Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
ивали. Ничего получилось. Мне жали руки жесткими
рабочими ладонями и понимали без посредников. Но и с переводчиком
разговоры разные были. Распространено там одно заблужденье - они думают,
что все, чем мы берем, нам досталось легко. А жизнь, как я понял, никому
пока не дает задарма ничего - ни большого, ни малого. И если что
отпустилось тебе само - все равно чем-нибудь придется расплачиваться.
Словом, всякого мы там увидели вдосталь, после возвращения рассказывали
в депо обо всем - и о плохом, и о хорошем, в газете местной писали, но это
уж к нашей истории не относится. Одно только охота спросить, и даже не
знаю у кого, - почему к нам исчужа рабочие не ездят? Вернее, ездят, и я
там встречал таких, что бывали у нас, да только впечатление наши газеты
зачем-то создают другое. Пишут о банкирах, артистах да обо всякой
вынюхивающей сволочи, а о рабочих маловато. Понятное дело, с пользой
многие гости гостят, однако пускай мазутник, Его Величество Рабочий Класс,
побольше ездит, пусть узнает, какие мы есть, без клеветы и прикрас, это им
и нам надо. Как ты ни крути, а верно, что рабочий - главный человек на
земле. И великое это звание "рабочий" - и на иностранных языках и на
русском - пошло от святого слова "работа".
Сейчас на дворе зима. Тихо. Лежат вокруг депо снега, рыхлые и чистые
необычайно. Валили они густо и долго. Раньше в такую непогоду весь
поселковый народ выходил стрелки чистить, чтоб спасти график. Сейчас эту
самодеятельность наши путейцы первыми на всей сети прекратили - наладили
обдув стрелок. Сверху валит, а снизу воздухом из трубок - вот это
"снегоборьба", я понимаю! Это по-нашему. И вообще сказать, я каким-то
другим зрением посмотрел оттуда на все наше. Первые дни за границей
чувствовал себя ничего, спокойно. Но вдруг однажды без какой-либо причины
как полоснет по сердцу! Дальше - больше. Сосет, не могу. Провожают, помню,
нас в первосортный люкс, говорят хорошие слова, а я уже ничего не
соображаю. Еще в лифте поднимаюсь, а мыслями уже там, в номере. Хоть бы в
нем приемник был, хоть что-нибудь поймать бы! Песню, любую скучную
передачу - все равно. Там я умом понял, как дорога мне эта земля, где
живет труд мой и моих молчаливых друзей, которые обо всем главном думают
так же, как я.
И еще я про Клаву там вспоминал. Перед отъездом разговор у меня с ней
был. Короткий разговор, но все же это лучше, чем ничего. До поезда
оставался целый час, а я так и рассчитывал - в цех еще надо было зайти. С
нашими прощался за руку, торжественно - ведь первый человек из депо уезжал
за границу, а это, конечно, событие. К Глухарю заглянул, с мастером
простился, с Ластушкиными, с бандажниками и карусельщиками, каждый
чего-нибудь говорил, а я двигался от станка к станку и все думал, как
подойду к радиальному.
Подошел. Клава слабо улыбнулась и руки убрала за спину.
- Запачкаетесь...
- Да нет, - сказал я. - Ничего.
Она как-то долго посмотрела на меня большими своими глазами, а я пожал
ее плотную маленькую руку, повторил:
- Ничего!
- Уезжаете? - спросила она. - За границу?
- Приеду.
- Приезжайте счастливо...
Вот и все. А там я думал о ней, о том, как встречусь и какие будут
первые слова. Купил ее сыну иностранную игрушку, такую забавную, что сам
все время смеялся, когда заводил...
А в Новосибирске, помню, мы побежали к электровозу - может, наша
бригада взяла состав? Оказалось, не наша. В купе с нами ехали какие-то
двое. Узнали, что мы только что из-за границы, с глупыми вопросами про
барахло стали приставать, даже вспоминать неохота. Ну, я им ответил.
- У вас, наверно, в магазинах все есть, - обиделись они. - Где вы
сами-то живете?
- Сами-то мы живем на Переломе, - сказал я и ушел в коридор, к окну. За
ним плыли ровно разостланные под небом матово-белые поля, пестрые березки
хороводились, а я льнул к стеклу и косил глаза, ожидая, когда появятся на
горизонте мои холмы, моя тайга и поезд возьмет на подъем. Колеса пели: "Мы
жи-вем на Пе-ре-ломе! Мы жи-вем на Пе-ре-ломе!" Колеса всегда поют то, что
ты хочешь...
Пока меня тут не было, распределили квартиры в новом доме.
Рассказывают, что спорили долго, где кому жить, даже перессорились - вот
ведь какие мы еще. Потом собрались у Глухаря и тянули жребий. Не знаю, как
уж они там тянули, но мне досталась комната в одной квартире с Клавой
Ивановой. И когда я приехал. Глухарь сразу же пригласил меня к себе. Долго
кашлял, потом рассказал, как все вышло.
- Такое дело, - виновато закончил он.
Радоваться или печалиться мне, я не знал, но сделать все равно уже
ничего нельзя было.
- Ничего, - сказал я и поднялся. - Ничего!
Старик дал мне блокнот, а что я ему мог написать? Кивнул и ушел.
Вселялся я, когда дом уже, можно сказать, был обжит. В какую квартиру
ни сунься - везде мои многолетние знакомые. Другу одному дали, инженер
Жердей тоже большую квартиру в нашем подъезде получил, мать с отцом
перевез, жену и сыновей-двойняшек, не в папу толстых.
Дом оказался хорошим, теплым. Сложили его из больших серых кирпичей
стройбатовцы. Заводик, построенный ими, с самой весны перерабатывал,
прессовал шлак из отвалов, и сейчас он пошел в дело. А за шестьдесят лет
паровозы навалили вокруг станции столько этого добра, что хватит на целый
город. Так уж получилось, что машины, с которыми попрощались мы навеки,
служат нам теперь свою последнюю службу.
Что еще? С соседями, Клавой и сыном ее Андреем, у нас дружба. Вечерами
Клава заходит, книги берет, рассказывает, чего я не знаю из ее истории. А
на мальца - ему уже год миновал - я почти всю фотопленку трачу. И
удивительно, парень совсем не болеет, хоть и искусственник. А весельчак!
Вообще-то я другую музыку люблю, но заиграю для него на мандолине
"Студиантину" - веселый такой вальсок есть - или что-нибудь из "Продавца
птиц", а он смеется-заливается, будто соображает. Может, артистом
вырастет? А может, ученым, или рабочим, или начальником? "Начальник",
по-моему, вообще-то слово доброе, означающее человека, который стоит в
начале всякого хорошего дела. И вот я спрашиваю, кто сейчас побьется об
заклад, что Андрейка не станет большим начальником - министром или даже
начальником над министрами?
Бывает, знаете, что появится у нас в депо кто-то чужой - в макинтоше
или пальто с воротником шалью. Ходит, смотрит, будто себя потерял. Ну мы
тоже, конечно, смотрим, переглядываемся. Макинтоши-то такие и у нас есть,
а вот что ты за человек? Глядь, и слух пойдет - это наш, оказывается,
деповский, в первый год войны будто бы на промывке работал. Из
переломских, между прочим, вышло много докторов, физиков-химиков,
офицеров. А один мой друг - мы с ним с незабываемых военных лет, знаете,
вроде побратимов - пошел по партийной линии. Он теперь в обкоме ворочает,
видали? Тоже приезжает иногда в депо и тоже ходит, будто кого потерял.
Всем им сильно помогло, я думаю, деповское, и этот правильный закон - с
производства в институты брать - я бы еще подправил: надо, кроме справок,
руки на экзаменах смотреть. А из наших, переломских-то, говорю, кого
только нет сейчас, и это в норме, и пусть так оно идет.
Не рассказал я еще про одну подробность. Солдат тот ведь не уехал после
демобилизации, решил остаться, хотя с Клавой у них разладилось. В цехе
говорили: "Солдат - он и есть солдат". Да только это одни разговоры. Клава
о многом мне поведала откровенно, однако тут, чую, замалчивает кой-чего.
Сказала, что совсем прогнала его, когда я уехал за границу, но, видно,
куда все сложней у них было. И я не хотел бы всего вспоминать. Что было,
то прошло, а со стороны-то судить - легко. Она попыталась, я думаю,
отстоять то, что меж ними начиналось, но когда почувствовала, что он не
уверен в своем, - ей нельзя было уже лгать ни себе, ни ему, чтоб не идти
им потом всю жизнь в обнимку с горем. И зачем она будет объяснять все это
словами, если может каждому смотреть в глаза? Тут надо было понимать
Клаву...
Опишу, как солдат появился у нас в цехе. Его увидели в дверях, и никто
не знал еще, зачем он сюда. На него смотрели во все глаза, некоторые даже
станки остановили. Клава только одна будто бы ничего не замечала - скоро и
ловко так управлялась у своего радиального. И солдат ни на кого не глядел,
шел по цеху смело, ровно, как в строю, и прямо в конторку мастера. Только
когда они вдвоем вышли оттуда, все увидали, что это вовсе уже не солдат -
на плечах темнели следы от погон, и рукава гимнастерки были закатаны.
Короче, он оформился к нам наладчиком, уже не один раз на планерках
толковые вещи предлагал, и в цехе даже начали поговаривать, что это будет
хорошая смена нашему мастеру, который должен через годик уйти на пенсию. К
беде все это или к добру - не могу пока сказать, поживем - посмотрим.
А что такое - жить? Кто в этой жизни я и ты? Где, зачем и как мы
живем?..
Лежит меж четырех океанов, можно сказать, посреди всей воды самая
большая твердь Земли. На ней самая высокая гора и самое глубокое озеро,
самые просторные равнины и самые большие леса; пересекает ее самая долгая
на свете железная дорога, и как раз посредине стоит-погромыхивает мое
родное депо, где я принял крещение жизнью. Не скажу, что мне все тут
нравится; иногда после работы приостановишься на мосту один, увидишь
бегущие вдаль рельсы и поезда, и так нестерпимо потянет отсюда либо в
Питер, либо, наоборот, к другому океану. Окинешь взглядом станцию и депо,
найдешь окно, за которым гнется над суппортом друг мой и сменщик Яша
Ластушкин, на соседнее окно посмотришь, где во вторую смену стоит у своего
радиального Клава Иванова, потом глаз остановится на маленьком окошке
профкома в пристройке - там уже зажгли перед сумерками свет, потому что к
Глухарю, наверно, пришли, закончив работу, люди, пишут ему какие-нибудь
свои слова, и лампа нужна, чтоб он читал, а то старик начал и глазами
слабнуть; и вот когда посмотришь на все это да на тихую порошу, что
началась перед ночью, на тайгу заснеженную, холодную, однако всегда
манящую, то станет на душе вроде хорошо и покойно, будто все так и надо.
Стою и жду, когда возьмутся включать свет вокруг - в депо и поселке, на
вокзале и станции; вот-вот вспыхнут мощные прожектора над сортировочной
горкой, и тогда погаснет огонек Глухаря, а сам он вскоре покажется у
лестницы... Идет. Начал с палкой ходить наш Глухарь и на мост поднимается
совсем медленно: сначала палку поставит на ступеньку, потом левую ногу и,
наконец, правую поднимет к палке - утвердится, и снова палку вперед и
вверх, на следующую ступеньку...
- Хорошо, Петр, что ты тут стоишь, - говорит Глухарь.
А я берусь взволнованно и сбивчиво объяснять ему, о чем только что
думал. Старик смотрит на мои губы, силится понять - и не может. Тогда я
прошу его палку, рисую на свежем снегу Евразию и делаю точку посредине,
там, где мы сейчас стоим.
- Верно, - произносит Глухарь, глянув мне в глаза, и добавляет два
слова, которые я вроде бы сам предчувствовал, но никак не мог высказать, а
он, будто кувалдой, бухает: - Центр тяжести!..
И вот я заканчиваю, хотя жалко - столько еще разного не рассказал про
наше депо и наш народ. Гуляю вечерами, думаю. Снег, белый и легкий, будто
сгорел, испепелился дневной свет, - неслышно падает. Щекочет лицо нежно,
словно это ресницы ребенка. Я думаю о том, что по сравнению с огромным
миром все мое - мелочь, а я, токарь Петр Жигалин, в нем невесомая пылинка.
Мне известно, что мир существует сам по себе, независимо от человека, от
того, что человек о нем думает, и, должно, если б не было тебя, меня.
Глухаря, моего первого деповского учителя Павла Ивановича Козлова, Клавы
Ивановой, Тамарки, инженера Жердея, Ластушкиных, мастера нашего, моих
товарищей, в нем все шло бы так, как идет. Но мы - часть мира; все, что
есть в нем, есть в каждом из нас, и этот изменчивый, трудный, хороший мир
был бы уже другим - обедненным, неполным, если б в нем не жили все те
рабочие люди, кого я назвал и кого не назвал...
Пока был я в отпуске, пока переживал вселение да устройство на новом
месте, подошла весна. Начали дымиться крыши и стекленеть снега, а воздух
стал легок, светел и пронзительно свеж. Солнце все дольше держалось на
небе, но для меня дни словно укорачивались - я жил предчувствием счастья,
которому нет названия и меры.
Потом, когда мой отпуск уже кончился и "кормилец" позвал меня своим
шаляпинским голосом, слег наш Глухарь. Совсем слег. Я хожу к нему
вечерами, подолгу сижу рядом, пишу ему целыми страницами об Андрейке,
деповских новостях и о чем говорят по радио, а старик кашляет, задыхается
и ни слова сказать не может. Его обтянуло, и уши пожелтели, будто
отмирают. Жалко старика... Знать, отработал свое, отсидел у нас в
президиумах и в месткомовской комнатенке. Жалко. Эх, кабы везде у нас
сидело по Глухарю!
А на днях появился в поселке Петька Спирин. Бродил по нашему чистому
депо как побитый, выпивал помаленьку, караулил Клаву у яслей, но поначалу
вел себя смирно, даже не подходил. А в воскресенье пожаловал в наш дом.
Днем он долго стоял во дворе, щурился и рассеянно грыз ноготь. Меня Петька
не видел - от наших окон, должно быть, сильно отблескивало солнце, а я его
рассмотрел хорошо. Вроде думал он о чем-то, и вопрос на лице прямой был
написан. Вечером он снова явился, только совсем другой - пьяный в дым.
Начал скандалить в нашем подъезде. Пробовал я поговорить с ним, однако он
полез на меня с ножом, и я спустил его с лестницы.
А потом известно мне стало, что, протрезвев, побывал Петька у Глухаря
дома. О чем шел у них разговор - не знаю пока, однако думаю, на пользу
Спирину. Но тут, видно, уже совсем другая история начинается...
1963