Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Шаогунов Сергей. Ура! -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  -
флаги с черными лентами. А мама вела меня по Комсомольскому проспекту в магазин "Дары природы". На витрине -- оскал волка, алая зевота медведя, в застывшем полете косятся птичьи чучела... Внутри пахнет по-лесному терпко, народу мало. Из открытой белой кассы улыбаются две кассирши. Щекастые, они непрерывно лузгают семечки. -- Ой, Сережа! Смотри-ка, как вырос! -- взвизгивает одна. Вторая подхватывает: -- Да, вымахал. Не узнать! Так всегда они встречают меня, сплевывая черную шелуху на отдельное блюдце. -- Сколько лет? Четыре? Жених настоящий! Невеста, поди, есть? -- Есть! -- отвечаю я гордо. Они заливаются довольным смехом: -- Как звать-то? -- Таня! Теперь каждый раз я обречен отвечать на их смеющийся, в лузганье семечек вопрос: "Ну как там Таня твоя?" Мама покупает рябчика. И разыгрывается уже знакомая мне сцена. Продавец кривоносый, с усталым землистым лицом. Он в белом халате, а его губы, бескровные, бормочут: "Ешь ананасы, рябчиков жуй..." Бормочет он не подымая глаз, словно творя молитву. "День твой последний приходит, буржуй!" -- Что это значит? -- как-то не выдержала мать. Он испуганно сморгнул: -- Ой, извините, к слову пришлось... Но вот мама отходит к другому прилавку, и он, нагло заглядывая мне в глаза, повторяет: "Ешь ананасы..." Я не могу понять этих слов. Я жалуюсь: -- Мама, он опять... -- Не жалуйся на взрослых, -- сурово бросает он. Мы выходим, я несу пакет с торчащим оттуда перистым крылом. Прощально смеются кассирши. Мы уже на улице, идем, идем, умер Черненко, витринные звери сверлят застывшими бусинами... Однажды стылым зимним днем я с другими детьми ползал по "паутинке", это такое дворовое железное сооружение из четких квадратов, раскорячившееся. Мальчик постарше, выразительное лицо, зеленушно-нервическое, как у арлекина. Он решил нас повеселить. Он начал переворачиваться, и тут -- о, чудо! -- застрял НОСОМ, упершись в ледяную перекладину. Секунда немого ужаса. В следующий миг он резко вырвался и спрыгнул на снег. И из носа у него закапало красным. Лепестками мака осыпалась и красила снег кровь. -- Снегом! Снегом надо! -- кричала подоспевшая женщина, мама одного из нас. -- Голову закинь! И мы принялись бросать ему в лицо, на кровавый нос, белым рыхлым снегом. Он уворачивался, рыдал. Кровь, снег... Воспоминания советского детства... Однажды дворовые девки научили меня: "Если у машины рядом с номером написано: ССЛ -- это значит: Смерть Советским Людям, ССД -- Смерть Советским Детям. На таких машинах бандиты ездят". Рассказанное долго занимало в моей жизни главное место. Я все время думал о бандитах, боялся их, и боялся совсем не так, как боятся просто людей. Бандиты устрашали меня до оледенения, словно вампиры, которые наведываются в гости, когда тушишь свет. Я видел их, бандитов, почти в каждой машине. "Что ты заглядываешь, -- сказала мне мама (я пристально смотрел на шофера, дремавшего за рулем „Волги"). -- Сейчас дядя выйдет и тебя ПОЖУРИТ". Незнакомое слово испугало меня до потери дыхания. Сердце на миг остановилось, по коже побежал лютый мороз. На последнем, девятом, этаже нашего дома в коммуналке жила татарка Раиса с крашенными в ржавый цвет волосами, а с ней две благообразные старушки, еще старинного воспитания. Наша семья относилась к Раисе очень хорошо, так же, как и весь подъезд. Однажды мама попросила Раису посмотреть за мной минуточку. Помню прохладу лестницы, она держит меня за руку. "Хочешь конфету?" -- протягивает карамель в мятой обертке. Ее голос -- фальшивое умиление. Я отрицательно мотаю головой. Вскоре Раиса, чтобы получить жилплощадь, отравила своих старых соседок. Ее раскрыли, судили, отправили в лагерь. В том же году я пошел в школу. "У Коли -- сыр. У Шуры -- шары. Раиса -- убийца", -- отпечаталось в моем сознании. И тогда же возникла стойкая уверенность, что та отвергнутая конфетка тоже была отравлена. Я жил на втором, и этажи выше ужасали меня по нарастающей, в зависимости от их приближенности к самому страшному, девятому. В ночных кошмарах мне виделись блуждания по этим этажам со спотыканиями о ступеньки прохладной лестницы. Часто, запрокинув голову, я смотрел со двора на дальние темные окна ТОЙ, теперь уже пустой, квартиры. И эти темные окна были для меня как темные духи... Когда я учился в первом классе, к школе подъехала милиция, нам сказали, что ищут бандита, который прячется во дворе. Школьный двор был огромный, с мелкими деревянными избушками. Я и другой первоклассник, Саша Малышев, стояли в коридоре. Мы ежились, наши металлические пуговицы отражали зябкий свет. Сквозь окно мы смотрели во двор и были уверены, что бандит все еще там прячется. Он затаился, как волк. И действительно, словно подыграв нам, мужчина выполз из конуры-избушки и, торопливо озираясь, перебежал школьный двор. Мы с Сашей переглянулись. "Это он", -- ничуть не удивившись, но ужаснувшись, поняли мы и с толпой шумных одноклассников пошли на урок. Я тащил маму к райотделу милиции, где под стеклом у входа висели шесть фотографий. На одной половине широкого стенда -- фотографии пропавших советских ребятишек. На другой -- три фотографии преступников, находящихся в розыске. Это место влекло меня и одновременно отталкивало. Дети с ясными глазами и полуулыбками. Небритые преступники в расстегнутых рубахах, у каждого -- по острому кадыку. Приметы разыскиваемых бандитов внезапно и точно обнаруживались в лицах прохожих. Казалось, преступники здесь неподалеку и могут убить меня за то, что смотрю на их фото. Я был уверен, что ребятишек на стенде слева украли именно они, преступники справа. Через десять лет я пришел сюда. Блестели и пролетали авто. Солнце мгновенно отражалось на стеклах машин, и чудилось, будто ловкие руки водителей выбрасывают огненные шары -- разрывные бомбы из боковых окошек. Летел пух, и на ступеньках сидел милиционер, весь измятый. У отделения стоял синий джип с открытым верхом, и бандит выглядывал из машины стриженой макушкой, как кактус из кадки. А у двери висел стенд, который никто и не снял. Там под пыльным стеклом томились серые лица. Сверху было написано: "Товарищи!", чуть пониже: "Их разыскивает милиция", совсем внизу: "Уголовный розыск". Преступление, потеряв таинственность, стало реальностью, такой, как белый свет. Но за стеклом стенда... там преступление по-прежнему олицетворяло леденящее душу зло, и прозрачная, но твердая грань отделяла человека от этого зла. Вокруг были декорации, а настоящая реальность -- за стеклом. За стеклом жила, цвела, дышала моя Родина. Родина моего детства. БАБА МОЯ Не забывай своих предков. Альбомы храни в шкафу. Я люблю рассматривать седенькие фотки. Дальше мы течем чьей-то красной кровью. Часто в предутреннем сне я чувствую, как каждой косточкой звенит во мне кто-то. Из всех бабок и дедок в живых я застал Анну Алексеевну. Родилась в поле, под низким, в тучах небом. Лет шестнадцати от роду пошла замуж за пацана из города Еткуля. В новом доме жилось обидно. Свекровь хищно щипала и корила: "Беднота!" Сам пацан работал машинистом паровоза, неделями пропадал. Как-то свекровь послала Аню на станцию торговать мочеными яблоками. А там по своим делам высадился Анин брат. Шел-шел, смотрит: сестрица торгует. "Ах ты сродная моя! Разве ты торговка?" ("А я как зареву!" -- рассказывала впоследствии бабушка.) Брат ее, ревущую, крепко увлек за собой в родной их дом, всю дорогу они сочно хрумкали мочеными яблоками. О, Анюта! -- губастое сероглазое личико. Вскоре подвернулся второй муж. Иван Иваныч. Его она знала еще с детства. Он женился на ее подружке, веснушчатой Маше. Но... В жаркий день 1927 года Маша, приникнув губами к ручью, вместе с водой проглотила "конский волос". Знала бы Маша, что некто С. Шаргунов про нее напишет. Но она не знала ни о чем. Я ей кричу с этих страниц: "НЕ ПЕЙ ИЗ РУЧЬЯ, МАША!" Напрасно, не слышит. Можно больше шрифт сделать: "НЕ ПЕЙ!" Жаркий день, сушняк в девичьем рту, жадность к потоку. На колени встала, нагнулась, закатала подол. Выхлебывает! "Конский волос" в ней уже. Впрочем, не будь этого "волоса", не родился бы я... Умирала она тяжело, распухшая горлом. Лежала с глазами, полными слез. Анна прощалась. Похоронив Машу, Иван через неделю сыграл с Анной свадьбу. Из бабушкиных рассказов: "Ночью лежим, а он меня не трогает, к стене отвернулся. Я ему: „Чего ты?" Он: „Праздник большой церковный, нельзя"". При подобной религиозности Иван Шаргунов был офицером НКВД. Грохнула война, его отбросило под Ленинград. После боя раздал солдатам на пятьдесят грамм больше положенного. Швырнуло на передовую, в штрафной батальон. "Дорогая Анюта! Судьба моя переменилась не на долгие сроки... Победа будет за нами!" -- писал он в последнем письме. За три дня до освобождения из разряда смертников. И пошел в атаку... Пуля попала в сердце, пробив и скомкав схороненную там фотографию светленького мальчика (моего отца). Деревенский дитятя, простреленный пулей, возился на пыльном полу, играл в войну. И вдруг зарыдал, бросился к матери на кухню. "Что, что такое?" -- "Папку убили, папку убили!" -- кричал... Был больно бит, но, заходясь в отчаянном плаче, повторял: "А я же не виноват! Папку убили!" Сквозь военные годы Анна везла дитя из Кировской области в Свердловскую. Устраивалась работать в городках, уборщицей, в серых гостиницах за конторкой. При одном из таких переездов сына пришлось на сутки оставить у бабы-яги. В избе, в тайге. Пускай баба-яга последит за малышом. Волосатая и мордастая, наклонялась: "Я тебя съем!" Мальчик светленько сотрясался. Горячо клокотали котлы. Бабы-яги тогда еще встречались, невымершие и недобитые. А вот рассказ о колдуне. Он поселился на краю деревни. Высланный. Польская фамилия, что-то вроде Войцеховский. Охотник. Смущал народ. Умел лечить, заговаривать пулю. Деду моему текло двадцать два, грамотный (подписался на "Правду"), ходил в форме с кожаными ремнями, пересекающими грудь крестообразно. Выполняя приказ, Иван зашел за колдуном. С пистолетиком, спрятанным в кобуру. Молодцевато скрипнул сапогами и резко приказал: "Собирайся!" И глянул на смутьяна стеклянно-голубыми очами. -- Охотника повязать явился... Так-то, Шбергунов, -- зловеще прошамкал щетинистый Войцеховский. -- Шаргунов, -- механически поправил Иван, а нутро его уже неприятно трепетало, как у дичи. -- Ну, здравия желаю, товарищ Шергунов. -- Ситуация становилась абсурдной, а колдун уже тянулся, уже здоровую розовую кисть опутывал своей гадкой водорослью. И произошло нечто неприятное. Иван шарахнулся в сторону, потому как широкий сверкающий поток воды несся прямо на него. -- Ты что, Шергунов, с ума сошел? А? Давай колись, Шергунов! -- вкрадчиво заговорила тварь. -- Вода. Вода. Водица, -- бормотал мой бедный дед сухими губами не комиссара, но мальчика-слуги. Завороженно озирал лачугу, полную вязкого солнца. Колдун бархатно рассмеялся и лукавым польским движением подтолкнул рослого гостя: "Все, мне некогда". И Шаргунов, околдованный, пошел вон. С этой минуты Иван Иванович лишился дара речи и даже как бы одеревенел -- двигался, но не как живой, а как вырезанный из дерева. Целых два часа с половиной, запершись у себя в комнате, палил из пистолета во все стены, смертельно напугав жену. Вечером снова явился к Войцеховскому -- там, на тухлом бесовском месте, смог говорить, но до чрезвычайности заикаясь. -- Слушай, ты! -- сказал Шаргунов (нет смысла передавать в тексте его заикания). -- Ты меня не донимай, а я ужо тебя как-нибудь да отмажу. -- Точно-точно? -- спросил колдун. Шаргунов кивнул. Он мог отмазать и в самом деле отмазал поляка. В ту же ночь колдун собрал в шаргуновском доме шаргуновскую родню и заставил стар и млад дрыгаться, хором повторяя непонятные слова, расколдовывавшие Ивана. "Вроде русские, но как-то почти стихами и одно к другому приставленные, что чудо", -- вспоминала бабушка. (Недавно я зашел в развлекательное заведение "ТАНЦУЮТ ВСЕ". Туда ходят подростки, ночью никого не было, все подростки разъехались. Я прошествовал в зал танцев. "Луна -- на-на-на-на!" -- орал динамик, метался прожектор. Я забрался на круглый подиум. Заплясал! Как я плясал! Упоенно... Один на подиуме. "Луна -- на-на-на-на!") На рассвете дьявольский скач закончился. -- Шергунов, а Шергунов! -- капризно обратился диджей, гибко гримасничая. -- Да? Что? -- испуганно среагировал Иван, уже не заика. -- А давай дружить? -- Давай, -- глухо согласился молодой коммунист, вслушиваясь в предрассветный лай собак и пение собачьих цепей. Дружба не получилась. Через неделю началась великая война. А я про свою дорогую бабушку Анну. Она, темная, класс образования, рассказывала прелестным образным слогом. Ясный окающий выговор журчал скользким льдом. Изъяснялась вольно: "И че это я в рыбе больше всего люблю голову! Очи выем, мозг высосу..." Каждое слово округлялось под языком, как мокрый снежок в ребячьей рукавице: "Я смерть одну хочу! Заглянет она, а я ее, как с ложки, сразу сглотну". Я ей показал фото Гитлера. Она долго изучала усатенького Адольфа и вдруг принялась кромсать желтым ногтем. "Чего ты делаешь, бабушка!", а она приговаривала, отдирая жалкие лоскутки: "Гадина! Мужа мого убил..." В 1997-м, девяностолетняя, навестила нас в Москве. Здесь -- болезненное сочетание слов -- СЛОМАЛА ШЕЙКУ БЕДРА. Я ее привязал к стулу белыми платками и свез вниз на лифте. Она перебирала желваками под дряблой кожей. Мы поехали на машине через рекламную столицу. Мелькали огни по деревенскому древнему лику. Приехали на дачу, и там бабушка прожила еще три года. Я бывал наездами на даче. Первым делом заглядывал к родной старухе. Скуластая, с волчьими глазами. А тридцатого декабря 2000-го я шлялся по темени с местными. Вернулся в дом, а Анна не спала. -- Тебя дожидаюсь, Серега! Сережка ты моя золотая... Попросила вина, я поднес ей. -- У-ух! Больно сладко. На, допивай! Я допил рюмашку. -- Ты, Серега, придвинь стулья к постели-то. Я ночью ниче не соображаю, разметаюсь вся... Я придвинул, и над придвинутыми креслами мы обменялись рукопожатиями. Бабушка трясла мою руку, обхватив двумя, костистыми: -- До свидания! До свидания, товарищ дорогой! А наутро, когда я стал ее будить и поднял, она забила рукой, как крылом. И глаза ее закатились, мычание сорвалось изо рта. Страшно стрекотала вверх рука. Через двое суток она умерла. Веки прикрыты, я наклонился, в сером глазу отражался дневной свет. Поцеловал холодненькую щеку. Подержал бабушку за кисть, прозрачная кость, желтая дымка кожи. Утром мы с соседом тащили гроб, ноги увязали в снегу. Мы тяжело дышали. Из ворот напротив насмешливо следили за нами ребятишки. Автобус дернулся -- и тут, глядя на прокопченные фигуры крыш, думая о петухах, и курах, и козлах бородатых, я и всхлипнул. Ну а больше не слезинки. Автобус трясло, по полу ворочался лакированный гроб. Что сказать про отпевание... Оно, как перезрелая слива, заполняет храм изнутри и давит. Пришел черед кладбища, где прощально открыли гроб. Гордая Анна Алексеевна. Сухая морозная поземка неслась, свечи горели, цветы благоухали. Гроб заколотили и опустили. Мерзло стучала земля. Какой высокий звук! Словно небесный гром... А меня замучила тоска, читатель, припадки тоски. Черная-черная тоска. Черный инфернальный рот приник к левому соску и засасывает мое нелепо булькающее сердце. Я выглянул в окно. И такая тоска охватила сердце. И тут это со мной приключилось. Грубые комья в горле. Я пытался вздохнуть, вкус земли во рту, ноздри щекотал земляной запах. Кладбищенская глина... Я крутил головой у окна. Хороши существа, не подозревающие о смерти. Прекрасны дети. Девочки с прыгалками. Девочки, взлетающие на качелях. Жрущие моченые яблоки девочки. Хорош мальчик Сережа, плюнувший. Некоему юмористу я в детстве... Он начал: "Какой красивый ма-альчик!" А я ему плюнул в бородато-смуглое лицо. И я обращаюсь к потомкам. Вас нет еще. Вы не зачаты еще блондинистой, красной изнутри мамкой Леной. Орите, ребята, кидайтесь камнями и стреляйте метко. Всею жизнью своей громыхните: "Ура!" Не слышу. Громче! ...а-а-а!!! ЕДА Я хочу вновь увидеть мир надежным и ясным -- закрыть глаза, протереть глаза, вернуть детское чувственное восприятие жизни. Я вышел за ворота и замер. Гниет под ногой лист, бритвенно блестит за черненькими кустами рельс. Мчится зверь поезда. Гудок так близко-резок, как вкус рябинины, оранжево лопнувшей во рту. В пролетающем поезде есть что-то трагическое. Как будто вагоны проносят твоих покойных знакомых. Звучат в голове стихи нигде не печатавшихся поэтов, которые декламировал мой крестный Красовицкий: "Молодость проходит электричками -- восемнадцать, девятнадцать, двадцать!" -- и еще другие: "Вам здесь сходить? А мне гораздо раньше... -- сказал он и сошел с ума". Дохлая крыса лежит в профиль на земле. Вялое ушко, ветер шевелит кончиком хвоста. Ты дохлая, а я живой! Я перешагну. Я через эту крысу ощутил полноту жизни. Бывало, люди крыс и ворон жрали и друг друга... От голода. Одна старушка с тонко прочерченным лицом рассказывала, что в ленинградскую блокаду "я просто металась от голода! И тут заметила в углу паутину. -- И она балетно повела рукой. -- Я ее сняла, и с таким удовольствием съела, и изумительно подкрепилась!" Жратва -- важное дело! Марш челюстей и насыщение надо прославлять. А голод надо ругать, голод уродует, сводит с ума. Ну и модная жвачка бессмысленна. Чавканье пустотой. Жуют не прекращая, без пауз мои сверстники резину. Сплевывают. Асфальт весь в белых присохших плевках. А настоящая еда одухотворена. По-разному можно есть. Заблестеть губами и трескать за обе щеки. Деликатно вкушать. Быстрое одинокое насыщение... Стыдливое прилюдное проглатывание... Степенный семейный обед... Еда как принуждение, детские ложки манной каши. Приезжаешь из города усталый, еле дотаскиваешься до лесу, а там силы все прибавляются и прибавляются. Родина -- это грибы и ягоды. Ходить по грибы, по ягоды, по орехи -- сил набираться. Найти гриб -- одно из первых чудес детства. Ощущение нереальности, когда ты его сорвал. Держишь за ножку, и нарастает гул атомного взрыва. За границей под душным целлофаном стерильные шампиньоны. А в России живая ширь грибов. Пенек с опятами -- целый домик с веснушчатыми детьми! "Скользкие, как цыганские дети", -- говорила одна девочка, промывая золотые маслята. Или хрупкие нежные сыроежки, точно цветы в семье грибов: зеленоватые, лимонные, сиреневые, красные. Лисичка похожа на зародыш лисенка... Подосиновик, подберезовик -- добры молодцы, приближенные к белому, его гвардейцы. Белый -- царь грибов. Гриб-удача, настоящий приз! Понюхаешь -- дух захватывает, весь лес вобрал он в себя. Иные грибы на расстоянии излучают яд. На колышущихся ножках желтовато-зеленая отрава предупреждает о близости бабы-яги. Узорчат

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору