Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
сланный маркизом, стал
частицей меня. Это были отрывки, фрагменты, куски диалогов, неоконченные
пассажи. Я находил в них издевку и злобу. Извращенную похоть. Страсть к
уничтожению. Все было перевернуто с ног на голову. Между словами, как тень,
возникала великая тьма. Она пожирала меня. Но я не противился ей. Потому что
маркиз был великий мыслитель.
Я пришел к Готон и попросил забыть, что когда-то я прогнал ее. Но Готон
не обладала чувством юмора и повернулась ко мне спиной. Однако в конце
концов она впустила меня и позволила провести с нею ночь. Добрая камеристка
с ее швейцарской пышностью и скошенным лбом, признаком упрямства. В ней
сохранилось много детского, хотя жизнь не пощадила ее, она давно поседела,
лицо покрыли морщины. Я положил голову на ее толстый живот. И заснул под
отрывистые бессмысленные слова. Я никогда не понимал Готон.
Проснулся я оттого, что она гладила мою искалеченную руку.
- В тебе многое напоминает господина, - сказала она. - У вас такие
похожие голоса...
Голоса у нас совсем не похожи...
- Говорят, в Лакосте был ураган. Как думаешь, не разрушил ли он замок?..
Бедный господин... Латур... О нем говорят такие ужасные вещи... Вы... вы с
ним иногда были так похожи...
Я закрыл ей рот рукой и прижал ее к кровати. Она улыбнулась:
- Я твоя.
- Не об этом речь, - сказал я.
Однако на другую ночь я пришел и рисовал пером на ее теле. Она визжала от
восторга. Но я был слишком слаб и не мог любить ее.
Случалось, я доставал старые книги по анатомии. Везалия и Вьессана. Читал
наугад. Листал записи, которые делал еще у Рушфуко, записи о собственных
открытиях. Но все они были не закончены. В них еще многого не хватало.
Маркиз прислал мне новые отрывки из романа. Описание оргий было столь
отвратительно, что меня мутило. Я с трудом переписывал эти фразы. Однако с
каждым бесстыдным восклицанием, с каждым богохульством и ругательством, с
каждым новым злодейством, которым подвергались несчастные жертвы, мне
становилось легче. Жестокость казалась ненастоящей, и я вдруг понял, что
господин пишет вовсе не о наслаждении. Он говорит об одиночестве. О
бесконечной пустыне одиночества. О пустоте тюрьмы. Ведь в его сочинениях
говорится о боли. Только телесная боль свидетельствует о том, что
одиночество преодолимо. Может, именно поэтому я не чувствую одиночества?
Может, есть некий смысл в том, что мне не дано ощущать боль? Но могу ли я
как-то использовать отсутствие у меня этого опыта?
***
Я остановился в дверях комнаты мадам Рене. Над ночным столиком колышется
пламя стеариновой свечи, стоящей рядом с вазой, наполненной мирабелью. У
мадам расшнуровано платье на спине, и я вижу ее голые плечи. Она
поворачивается, и мы смотрим друг на друга.
- Мадам звали меня?
- Нет.
- Я слышал ваш голос.
- Это звал кто-то другой.
- Здесь нет никого другого, мадам.
- Во всяком случае, мне ничего не надо.
- Но вы меня звали.
- Нет.
- Ведь вы не откажете мне в такой малости, мадам?
- Ступайте к себе, Латур. Вы пьяны?
- Мы с ним всегда заменяли друг друга.
- Что вы хотите этим сказать?
- Если маркиз не мог исполнять свои обязанности, я выполнял их за него. Я
часто был им, а он - мной.
- Вы не должны прикасаться ко мне, Латур.
- Поросеночек моих мыслей, мой ангел, моя небесная кошечка. Я знаю все
ласковые слова, какие он говорил вам. Моя куколка. Снимите платье, Рене. И я
вторгнусь в вашу самую узкую щелку. Вам будет немного больно.
Однако я не двигаюсь и продолжаю смотреть на нее. То, что я сказал, было
пустым бахвальством, беспомощной выдумкой. Я делаю несколько шагов по
направлению к ней. Теперь ее взгляд выражает удивление. Я обнимаю ее за
плечи и пытаюсь уложить на кровать, но теряю мужество и опускаюсь перед ней
на колени:
- Простите меня, мадам.
Я беру ее щиколотку, поднимаю сморщенную ступню и целую. Мадам улыбается
и гладит меня по волосам. Ласкает мою голову. Очень осторожно я откидываю ее
нижнюю юбку и, поднимаясь все выше, целую волосатые икры. Под коленями я
ощущаю кисловатый запах пота и влажность кожи. Покусываю острые колени и,
тяжело дыша, начинаю целовать ее бедра. Нежная, жирная кожа, дорожки темных
волос бегут вверх, к ее лону. Мадам встает и снимает с себя одежду. Полная,
с разной величины грудями и выпирающими тазовыми костями, она высится надо
мной. Ее пупок похож на черный глаз. Я касаюсь его языком, и она вздыхает,
правда, это скорее похоже на стон, вызванный запором, чем на стон
наслаждения. Я встаю и кусаю ее груди, словно это яблоки. Кусаю их и глажу
ее потную спину. Она вся мокрая, но это только возбуждает меня. Мне трудно
сдерживаться. Она снова гладит меня по голове, и я приникаю губами к ее
кисловатому лону.
Наконец она приказывает мне сделать так, как всегда делал маркиз, так,
как я сначала и предлагал. Мой фаллос медленно скользит между ее ягодицами.
Я смазываю слюной ее анальное отверстие. Дыхание мое похоже на песню.
Наконец я проникаю вглубь. Я кричу. Мадам кричит. Над нашими безобразными
телами и неуклюжими движениями звучит фальшивая мелодия, она выпархивает в
окно, летит над улицами, над парками, над городом, к белой тюрьме и камере
номер шесть, где в сумраке одинокий человек склонился над покрытым
письменами пергаментом.
***
Первый раз за много месяцев я смог выйти из дому. Я брожу по улицам.
Наугад. Захожу в трактир у городской стены. Сплю без снов. Утром я начинаю
искать. Нахожу владельца дубильной мастерской Жана Фубера. Номер семь. Он
выходит из мастерской с двумя работниками. Это полный широкоплечий человек.
Низкий лоб, глубоко посаженные глаза. Толстая, сильная шея. Я иду следом за
его каретой. Карета останавливается у небольшого красного домика. Дубильщик
входит в дом. Он живет один. Но я не осмеливаюсь зайти следом за ним.
Залезаю на дерево и жду. Сижу там и думаю. Вечером я спускаюсь с дерева и
возвращаюсь в дом мадам де Сад. Мне кажется, что я, наверное, больше никогда
не смогу заниматься трупосечением.
Я прилежно тружусь над рукописями маркиза. Утром мадам Рене приносит мне
письмо. Она старается не встречаться со мной глазами. Голос ее звучит тихо.
- Письмо Мартену Киросу. Из Венсенской тюрьмы.
И она скрывается за дверью. У меня трясутся руки, когда я вскрываю
печать. Читаю убористый почерк маркиза. Письмо выдержано в веселом тоне.
"Мартен Кирос... ты все-таки негодник! Будь я рядом, я бы задал тебе
хорошую трепку... сдернул с тебя твои накладные патлы, которые ты обновляешь
каждый год волосами из хвоста старой клячи с улицы Куртезон-Пари. Что бы ты
тогда сделал?
Месье Кирос... мои печали и несчастья уменьшились благодаря великой
заступнице мадам президентше де Монтрёй, надеюсь, Мартен Кирос, я смогу
выразить ей свою признательность еще при жизни, завтра или через пять лет.
Если бы судьба связала меня с другой семьей, я бы остался в тюрьме навсегда.
Ибо, как ты знаешь, друг мой Кирос, неуважительное отношение к проституткам
не должно оставаться безнаказанным. Можно говорить что угодно о
правительстве, религии, короле, это все не важно. Но проститутка... будь
осторожен и не оскорби ее ненароком, ибо тогда все полицейские, судьи,
монтрёи и покровители борделей воинственно встанут на ее защиту. И
безбоязненно заточат дворянина в темницу на двенадцать или пятнадцать лет.
Из-за какой-то шлюхи! Французская полиция превзошла все ожидания! Если у
тебя есть сестра, кузина или дочь, месье Кирос, посоветуй ей стать
проституткой; трудно найти более уважаемое ремесло...
У меня здесь тоже есть свои маленькие радости, и пусть они не столь
интересны, как твои, но уж никак не менее утонченны. Я хожу взад и вперед по
камере, а чтобы развлечь меня за едой, приходит человек, который - я не
преувеличиваю - берет десять щепоток нюхательного табаку, шесть раз чихает,
вытирает нос, сплевывает и кашляет не меньше четырнадцати раз, и все это в
течение получаса. Как полагаешь, полезно ли это для здоровья? Пойми, Кирос,
мои удовольствия ничем не хуже твоих, твои унижают тебя, мои ведут к
добродетели. Спроси у мадам де Монтрёи, есть ли на сеете средство лучше, чем
замок и щеколда, чтобы направить человека на стезю добродетели. Я прекрасно
знаю, что есть чудовища - вроде тебя (прости мне мои слова), - которые
считают, что мужчина должен хоть раз посидеть в тюрьме, однако если
заточение не дало желаемого результата, то повторять это весьма опасно.
Такое мнение ошибочно, сеньор Кирос. Рассуждать следует так: тюрьма -
единственное наказание, известное во Франции, поэтому от тюрьмы не может
быть ничего, кроме пользы, а раз тюрьма полезна, к ней следует прибегать во
всех случаях. И если вы не достигнете успеха в первый раз, пробуйте еще и
еще... Кровопускание помогает против лихорадки, лучшего средства во Франции
не знают, оно единственное в своем роде. Но, Кирос, больному, у которого
плохие нервы или жидкая кровь, кровопускание не поможет, в этом случае
необходимо найти другой способ лечения. "Вовсе нет, - фыркает доктор. -
Кровопускание - прекрасное средство, это известно всем. И если у месье
Кироса лихорадка, ему, несмотря ни на что, нужно пустить кровь". Вот
общепринятый ход мыслей.
О, мой сын Кирос, все мы, живущие в нынешнем столетии, слишком умны!"
Во всем этом звучит злая ирония. Маркиз сидит в тюрьме за свой способ
любить, но, безусловно, в Париже разгуливают на свободе сотни ужасных типов,
которые совершают преступления куда более тяжкие. Маркиз болен и несчастен.
Мне хочется плакать.
Думаю, мне следует пойти в полицию и признаться в своих преступлениях. А
перед казнью я обращусь к Богу и попрошу послать мне наказание, которое
позволит мне испытать боль. В аду боль освободит меня от той личности,
которую зовут Латуром, от его мыслей и воспоминаний. Забытье - это же
великолепно. Все мысли потонут в боли. Но вдруг мне приходит в голову, что
наказание Божие может оказаться гораздо тяжелее. Я попаду в рай и буду
покоиться там на облачных подушках вместе с другими ангелами, не чувствуя
никакой боли. Каждую минуту я буду молить о боли, но так никогда и не познаю
ее.
Готон вернулась из Орлеана от своей кузины, и несколько ночей я провел
под ее присмотром. Когда она узнала, что в ее отсутствие я получил письмо от
маркиза, ее глаза стали такими грустными. Я тогда понял, что преданность
Готон господину заразила и меня, что Готон любит его ласки, а вовсе не мои.
Но меня это не огорчает. Мне нравится смотреть, как она садится на кровать и
поднимает на меня взгляд, уже затуманенный той легкой болью, которую она
вот-вот испытает. Тревога и кошмары больше не мучат меня.
***
Осенью ко мне вернулась старая тревога. Все было ужасно. Цены на хлеб.
Трудности, связанные с войной против Англии. Письма маркиза были полны
сарказма и болезненной привязанности к цифрам. Мадам Рене и мадам де Монтрёй
ссорились чаще, чем обычно. Королевский приказ о тюремном заточении маркиза
остается в силе. Мадам Рене несчастна. Готон тоже перестала быть ангелом
доброты. Она мрачна, упряма, начала молиться вместе с мадам Рене, теперь она
сопровождает ее в церковь. Мне противна вся эта словно ненастоящая жизнь;
как будто живешь в тени времени, которое уже прошло. Я раздражен. Чего-то
жду. Но не знаю чего.
Читаю свои записи по анатомии. Кажется, где-то я допустил серьезную
ошибку... но не могу ее обнаружить.
В одной газете я прочитал, что молодой воздухоплаватель Пилатр де Розье
вылетел из Булони, чтобы перелететь через Ла-Манш. Толпы людей стояли
на берегу и смотрели, как его шар поднялся в воздух на полторы тысячи
метров, но там он с немыслимым грохотом взорвался, вспыхнув фиолетовым
пламенем. Розье и его спутник разбились, их останки разлетелись во все
стороны, говорили, будто им оторвало головы. В статье Розье был назван
"мучеником науки". Мне тяжело думать о нем. Я следил за его сказочными
открытиями. Розье был человеком нового времени, и этот несчастный случай
отбросил назад всю нацию.
***
Когда мадам Рене после четырехлетнего запрета получила наконец разрешение
посетить мужа в Венсенской тюрьме, маркиз разбранил бедную женщину за
неверность. Он был в таком гневе, что полицмейстер немедленно запретил мадам
Рене навещать его. Она так тяжело переживала эти обвинения, что решила
покинуть дом и уйти в монастырь Сент-Ор, чтобы доказать мужу свою верность.
Теперь мы с Готон остались одни в этом большом ветхом доме.
Я продолжаю переписывать рукописи маркиза, но работать мне стало тяжелее.
Маркиз тиранит меня, это несомненно. Даже находясь в тюрьме, он имеет
надо мной власть. Он хочет, чтобы его мысли стали моими, его сочинения -
моими. Маркиз страдает в тюрьме и пытается жить моей жизнью. Но я этого не
хочу.
Я решаю отложить его рукописи. Иду к Готон и ложусь в постель рядом с
ней, прижимаюсь к ее теплу, как всегда. Но она не шевелится. Она просто
спит. Готон начала стареть. Мы с ней родились в один год. Ее седые волосы и
живот в складках напоминают мне о собственном возрасте. Я щиплю ее. (Обычно
она любила, чтобы ее будили, причиняя легкую боль.) Теперь она лишь
переворачивается на другой бок.
И вдруг я понимаю то, о чем догадывался уже давно. Готон больна. Об этом
свидетельствуют ее мутный взгляд и постоянная отрыжка. Она больна, но
пытается скрыть это от меня. Чем я перед ней провинился?
- Ты плохо себя чувствуешь? - спросил я. Но она, не отвечая, отвела
глаза. Уголки ее губ болезненно дрогнули. Молчание. Я рассердился.
Я пошел в Сент-Ор и спросил у мадам Рене, что ей об этом известно.
Она ответила:
- Готон не выносит сострадания. Думаю, ей хочется страдать в одиночестве.
Не забывайте, большую часть жизни она грешила с мужчинами. Теперь ей хочется
остаться одной.
Я словно во сне шел по улицам. Меня мучила слабость. Почему Готон ничего
мне не сказала? Она умирает, и все знают об этом, даже маркиз, хотя он сидит
в заточении за высокими стенами, только мне ничего не известно. Она
страдает, но мне не положено знать об этом. Я открыл дверь в ее комнату.
Готон лежала в постели, она глянула, чуть приоткрыв глаза. Почему она так
странно на меня посмотрела? Я не хотел сердиться на нее. Но во мне вскипел
гнев.
- Ты больна?
Не сводя с меня глаз, она отрицательно покачала головой. Я едва
сдержался.
- Ты лжешь!
Готон села в кровати.
- Что хочу, то и говорю.
- Почему ты делаешь вид, будто не видишь меня?
- Оставь меня в покое.
- Ты думаешь, что уже умерла? И поэтому не разговариваешь со мной?
Думаешь, твой язык уже обратился в прах? И мозг тоже?
Она сильно изменилась. В ней не осталось ничего от прежней Готон. Почему
она не желает меня видеть? Ведь я всегда был так добр к ней. Я шагнул к
кровати и ударил Готон. В уголке рта у нее показалась кровь. Но она не
склонила головы. Не извинилась. Не сказала того, что я надеялся услышать. Не
притронулась теплой рукой к моему лбу. Она сжала кулак и в ответ ударила
меня.
- Теперь я никогда ничего тебе не скажу.
- Видно, ты очень счастлива.
- Оставь меня в покое. Ты мне никогда не нравился. Меня от тебя тошнило.
Оставь меня в покое!
Я ушел из дома.
Париж - негостеприимный город. Холодный. Грязный. Люди здесь бледные и
изможденные. Я снял комнату у какого-то виноторговца на Фобур-Сен-Марсель.
Комната стоила дешево, но располагалась на четвертом этаже, и состояние ее
оставляло желать лучшего. Я лежал на омерзительной кровати, и сны мои тоже
были омерзительные. Соседнюю комнату занимала целая семья, и сквозь стену
непрерывно сочился поток брани. Этажом выше жили две тощие проститутки. Днем
и ночью они сновали вверх и вниз по лестнице. Я видел их в приоткрытую
дверь, они награждали меня презрительными взглядами. Я закрыл глаза и
отдался во власть воображения. Проснулся я от холодного ветра, дующего в
окно.
Дом дубильщика прятался в темноте. Я чувствовал себя прекрасно. Легко нес
свои инструменты и без труда заставил замолчать сторожевую собаку. В дом я
вошел с черного хода. Внутри было темно, кисло пахло сыром и вином. Я
разулся и прокрался в спальню. Дубильщик громко храпел во сне. Я склонился
над его мощным торсом, изо рта у него воняло. Большие ноздри подрагивали.
Лишь достав скальпель, натянув перчатку и приготовив все инструменты, я
почувствовал слабость. Скальпель показался непривычно тяжелым. Я вспотел.
Непонятная тяжесть тянула руку к земле. Мне пришлось встать на колени, а
потом даже сесть на пол. Дубильщик хмыкнул во сне, это прозвучало как
оскорбление.
Он умер от легкого укола в горло. Я ученый, но патетика мне не чужда.
Наконец я покинул его грязную комнату. Сижу в парке. В воздухе
чувствуется изморозь. Мне холодно, я раскачиваюсь взад и вперед на твердой
скамейке. Изо рта у меня идет пар. Я пытаюсь прогнать грязные фантазии.
Пытаюсь думать о Готон. О ее теплых руках и нежном рте. Говорю себе, что
надо встать, пройти через парк к дому мадам Рене и повидать Готон до того,
как она умрет. Но продолжаю сидеть на месте, мне холодно, хочется спать,
глаза смыкаются, меня одолевают видения, передо мной встает кровавый город,
в руках у меня ножи, двери домов превратились в человеческие тела, и мне
приходится рассекать их, чтобы они раскрылись и впустили меня в тепло.
Проснулся я, когда уже светало. Было полнолуние. Перед рассветом ветер стих.
Я встаю и иду к дому мадам Рене. Но там никого нет. Сосед говорит, что Готон
вместе с мадам ушла в монастырь. В Сент-Ор я пришел слишком поздно.
Через открытую дверь я вижу лицо Готон. Она лежит на кровати, одеяло
натянуто до морщинистой шеи. Глаза закрыты, рот приоткрыт. Мадам Рене сидит,
прислонившись головой к каменной стене, и молится. Между ними на ночном
столике горит восковая свеча. Мадам Рене оборачивается и смотрит на меня.
Кротким просветленным взглядом. Я плачу.
Всю ночь я просидел в комнате мадам Рене. Глядя в стену. Ни о чем не
думая. Перед рассветом меня сморил сон. Когда я проснулся, у меня был жар и
я не мог пошевелиться. Ноги потеряли всякую чувствительность. Ко мне
заглянула какая-то монахиня. Потом меня перенесли в комнату для гостей. Я
попытался встать, но ноги были так слабы, что идти я не мог. Настоятельница
встревожилась. Она опасалась, что у меня воспалилась культя. Они поили меня
настоем из трав.
В комнате пахло, как на монастырском огороде.
***
Постепенно к ногам вернулась чувствительность. Мадам Рене уговорила
настоятельницу разрешить мне поселиться в пустующем доме садовника, стоявшем
в углу монастырского сада. Пока я не поправлюсь. Это время благодаря
настойчивости мадам Рене растянулось на несколько лет. Монахини хорошо
относились ко мне.
Я лежал и дремал в маленьком каменном домишке, здесь не было ничего,
кроме узкой кровати, стола со стеариновой свечой, распятия и Библии.
Просыпался я только затем, чтобы выпить немного воды и съесть кусок хлеба,
потом засыпал опять. Мне ничего не снилось, от долгого сна я чувствовал себя
вялым и словно пьяным. Стоило мне подумать о моих анатомических
экспериментах, как на меня нападала сонливость. Я все время пребывал в
полусне.
Когда ноги отошли, я начал выполнять обязанности садовника. И работал с
большой о