Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Шаогунов Сергей. Ура! -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  -
ые расписные теремки. Зловредные черные зонтики. Бледная, как смерть, поганка. Драгоценные огоньки ягод! Рвать малину, царапаясь. Бруснику, чернику, костянику... В детстве я звонко вызывал: "Земляничка, земляничка, покажи мне свое личико!" А грибник рядом шутил: "Она тебе свое личико не кажет, она моего, старого, пугается". Набиваю ягодами рот, и как мне вкусно, как мне сладко... А белая рассыпчатая картошка с солениями, с квашеной капустой, политая подсолнечным, с Украины, маслом... Такого нигде нет! Хорошо копать картошку. Надавить на лопату, поддеть, и куст у меня в руке, и болтаются дурашливые бубенцы картофелин. С отрадой отряхиваю от земли плод. Суп. Второе. Третье. Не поел первого -- как будто и не ел, без первого обед не настоящий. Я скандирую: "Щи! Борщ! Уха!" И иностранное слово: "Бульон!" -- подхватит мой батальон... Рыбу люблю, но не вареной. Хладнокровная, полная речных бликов подводных, у нее суть водянистая, а сама она с чешуей, жиром -- серо-белая. Заумная тварь со сложными костями. Вываренная, приобретает особую заумь. Сало -- сила! С черным хлебом. Хлеб люблю черный, с водой, с луком, с солью. В детстве я буквально воспринимал выражение "хлеб с солью", оно звучало для меня заманчиво. Я фантазировал, как освободителем въезжаю в город и мне преподносят хлеб с солью. И я лакомлюсь этой достойной наградой за мои победы. У моей невесты фамилия мясиста! Я нормально воспринимаю сырое мясо, огромные красные цветы мяса, еще насыщенные жизнью. Розовый пар. Свежее мясо -- как море на закате. И такое скоротечное, прямо на глазах темнеющее. Сумерки мяса. Надо готовить, не дожидаясь мясных сумерек. Обычно, поев, говорят: "Спасибо", так и в столовой можно сказать, а в "Макдоналдсе" придет в голову "спасибо" сказать? Не противно тут? А что-то очень никак, точно под наркозом. Меткие жесты персонала, твердыни столиков, белые стулья, ввинченные намертво в блестящий кафель. День за днем длится операция. Высасываю кока-колу, заманчивая жижа, стеклышки льда стучат по зубам. Сколь ни пей -- жажду не утолишь, лишь во рту все жестче вяжет, и странный ком вспухает в горле. Картофель-фри, сальные желтенькие нетопыри. Кусаю гамбургер. Под гнетом пухлого теста -- мясо, как жеваная газета. Подвкуснено кетчупом. Ну, вроде наелся. Еще равнодушен к шоколаду, ко всяким искусственным сластям. Само слово "сластена" отзывается глухой темной неприязнью. Фу, сладкие слюни тягучие... И торты, эти пышные хоромы с кремовыми лабиринтами, не приемлю. Кусочек отрежу, не больше. Съесть целый торт -- все равно, что быть придушенным подушкой. Мне говорят: литература, литература... Крик "ура!" -- это, я понимаю, искусство. Надо же было такой звук издать! Когда я думаю об "ура!", перед глазами вспыхивает широкое поле, заваленное трупами азиатов, стрелы, обломки копий. Вонь. И заря алеет. И над полем невыносимый беззвучный крик. Запределен мертвый человек -- мясо, мозги, кость! Выплеснулась человечья кровь -- и меня ответно выворачивает ужасом. Но ведь пили вина из черепов врагов. Пировали среди трупов. Сам пир отражал недавний бой. И жар, и лязг, и кипение! Зверство! Мясо дымилось... Текли красные струи вин... ПРИКИД В электричке на скамьях жмутся прокопченные тела, такие же тела нависают. Разносчики протискиваются, вертя товаром. Прекрасна разносчица -- из вагона в вагон, изжелта-сухая, ситцевое бежевое платье в мелкий зеленый цветочек... ПЛАТЬЕ! Вон -- скромный пенсионер, как гриб сыроежка, под мятым КЕПИ. Расселась баба, лицо в крупных ползающих каплях пота, тележка охвачена ногами. КОФТА черная, в огненных блестках. Мужичок, солнечная копоть костистой рожи. Ворот желтой РУБАХИ расстегнут... Затравленное лицо малолетки, будто косой плевок. Алая ТИ-ШОТКА с белым английским слоганом. Катится народный ком сквозь родную природу. Что-то необычное в каждом новом холмике, кустарнике. Кажется, за окном из-за осины выскочит давний знакомый -- гадкая городская особь -- и помашет ладошкой. Угроза из зелени. Могут камнем убить. (Чуть не убили недавно. Мальчишка кинул, я пригнулся, и с пылким звоном взорвалось окно. Я распрямился, ссыпая с себя стекла. В брешь врывался шум. Мне рассекло бровь, и кровь я смахнул кулаком. Ко мне кто-то бросился, я улыбался, с красной царапиной, остекленев глазами. Нет, нет, все нормально.) Пролетающая зелень сладко посасывает глаза. И взвинченность, и сонливость. Наверно, так же странно на войне на простреливаемой местности. А за спиной разговоры. -- Ни во что я такое не верю! А что у меня к соседке огненный змей летал, это я своими глазами видала. Мы потом ее сыновей называли "змееныши". Крепкие выросли парни. Один в армии, другой -- на флоте... Как бы порыв ветра пролетает по вагону, расширяет зрачки, встряхивает листья лиц. Из тамбура долетают сварливые грозовые раскаты: -- Быстро, мужики! Вы че, в армии не служили? И появилась! Бледно-зеленый ПИДЖАК, безжалостно лиловая ЮБКА. Гроза зевает, губа подрагивает. Усики в элементах краски. А я решил разыграть из себя жертвочку. Судорожно роюсь по карманам. Похоть набухает во взоре грозы. Протягиваю билетик! Безмолвно охает. Опомнилась, придирчиво разглядывает билет. Да, тот самый. Гроза поправляет лиловую юбку. "Следующий. Так, у вас что?" Люблю людей в униформе, особенно женщин! Они наиболее сексуальные. Человек в форме все равно что голый. В форме -- значит, без одежды. Гордая нагота. Униформа сексуальна. Меня возбуждают контролерши, стюардессы, военные бабы... ...Алиса! Той ночью цепочка крестика оплела лямку майки. Я сорвал с себя то и другое. Холодное утро проникало сквозь стекла. Алиса, сидя с ногами на кровати, склонялась над белой тканью и упорно пыталась вытащить крестильный крестик. Не сумев ничего, махнула рукой. Я разорвал майку пополам и извлек крест. "Оставьте маечку. Я ее выброшу! -- сказала Алиса. -- Или пришлю вашему папе по почте". С этих пор я перестал носить майки под одеждой. Мы шли через парк к метро "Речной вокзал". Продолжались ненормальные холода начала мая и наши страсти. Алиса всегда причудливо одевалась. На нее оборачивались. Я поначалу чувствовал себя неловко с ней рядом, в своем балахоне она была как траурный парусник. Но потом влюбился и за парусник хватался объятиями утопающего... Я сам запестрел кислотным прикидом. Расстался с Алисой -- и сделался модником. Выпуклые ботинки, черные, с бензиновыми пятнами. Тяжелые, неподъемные. Я двигал оледеневшей улицей, и громыхали мои колодки. Гулкий тоскливый звук. Но природа мне мстила. Лед выныривал из-под подошв, ноги расходились... А летом ноги задыхались. Потели и грустили. У нас в стране установилась мракобесная мода. Молодой человек сквозь все сезоны ходит в одной и той же обуви. И в пекло, и в лютые морозы мы носим одних и тех же уродцев... Терпим муки моды! Нет, зимой хороши -- нормальные на меху крепыши ботинки. А еще лучше -- сапоги до икр, блестят, поскрипывают. Или валенки -- серые, мордастые. Приятно их обметать метелочкой. Хороши босоножки летом на босу ногу. И в дожде прикольно в босоножках прошлепать, убегаю, хлюпая пятками. Читатель, я весь свой гардероб пересмотрел. Отстой один! Винная кофта с вырезом, белые штаны-шаровары. Я отказываюсь от отстоя -- от кофточек пестрых, от всяких обтягивающих штанишек. Сто карманов на штанах. Все это ядовито. А я чувствую, что одежда должна переливаться в природу. Одежда и природа. Камуфляж своего рода. Но не грубо надо сливаться с природой, а проникновенно. Кстати о камуфляже. Камуфляжный мужик ломом долбит лед, ледяные искры летят, а сверху капает на зеленую спину, темнеет мокрое пятно на спине. А на козырьке подъезда чирикает воробей, и весна зарождается в небе... Мое синее пальто -- чтобы вышагивать железно и с достоинством. Светлый плащ с поясом -- мелькать по городу маниакально деловитым. Студенческие безрукавки, свитера. Для долгих зимних учеб. Летом -- рубаха! В рубахе лучше всего, не в жирной футболке с вонючей картинкой. Вообще предпочитаю вещи однотонные. Легкая рубаха, черные тонкие штаны. И пора бы реабилитировать костюм. И галстук тоже! А у реальности -- свой прикид. Облик города -- это его одежды. Центр Москвы, взгляд звякает о рекламу. Стеклянно-рекламные буквы над гостиницей "Москва". Вечером их зажгут, ядовито-зеленые. Сбить бы их! Насморк и уныние они вызывают. Сыро. Одинокая баба на лавке развернула газету, рванулась к газете и в нее высморкалась. Я иду, гляжу вбок -- башни Кремля, вьется Вечный огонь. А впереди меня все противное, глаз мельчает от глупостей Манежа. Уродских зверушек повыламывать! Расставить красивые человеческие тела. Взять из истории реальных героев и вылепить. Сразу Манеж преобразится. Был Манеж -- расхлябанный, площадь для пивка... А тут облагородится. Я лечу мимо мраморных перил. Перевешиваюсь. Радужное дно. Фиолетовые ломтики кафеля. Дно будет другим. Шершаво-красным. Летом зажурчит красная речка. Все засмотрятся, зашепчутся, горьковатую гордость испытают. Спускаюсь. Внизу курит юноша. Иду медленно, спокойно, ступенька... ступенька выскользнула, и... я в грязи. "Блин", -- говорю, поднявшись. Юноша равнодушно курит. Прохожу его, свидетеля. Кулаки мои, грязные, сжаты. Это у меня ботинки такие скользкие. Сменю ботинки. Серый маршал Жуков на сером коне. Ладонь у маршала вспорхнула, как голубка. Женственно... Надо бы кисть Жукову оторвать и заменить новой кистью. Сжать ему руку в кулак. А дальше -- мой главный враг. Медная лепешка при входе на Красную площадь. Вмонтирован в брусчатку этот знак "нулевого километра". Туристы хихикают, норовят вляпаться. Щелкают фотоаппараты. "Соскоблить лепешку!" -- мысленно приказываю, и я уже на площади. А на площади солнце светит сквозь туман... Слепну. Невнятные, сильно светлые очертания. Тонет моя жизнь. Трехцветный флаг мерещится вдруг черным. ХРИСТОС ВОСКРЕСЕ! Я родился в семье священника, был воспитан крайне религиозно. Родился в позднем совке, при этом в семье священника, прикинь! Тесно от народа. Все необычно. "Вон папа!" -- поставила меня мать на деревянную табуретку. В широком красном облачении отец расхаживает, кадя в разные стороны. Я огоньком свечи вожу по его фигурке. Он убыстряется, резко и яростно, и я, увлеченный, преследую его. Я восторженно взбешен, туман застит глаза, теплый воздух облепил лицо. Моя свеча мотается и гаснет, рассыпавшись дымком. Снизу меня дергает старуха: "А ну не балуй! Ты где находишься!" Напуганный ее шепотом, я замираю на табурете. Мать ничего не говорит, она смотрит вперед. С началом весны у тети начиналась аллергия на цветочную пыльцу. Она напяливала синие очки, нервная, непрестанно сморкаясь. -- Мне кажется, кто-то на меня колдует, -- сказала она раз за обедом. -- Как это? -- вздрогнул я. -- Ну, я же не знаю, у кого где моя фотография. Может, нос на ней царапают. И она звонко чихнула. Рассказанное впечатлило меня. В тот же вечер я украл с отцовского стола черно-белую фотографию Злотников, его духовных чад, молодоженов, они часто бывали в гостях, и тайком выколол им глаза. Два безглазых лица -- с усиками и продолговатое женское -- я выкинул в мусоропровод. Теперь мне не терпелось узнать, ослепнут ли они. Но Злотники все так же ходили к нам: он, с волосатыми пальцами, и застенчивая она, подолгу исповедовались папе, пили чай... Нет, ничего не поменялось. С детства меня окружали всякие благочестивые няньки. Одна из них -- Наташа. "Проводим батюшку", -- хрупким голоском предложила. Отсветы фонарей. Снег скрипел под ногами. "Нам нужно поговорить, отойди", -- молвила Наташа. Послушно я побрел от них в стороне. Я поднял длинную ветку и теперь волочил ее по снегу. Наташа что-то увлеченно рассказывала, отец раздраженно кивал. Мы вышли на Комсомольский проспект, и тут папа меня подозвал: -- Сережа! Я приблизился, мы пошли рядом. -- Это правда, ты говорил против Бога? Я испугался. -- Не... Почему? -- Все ты говорил! -- подала срывающийся голос служанка. -- Ты уж будь честен! Отец шел ко мне в профиль, заиндевел его ус. Ус шевелился и дергался. -- Христос пролил Свою кровь... Предаешь Христа... Да, Сережа, ты меня разочаровал. Не думал я, что ты такой дурак. Мы уже стояли у метро. -- Ты меня, конечно, подкосил... И папа выдохнул облако пара. Повернулся и пошел трагично в метро, чуть покачиваясь под тяжестью серого тулупа. -- Предательница! -- злобно шепнул я, сорвался с места и побежал. -- Сережа! Подожди! -- кричала она. Я пересек полыхающий проспект наперерез потокам машин и исчез во тьме дворов. Потом я долго гулял. Несколько темно-морозных часов по Фрунзенской набережной. Блестела замерзшая река в разводах огней, я останавливался, смотрел, смотрел, и слезы наворачивались мне на глаза. Суки... Еще одна была у меня няня, пожилая Таисия Степановна. Смуглявая, с кротким взором. "Петушок", -- звал я ее за хохолок волос. Она перестала у нас появляться, заболела раком. А потом мне говорят: ее сегодня привезут из больницы. -- Порадуй ее, нарисуй иконку, -- попросила мама. Последний момент, звонок в дверь, шум в прихожей, а я у себя, подложив твердый подоконник, рисую на листе. Желтым и коричневым карандашами рисую икону распятия. Три неуклюжих креста, огромный желтый нимб, шляпы гвоздей. Шум перемещается в соседнюю комнату. Зовут, вбегаю... На диване, откинувшись на подушку, полулежит мой петушок. Иссохшая, седые волосы рассыпались по плечам. В комнате зашторено, отец готовится к молитве и уже зажег лампаду. -- Здравствуйте! Я вам икону нарисовал! Все смотрят мой рисунок. Все рады. Особенно рада дочь больной, моя крестная Лена, она меня крепко целует. Петушок тихо улыбается. -- Сережа хороший мальчик... -- говорит она. Она долго тянет руку, хочет перекреститься и никак не может. Падает бессильно рука. Подоспевает дочь, поднимает матери руку, тащит эту руку вверх. Потом начали молебен о здравии. Тогда-то Таисия и улучила момент, чтобы попрощаться: -- Ты, Сереженька, на дачу уедешь, а я вот умру... Я почувствовал себя неловко и молчал сконфуженно, в страхе, как бы кто ее не услышал. Через месяц на даче ко мне заглянул отец и сообщил: "Таисия Степановна умерла". Я играл машинкой на рыжем деревянном полу и испуганно кивнул. Отец вышел. Я замер, все замерло. У меня не было мыслей, но была огромная стеклянная мысль, и я ею задумался. Из прострации меня вывел паук. Он быстро-быстро пересекал деревянный пол наискосок. Я прихлопнул его шлепанцем. Мокрый след. Зелень вяло шевелилась в открытом окне. Есть в Православии нечто, берущее за душу. Стиль одновременно юный и древний. То же самое у красных было. Белоруссия. Желтоглазый комиссар, грязная тужурка. Штаб в подпалинах и выбоинах. Глина двора в следах подошв. А это сельский настоятель наших дней спешит к храму, размашисто крестя старух. Церковь его восстанавливается, кирпичи торчат. Скрипучие сапоги у обоих. И у комиссара, и у батюшки голоса похожи -- истовые, обветренные голоса... И, может быть, оба едят творог, густо посыпая солью (творог с солью -- так белорусы едят). В революционные годы собрали группу духовенства. -- Ну! Бог есть? -- орал визгливо парень. -- Кто