затянулась на десять минут. После нее он
подошел к постаревшему за эти минуты министру. Бедный враг большинства
советских писателей уже видел себя по ту сторону колючей проволоки, но
держался. Покрутив третью сверху пуговицу, будто он был родом из Одессы, а
не из Гори, Сталин, как-то странно улыбаясь одними усами, снова спросил:
-- И решили?!
Он посмотрел в налитые кровью глаза Поликарпова, выждал еще несколько
минут и затем таким голосом, будто внезапно принял решение отменить казнь,
добавил:
-- И правильно решили!
Зал облегченно вздохнул. Под этот вздох вождь так же неожиданно, как
появился, исчез.
Да, хозяин любил кино. Поэтому и отобрали у побежденных сотни этих
замечательных трофейных фильмов, которые были нашими университетами.
Фильмов появилось много, но копий их не хватало, и кинотеатры,
расположенные рядом, крутили одну картину, которую по частям переносили
туда-сюда перебежчики. В кинотеатре имени Горького перебежчиком работал я.
Это была замечательная работа с большими привилегиями. Детей до
шестнадцати лет на многие картины не пускали. А для меня и моих друзей, не
достигших половой зрелости, этого запрета не существовало. Когда у меня был
свободный день, мы занимали весь первый ряд и по блату смотрели четыре
сеанса подряд одну и ту же картину, заранее зная, что через секунду
произойдет на экране. Как Иосиф Виссарионович Молотова, мы толкали друг
друга в бок:
-- Сейчас он ее поцелует.
Я лучше других знал, что случится дальше, потому что видел уже все это
в окошко аппаратной.
В большом зале кино показывал механик Билли Бонс. Он не обижался на
свою кликуху. Его имени никто не знал. Мне казалось, что он и сам забыл его.
Прозвище свое он получил за то, что у него был один глаз.
-- Иди сюда, байструк. -- Уступал он мне место у окошка в зал. -- Ты
только посмотри, как они любят друг друга. Так не бывает.
И я на две минуты растворялся в другой жизни.
-- Лорды, вы на коленях?
-- А вы разве нет, сэр?
-- Никогда, мадам.
Я помнил каждое движение трагической английской королевы. Вот она
всходит на эшафот и поднимает к небу руки.
Ком в горле перекрывает мое дыхание. Но пора бежать -- Билли Бонс
перемотал две части. И глотая мокрый, студеный ветер, я бегу по Театральному
переулку. Ладонь моя сжимает ледяную ручку железного ящика. Отстает подошва
на правом ботинке. Носок уже влажный, хотя я обхожу лужи, которые паутинятся
первым льдом. Я давно вырос из своего бушлата, и он больше холодит меня, чем
греет.
И вот распахиваются двери второй аппаратной. Я жмурюсь от яркого света,
от пахнущего кинолентой и жженным углем тепла, от механика Вали в летнем,
обтягивающем ее тело, ситцевом платье. Как она похожа на Марию Стюарт.
Неужели она под платьем тоже голая? Мне стыдно об этом думать, но я думаю.
-- Иди, иди сюда быстрее! -- захлебывается она словами.
-- Ее сейчас убьют. Вот дура! Зачем она приехала обратно в Англию.
И мы смотрим в квадратный проем. Головы наши рядом. Я чувствую, как
пульсирует жилка на ее виске. Я знаю, что сейчас набросят мешок на голову
Марии, и счастлив, потому что наши с Валей головы тоже в этом мешке.
Трофейные фильмы -- праздник моей памяти. Вторая линия судьбы моего
взрослого детства. Это все происходило и со мной -- жизнь Рембранта,
путешествие Марко Поло, грезы Шумана, прыжки Тарзана и песни Марики Рок.
-- Смотри! -- орет Билли Бонс. -- Этот фраер хочет унизить Штрауса.
Еле-еле фоц, а туда же.
-- Скорее! Скорее! -- зовет меня Валя. -- Сейчас они встретятся на
мосту Вотерлоо. Она из-за нужды стала проституткой, но он ее все равно
любит.
Я, действительно, перебежчик. Я перебегаю из одной жизни в другую.
Утром я писал обнаженную Саскию, а вечером был одиноким Бетховином. Завтра я
буду Робин Гудом. Я несу коробку с кинолентами и раскачиваюсь, подражая
походке английского разбойника.
-- Вон тот с бородой Шуберт. Он сейчас пишет Аве Марию.
Как все неслучайно. Надо же, Аве Мария Шуберта. Музыка из буржуазного
фильма.
-- Быстрее, быстрее! Смотри, дерутся матросы. Под мозолями на ладонях,
натертыми ручкой железного ящика, линии судьбы раздваивались. Одна означала
бесцветную, озябшую жизнь на сквозняке послевоенного города. А вторая
показывала, хотя и трагическую, но яркую и значительную судьбу.
Вот я бегу по первому мокрому снегу зимнего переулка. Скорее -- туда,
где растут пальмы, где белый лимузин скользит вдоль морского прибоя. Какое
наслаждение заглядывать в этот мир. А может быть, все наоборот, я живу не
здесь и оттуда заглядываю сюда, в тусклую жизнь, придуманную скучными
режиссерами.
И вдруг черно-белая моя судьба, действительно, становится разноцветной.
На сером, затоптанном снегу полыхают алые розы, будто их выбросили из мира,
подсмотренного в окошко аппаратной. У нас таких не бывает. Скорее всего
моряк привез их с Кавказа. Но та, для которой он их купил в Батуми, не
встретила его. И матрос выбросил цветы на снег возле кинотеатра имени
Горького. Это уже я придумываю сюжет трофейного фильма. Вы будете смеяться,
но, наверное, так оно и было.
Я несу эти три действующих вулкана Вале.
-- Рудик! -- говорит она, прижимая розы к груди такой высокой, как у
той, что сейчас плачет на экране. -- Неужели это мне?
Я краснею и начинаю оправдываться.
-- Да. Тебе. Вот, просил передать Билли Бонс.
-- Билли Бонс? -- разочарована она.
А меня уже понесло. Я сочиняю трофейный фильм.
-- Да, да, он. И ничего, что у него один глаз. Второй он потерял на
фронте.
-- Какой фронт? Ему только двадцать лет.
-- Ну и что? Он был сыном полка. Отец у него генерал. Но он погиб на
войне. И Билли Бонс мстил фашистам за папу. Он стал снайпером. На его счету
тридцать три немца. А потом ему выбили именно тот глаз, которым он целился.
Тогда его перевели в разведчики. Знаешь сколько у него орденов. Груди не
хватает. Только он их не носит.
Валя открывает рот так широко, что в него может влететь "мессершмидт".
На весь экран. Я пишу сценарий фильма о войне и про любовь, а два режиссера
тут же снимают их в двух аппаратных.
-- Билли, тебе привет от Вали. Она сказала, что ты отличный парень.
Только очень уж застенчивый. А знаешь, между прочим, Валю разыскивает маршал
Жуков. Он потому-то после войны и переехал из Москвы в Одессу, что знал --
только здесь ее можно найти. Полководца во время войны сильно ранило и он
потерял много крови. Так Валя поделилась с ним своей и спасла маршала. У них
одинаковая группа крови. Очень редкая. Бывает у двух на десять тысяч. Они
оказались как раз те двое. Жуков ищет Валю, а она от него прячется, потому
что была донором бескорыстно.
Все сильней загорались огоньки в Валиных глазах, когда я рассказывал ей
про подвиги Билли Бонса. Да и Билли сверкал, как циклоп, единственным
глазом, слушая мою трепотню о Вале.
И вот в воскресный день я, жутко ревнуя, наблюдаю, как они идут рядом
по Театральному переулку. Я и ревную, и волнуюсь за них. Я вижу, что у Билли
Бонса пересохли губы. Он впервые перевязал глаз белой повязкой. На нем
невероятно широкие клеши и из-под них выглядывают вишневые штиблеты. Бобочка
так обтягивает его торс, что вот-вот лопнет.
Они молчат, потому что за пределами моего фильма им говорить не о чем.
Еще немного и все мои полугодовые усилия окажутся напрасными.
Но я не допущу этого. Я продолжу свой устный сценарий. Сейчас пони, на
котором катаются дети вокруг Соборки, превратится в боевого коня. Билли лихо
запрыгнет в седло. Он поднимет Валю, как пушинку, и поцелует ее в губы. А
затем опустит ее на землю, поправит свою белоснежную повязку и скажет:
-- Жди меня! Я вернусь, красотка!
-- Нет! Нет! Не так! Стоп, камера! Ассистент, покажите дубль! Билли
Бонс, ты что, с перепоя? Больше металла в голосе! Эй, малый с железным
ящиком, отойди в сторону! Чего все время лезешь в камеру? Ах, это ты,
Дамский наган? Извини, я тебя не узнал. Как ты поседел? Повторяем!
-- Я вернусь, красотка!
И музыка из буржуазного фильма заглушит стук копыт.
ЖЕЛЕЗНЫЙ ХАРАКТЕР
В годы Советской власти, когда легендарными, по строгой разнарядке
вождей, были одни полководцы, в легенду прокрался, минуя партийные таможни,
поэт Григорий Поженян. Он зашел туда на руках, вниз головой, как в кабинет
ректора литинститута, когда тот накануне исключив его из заведения,
готовящего советских писателей, крикнул:
-- Пошел вон, и чтоб ноги твоей больше у меня не было!
Сейчас имя этого бывшего начальника вспоминают только в связи с тем,
что Поженян однажды вошел на руках в его кабинет.
Что же накануне так разозлило ректора? Почему он вручил волчий билет
студенту, молодую грудь которого распирали боевые ордена, а в общежитской
тумбочке хранился пистолет, подаренный за геройство командующим фронта?
Грустная это история. Не хотелось бы с нее начинать рассказ о веселом
человеке, но придется. Потому что легенда берет начало где-то там.
Победившая страна, насладившись маршами победы, снова стала выискивать
внутренних врагов, без которых существовать уже не могла. Позади были чистки
и зачистки, троцкисты и зиновьевцы. Освободились нары в лагерях после
массовых отправлений на тот свет политических зэков. Нужен был новый
послевоенный призыв, и прокатилась по широким просторам родины волна
осуждения космополитов. Каждая серьезная организация должна была иметь своих
"отщепенцев". После долгих закрытых диспутов партийцев в литературном
институте тайным голосованием на скрытом от общественности бюро выбрали
своего "предателя". Им оказался замечательный советский поэт Павел
Антокольский.
А что? Чужой по крови, по возрасту и по таланту. Подходит. Не жалко.
Накануне всеобщего собрания Поженяна вызвали в партком.
-- Мы вам доверяем, Григорий Михайлович. Вы, хотя и не коммунист, но
наш человек -- воевали хорошо. Человек отчаянный и поэт неплохой. Впрочем,
от вашего поведения зависит, каким будете в будущем. Да, кстати, нас всех
возмутил этот Антокольский. Предал родину, Иуда, которую мы с вами недавно
защитили на фронте. В общем, Григорий Михайлович, нужно выступить и со всей
красноармейской прямотой...
-- Выступлю! -- пообещал Гриша Поженян и выпятил вперед грудь, как
будто был в кителе.
На трибуну он вышел в этом самом кителе, который потом назовет
"дурацким пиджаком", и будет надевать его только тогда, когда нужно будет
идти к высокому начальству, заступаясь за друзей, попавших в немилость.
Медали и ордена осветили притихшие ряды напряженного зала. До этого
выступал Солоухин, простоявший всю войну с винтовкой у мавзолея, чтобы враги
не похитили Ленина. Он стоял там даже тогда, когда тело вождя временно
отбыло в Тюмень.
Окая, он вбил свои четыре гвоздя, как напишет потом один поэт, в ладони
и ступни своего распятого учителя.
И вот на трибуне шаровая молния -- Гриша Поженян, еще не легенда, еще
пацан, балагур, буян, весело провоевавший четыре года, игравший в кости со
смертью и выигравший у нее, да так, что и сейчас еще не может угомониться.
-- Меня вчера попросили, вернее, приказали, -- сказал Гриша, --
затоптать поэта, с книжкой которого я шел в бой. Если бы меня убили, был бы
прострелен и этот томик, потому что хранился он в кармане на груди. Сын
этого поэта погиб на фронте. Он не может защитить отца. От его имени это
сделаю я. Мне не страшно. Меня уже убивали и я живу после смерти. Я не
прятался за мавзолеем, когда мои ровесники шли в атаку. И сейчас тоже не
спрячусь.
Вы хотите, чтобы я затоптал замечательного писателя, нашего прекрасного
учителя поэзии? -- обратился Поженян к притихшему президиуму и испуганному
залу. -- Внимательно следите за движением руки.
И Гриша сделал руками неприличный жест. Любого другого в те смутные
времена за такую дерзость запрятали далеко в Сибирь. Гриша и на этот раз
отделался легким ранением. Его только исключили из Литинститута.
Он на руках поднялся на первую ступеньку легенды. Впрочем, на вторую.
На первой он уже давно стоял в городе, который сделался для него родным, в
Одессе. Это случилось в сорок первом. Немцы взяли деревню Беляевку. Оттуда
шла в город днестровская вода. В городе у нескольких колонок, к которым были
подключены запасники, стояли тысячи одесситов с ведрами. Говорят, что
однажды, когда пошел дождь, народ высыпал на улицы из бомбоубежищ, чтобы
подставить выварки и кастрюли под водостоки. Люди ловили летящие капли
губами и ладонями, стояли, подняв к небу лица, и не расходились, хотя город
в это время бомбили немцы.
Молочницы из Дофиновки везли в бидонах колодезную воду в больницы,
переполненные ранеными, солдатам не покидающим окопы. Осажденный город
мучила жажда. Через много лет Гриша снимет фильм "Жажда", а сейчас он с
двадцатью разведчиками ночью прокрался к водонапорной станции и уничтожил
вражескую охрану.
Беляевка, наверное, была первым селом в Отечественной, которое, хотя и
на время, на несколько дней, но отобрали у немцев. Однако за эти несколько
дней Одесса вдоволь напилась, наполнила все свои ведра, выварки и кастрюли
эликсиром жизни, помылась в банях -- и Исаковича, и на Гаванной, и на
Провянской, напоила и накормила своих защитников, даже не догадываясь, что
все это позволили сделать ей несколько десятков разведчиков, которыми
командовал семнадцатилетний Гриша Поженян, известный тогда под кличкой
Уголек.
Я видел в литературном музее Одессы его фотографию тех лет. Рядом с
Маяковским, Горьким, Буниным, Катаевым, Чуковским, Ильфом, Петровым,
Бабелем, Паустовским и Багрицким -- всеми великими, которые жили или бывали
в Одессе, смотрит со стены на мир широко раскрытыми глазами смуглый
мальчишка. Он еще не знает о своей звездной судьбе, которую может оборвать в
любую секунду капля свинца. И если это случится, мы с ним никогда не будем
пить пиво из бочки на углу Ришельевской и Розы Люксенбург. И к нам не
подойдет пожилая женщина в тапочках на босу ногу.
-- Только не говорите мне, что вы не Поженян. Я вас таки да вычислила.
-- Она повернулась ко мне. -- Вам тоже здрасти.
-- Вы читали мою книжку? -- улыбнулся Гриша. Он любит, когда в Одессе
его узнают.
-- О чем вы говорите? Разве у нас в городе купишь приличную
художественную литературу?
-- Значит вы видели фильм "Жажда"?
-- Что значит видела? Я в нем участвовала. В сорок первом году. Мне
было тогда пятнадцать лет. Чтоб вы таки у нас были здоровы. Я до сих пор не
могу напиться от той жажды. Вы, как я посмотрю, такой маленький, а на тебе,
напоили тогда всю Одессу. Если бы вы сейчас еще ее и накормили.
-- Ай бросьте, -- переходит Гриша на одесский акцент. -- У вас есть мэр
по фамилии Гурвиц. Это его забота.
-- Гурвиц? Вы шутите? Раньше мы говорили -- мэрзавец, теперь говорим --
мэр Гурвиц.
Одесса была уже сдана. Отряд Уголька уходил из окружения. Они
разделились на несколько групп. Грише и еще двоим удалось прорваться.
Остальных поймали и расстреляли в комендатуре на улице Пастера.
После войны на этом доме появится табличка, где среди расстрелянных
есть имя и Поженяна. Гриша попросил не менять эту мраморную доску.
-- Я, действительно здесь расстрелян вместе со своими боевыми друзьями.
Тот Поженян погиб. Этот, который перед вами, живет посмертно.
В одесском горисполкоме его поняли. Председатель Костя Симоненко достал
из стенного шкафа бутылку коньяка и они чокнулись тыльными сторонами
ладоней, в которых сжимали рюмки. Гриша говорит, что разведчики так поминают
погибших.
Пока Гриша выбирался из окружения, его мама на другом фронте получила
похоронку: "Ваш сын пал смертью храбрых..."
Его мама, маленькая женщина, знаменитый военный хирург, настолько
маленькая, что не доставала до раненых на хирургическом столе, и для нее
смастерили специальную скамеечку, становясь на которую, она делала
сложнейшие операции.
В сорок четвертом к ней на стол с легким ранением попал ее погибший под
Одессой сын. Вот такое счастье привалило военврачу в то тягостное время. На
этой операции у нее было два ассистента. Одна сестра подавала инструменты, а
другая полотенцем вытирала слезы радости, которые туманили глаза и мешали
работать.
Многое, о чем рассказывает Гриша, кажется неправдой. Так не могло быть.
Но в конце концов оказывается, и в этом я не раз убеждался, все, о чем он
говорит -- правда. Сейчас, когда позади много лет дружбы и рассказаны сотни
невероятных историй, иногда мне кажется, что я близко знаю барона
Мюнгаузена.
Дерево, выросшее на переносице у оленя, на самом деле было. Я сам ел
вишни, выросшие на нем. Они были горькими и кислыми, как лесная ягода. А
косяк гусей, упавший в дымовую трубу, наоборот, казался сладким, как всякая
дичь. К водке это мясо очень даже подходило. Барон Поженян не умеет
выдумывать, он пишет и рассказывает только о том, что с ним случалось.
-- Итак, ранним утром поднимаюсь я на капитанский мостик теплохода
"Грузия". Мой друг, капитан Гарагуля, выводит свой пароход из порта Сочи.
"Толя, -- говорю ему я, -- на твоем судне сегодня ночью было написано
гениальное стихотворение. Хочу тебя ознакомить с его текстом." "Гриша, --
отвечает мне Толя, -- ты же видишь, ветер, течение, узкий порт. Выходить
трудно, надо быть внимательным. Это ведь Сочи. Подожди пять минут -- в
открытом море прочтешь." "Ты служащий советского пароходства, а не
прославленный капитан, которого знают даже на острове Борнео. Десять раз в
месяц ты выходишь из затраханного порта Сочи, а такого стихотворения, как я
тебе собирался почитать, после "Я помню чудное мгновенья" не создавалось."
-- Задний ход! -- командует капитан Гарагуля. Слышится озабоченный
вопрос в динамике. -- Выполняйте приказ капитана. Задний ход! -- приказывает
Анатолий. -- Отдать швартовые!
Немцы, зафрахтовавшие судно для кругосветного плаванья, высыпают на
палубу. Они испуганы. Что заставило капитана вернуться к причалу?
Террористы? Пожар в трюме? Пробоина в днище?
Крепятся канаты. Со скрежетом ползет вглубь цепь якоря. Все начальство
порта у трапа.
-- Ко мне никого