первый? -- Есть, -- кивнул один. Свист пули в голову, рухнуло тело. -- Дальше-е!.. И расстрелял всех. Какой драматизм в этой истории, кровавое решение всех вопросов. Жать на курок, в отчаянии подтверждая для себя: нет, нету Бога! Оба мученики, и расстрельщик со своим криком, и поп, ему под ноги свалившийся. Никто не задумывается о МУЖЕСТВЕ тех простых парней, которые взрывали храмы, рвали окладистые бороды, плевали на иконы. Каково убивать, убивая надежду в себе! Что я думаю про религию? Меня воротит от заплаканных, от кликуш, от потусторонних проповедников. Они выцеживают все соки из жизни, из глины, травы и снега. А обожаю я суровую мистику жизни! Человек, да, смертен, за гробом пусто, нет ничего, но почему не быть в жизни чудесам? Одно другого не исключает! Я люблю совпадения, птиц, трагично влетающих в окна. Обычно мне встречается череда смертей. Если умер один знакомый, жди, что последует другой-третий. Смерть наслаивается на смерть, притупляя первый ужас. Я даже подозреваю, что это играет старуха с косой. Может, и есть такая, кто знает. Обходит нас с косой, хихикая под нос. Взмах -- и все... Жизнь, как грубый сапог, в солнце, в сырой глине. Жизнь дана целиком, с самого рождения. Отсюда возможность заглянуть вперед, узнать будущее. И суть народной мистики в том, что народ не выходит за пределы жизни, не вылезает из сапога. Внутри сапога -- лучшая поэзия. Я всегда ощущал, что между рифмами есть особое тайное кровное родство. И животный опыт народа декламирует то же: "Снится мальчик -- будешь маяться, девочка -- диво, шуба -- к шуму, лошадь -- ложь, корова -- к реву"... Дом No 30 на даче, липко-желтый, словно измазанный в одуванчиках. Живут двое Поклоновых, Ольга и ее дочь Лидия, разведенно-бездетная. Хозяин Василий Поклонов умер полтора года назад от инсульта, и следом пышное -- козы, курятня -- хозяйство пустили под нож. Сохранили только корову. Но и она захворала, перестала давать молоко. Покоилась в сумраке сарая, грозно икая и вздрагивая опавшими боками. Посоветовали съездить к знахарке Дусе. Та доживает свой век в нескольких остановках железной дороги, в Хотькове. Мать и дочь снарядились в путь и вот уже сидели на Дусиной кухне. Она выслушала все внимательно, перебирая сухими пальцами. Выдала: -- Белое и черное! Тут, деточки, белое и черное виновато. Надо белое и черное из сарая вам убрать, тогда и поправится буренка. -- Как это? -- спросила Лида, грудастая, склонная к полноте. -- Черное и белое! -- громко повторила Ольга. -- Черное и белое! -- И вдруг, заплакав, поклонилась в пояс. -- Ну что ты, мам! -- дернула ее за рукав дочь. Они пришли домой и первым делом отправились в сарай, учинив там дотошный обыск. Сарай был безрадостно устлан сеном и навозом, гулко охала корова. Ни черного, ни белого, лишь навоз да сено. На следующее утро Поклонова-младшая убыла на работу. Она почтальон, на велосипеде развозит по поселку почту. Вернувшись вечером, узнала новость. -- А буренка встала! -- говорила мать, вовсю улыбаясь. -- Я черное ведь нашла. -- Да ты че! -- А я все вспоминала -- и вспомнила! Покойник-то наш пинджак черный оставил. Так я дыру в крыше еще прошлой осенью пинджаком этим заткнула. Дожди шли, я и заткнула. Теперь вытащила. Весь следующий день Поклонова-почтальон снова разъезжала по поселку со своей почтой. Вечером ее встретила банка парного молока. -- Как кто меня надоумил! -- ликующе говорила мать. -- Раньше ведь цыплята там из блюдца клевали. Я палкой пошевелила, смотрю -- белеет. Блюдце! Выходит, втоптали мы его случайно, оно и увязло. Читатель, какая магия в природе! Родная природа меня окружила, и никуда от нее не деться. Я весь в природе погряз с удовольствием. Мороз люблю. В мизерной мелочи дел, от звонков телефона --

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору