Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
, к
которым ожесточение мое еще не остыло. Конечно, я стану спокойно отдыхать.
Едва ли кто-то слышать способен мои янтарные и беспокойные шепоты. В
скрежетах ночи. Безвестность номер четырнадцать с именем ночи. В
инволюционном синдроме мира утешение тишайшим. Неужто я уж настолько не
владею собой, ведь я же сам себя всегда выдаю, но это невозможно, говорю
себе я. Мурашки ползут по коже ночи, угрожая мне попискиванием и шорохами.
Но за окном тишина, и тьма притаилась в себе самой, и все теперешнее ее в
напряженном и надсадном созерцании. Дом нетерпимости. Я не в силах даже
раздеться, я раскладываю постель и изможденно валюсь на нее. Без света.
Предстоящая церемония. Сила - есть череда напряжений, объединенных сходством
ориентаций, мои же напряжения - суть составляющие растраты. Я теперь не
доверяю никаким замкам или запорам. Входная дверь расшаталась, между нею и
косяком можно свободно просунуть руку и замок отомкнуть, некоторые так и
делают, и я прячусь в прихожей, чтобы в этом убедиться самому. О чем это я?
Миру следует переселиться душою в какое-либо сообщество, пребывающее в
младенчестве. Я должен успеть разобрать все, и все рассмотреть. Но ведь за
разгребателями грязи должны приходить зачинщики чистоты. Из искусств
извлекаю изобретения враждебности в подножия меланхолий. Прихожая моя
заполняется паломниками злости, само присутствие которых равнозначно ужасу.
Они заходят в спальню, и некоторые из них холодные ладони свои прикладывают
к моему влажному лбу. Я несколько раз поднимаю голову и убеждаюсь в том, что
никого нет. Но это ничего еще не значит. Спать, приказываю я себе, спать. Я
вполне подготовлен ко сну, глаза мои закрыты, но сон настигает меня сзади,
со стороны затылка, он вторгается в меня своими кошачьими лапами. А с чего
ты взял, что боль непременно будет нестерпимой? Череда событий блаженства и
зазубрины похвалы. Здесь каждый должен заснуть. А если бы меня собирались
убить, то незачем было городить такие бесконечные и невыносимые предисловия.
Успел ли я все? И я повторяю это четыреста раз, как в детстве, и тогда все
исполняется. О чудо! Ожидаемое свершилось, но я сумел всех уговорить и
многократно уменьшить ужас. Ко мне столько раз приходили в продолжение ночи,
и я всех убедил, со мною все решено, и я вовсе избавлен. Современные
медитации на кончиках ног танцовщиц, в живой энергии дрожжей. Это же
катакеметик. Что такое катакеметик? Ты опять все перепутал. Вскипающее.
Расстался.
Я вижу уже в себе старость, и она приходит отовсюду. Боже, какие
холодные руки! И с воздухом входит в мою грудь. Опять захотел дурноты? Все,
что есть вокруг, все собралось во мне, и то, что далеко-далеко, и то, что
подле самого глаза. На волшебном сквозняке ощущений безудержных и
беспорядочных. Пространство расширилось, разговоры про горизонт пахнут
какой-то малопонятной ересью. Остановись. Человека совсем-совсем чужого
принуждаю отцом моим быть, а самому даже черт того не различить, но...
удается. - Ты всегда так неприятно противился нашей с тобой одновременности
существования, - с горечью говорит он, - ты выталкивал меня. - Слова его как
окалина, под которой остывший металл. - Разве так? - бессильно бормочу я. -
Разве так? - Теперь он наставляет меня на основаниях отцовства, и по
поручению его должен диофантовы уравнения решать, которые он пишет передо
мной. Я запутался с неизвестными, да нет, неизвестно вообще все, знак
равенства меня не пускает, и существует вовсе без сути, и его мне никак не
понять. И чужеродность человека того нарастает, мне уже не совладать с нею,
и оборачивается... Боже, опять они здесь!.. Цифры и смысл стоят у меня
поперек горла. Нельзя на меня смотреть без отвращения, и все более распаляют
себя, и вот уже воздух пропитан угрозой, и срываюсь, и весь отдаюсь одному
из своих бесчисленных и обреченных побегов. Пока я перебежками поднимаюсь по
дороге в гору, по обе стороны только березняк, полный лжи и тревоги, и те -
более, чем ощущения, а после открывается городской квартал, в котором я
надеюсь укрыться, или не надеюсь ни на что, и меня все время преследуют на
автомобилях. И вижу теперь, как по всей почве прокатились суды над цинизмом.
Если только теперь увидят, их после точно будет ни за что со следа не сбить.
И поворачиваю за угол дома, и огибаю еще один дом, мне извилистость дана на
весь остаток прозябания. И белизна ослепляет. Тревога все время со мной,
если бы неуловимость предписана была мне изначально, но так приходится
настигать ее ценой своего сердца. Какие гнетущие отцовы преследования, их я
не выдумал, но со мною были всегда. И опять то же. Ведь я уже объяснился.
Вложена безнадежность, и выдохнута жизнь. Это снова они. Сколько мной
обогнуто углов, и временной силе моей никак во мне не окрепнуть. Они хотят
вырвать мои глаза, автомобили не спятили, Боже, есть ли убежище для меня,
ибо бегу я без цели?! Каждой из них, ведь каждой из них был я обманут
прежде. Бремя упругости юности все уходит на уплату амортизации
существования в очертаниях текущего времени. Отец был неправ, ибо не зная
меня, старался совратить меня в неизвестность. Свойства сверхсеверные его
необманчивы есть и беззаконны. Ему только следует сделаться, говорит кто-то,
менее чем моралистом, но судьею блаженства. Непростившие и непримирившиеся
возвращались последними. И есть во мне неисчерпаем потенциал трагического и
таинственного письма. Ключ есть у прислуги, говорю я, но у нее сегодня
выходной, и сразу просыпаюсь.
Но нет, это продолжение сна, спальня полна людей, весь дом полон людей,
ночи как и не бывало. Как они могли здесь оказаться? И хорошо понимаю, что
теперь уже не сон, что люди эти пришли за мной, и всю ночь беспокойство мое
охраняли.
- Проснулись, - человек говорит, одетый в серое пальто и сидящий на
стуле, и сам встает. В пепельно-серое. Какую угрозу могли нести автомобили?
Иероглифов просоночных рушащихся исчезновение тихое. Он старше остальных.
Какая была короткая ночь! Забыто. Совсем.
- Мне на вас наплевать, - бормочу я, сидя на постели. - Я собираюсь еще
спать.
- Вы сошли с ума, - говорит тот человек. - Известно ли вам, что уже
десятый час?! - И, наверное, для подтверждения своих слов глядит на ручные
часы, небольшие, почти дамские. Подушка моя мокра, влага под мышками, за
ушами и на висках.
- Кто вы такой?
- Моя фамилия Горбовиц, - отвечает, - и я поставлен помочь вам не
наделать сегодня каких-нибудь глупостей.
- Могли бы и не трудиться, - отзываюсь пренебрежительно. - Я и без вас
не собираюсь их делать. - Усмехается. Слишком мало времени для славы, и
бесконечно много его для безвестности. Отравленному ядом мнимого
преимущества. Небесный мошенник ловко скрывает условия договора, согласно
которому отсылает нас в мясорубку обыденности. Без подготовки, a prima
vista. И встаю, немного пошатываясь. Спальню свою называю Медовой Клоакой, и
когда я в настроении...
- Ну-ну, встряхнитесь, - говорит Горбовиц, или как его там. - Да вы
сами только посмотрите на себя. - И один из парней, состоящих под началом
этого корректного истукана, подносит мне к самому лицу зеркало. Смотрю на
себя и вдруг смеюсь неожиданно; выгляжу, конечно, отвратительно, волосы
всклокочены, небрит, под глазами мешки, глаза дикие и измученные, и все же
физиономия, черт ее дери, весь вид не лишены некоторого обаяния, именно
такие, именно теперь. Я готов превзойти сегодня все виды сомнения и
сонливости, хотя и время не подвластно моей настойчивости. По мановению руки
Горбовица зеркало исчезает, и - новое явление вместо него. Другой парень
подскакивает ко мне и, по-боксерски пританцовывая, один за другим кулаками
наносит мне удары в грудь и в скулу. Пару ударов я пропускаю, вполне
ощутимых, но потом уворачиваюсь и сам нокаутирую того в челюсть, тот валится
на пол и потом довольно смеется, когда двое других ему помогают подняться.
Во мне что-то всплывает на мгновение, когда я гляжу на парней, но оно
слишком коротко, чтобы успеть уцепиться.
- Это уже лучше, - Горбовиц мне говорит, и бескровные губы его сухи и
почти неподвижны. - Теперь умываться, завтракать! Быстро, быстро! Вам
нелегкий день предстоит, и все нужно делать энергично и быстро.
Меня усаживают на стул, и один из парней бреет меня. У них тут,
кажется, на все руки умельцы. Чужие прикосновения не то, что бы неприятны,
но всего только необычны при моей теперешней воспаленности восприятия, мне
надолго запомнятся эти прикосновения. Я есмь суббота и безнадежность. В
напряжении. Изнутри.
- Кстати, вы можете познакомиться, - рассуждает Горбовиц, прохаживаясь
за моей спиной и поочередно указывая на каждого из парней. - Это Гонзаго.
Мадонна. Цицерон. Вьюнок. Вам теперь часто придется их видеть. Вы слишком
ценны для нас, и эти мальчики станут оберегать вас от всяких случайностей.
- Цицерона мне можете, пожалуй, оставить, - равнодушно соглашаюсь я. -
Должно быть, любопытно будет иногда поболтать с ним, если, конечно, он и
вправду так красноречив, как утверждает его прозвище.
Парни чему-то смеются. - Нет-нет, - поспешно говорит Горбовиц. - Они
все останутся с вами. Хотя вы, конечно, можете сразу же сказать нам, если
вас в них не будет что-либо устраивать. Но я думаю, что проблем не должно
возникнуть. Ну-ну, не вертитесь. А то вас могут обрезать.
- Как? - насмешливо бормочу я, сидя с запрокинутой головой. - Прямо уже
сейчас?
Вьюнок обтирает мое лицо льняною салфеткой и позволяет мне встать. -
Вполне прилично, - говорю я. - Не хуже, чем в "Севильском цирюльнике".
Мы все снимаемся с места, и меня ведут в ванную комнату, я открываю
воду и хочу запереть за собой дверь, но теперь уже Гонзаго становится в
дверном проеме и наблюдает за мной, всем своим видом показывая, что
запираться не нужно. Ну что ж, если решили посмеяться над наготой отца
своего... Я отворачиваюсь и больше уже ни на кого не обращаю внимания. Если
все-таки триумф окажется полным... Да нет же, этого мне просто не перенести.
Я все время пытаюсь вспомнить... Иногда опасности показываются нам
преждевременно; для того, чтобы отучить нас от смирения. Колючие водные
струйки со змеиным шипением вторгаются в упругие территории моей кожи.
Хватит ли всего меня на существование в последнем, библейском,
предыстерическом напряжении?! Вода горяча, тело мое раскраснелось, и, должно
быть, буквально лучится исходящею от него витальной силой. Меня совершенно
не занимает происхождение зависти, отражающейся на лицах у всех, имеющих
необходимость наблюдения за мной. Все - ложь, от первого и до последнего
ощущения, все клокотания идей и намерений, мне так и не удалось приблизиться
к себе, пусть на расстояние вытянутой руки, пускай на расстояние прямого
взгляда. Я не собираюсь делать известными мои канонические недомыслия и
несправедливости. Вода. Монолог безмыслия. В беспорядке. Меня не учили.
- Скорее, скорее, - говорит Горбовиц, появляясь в дверном проеме за
спиной у Гонзаго. - Кофе давно готов и ждет вас.
- Ничего, - возражаю я, легко оборачиваясь. - Я могу пить и холодный.
Гонзаго подает мне полотенце, и вытираюсь; все время наблюдаю на себе
чьи-нибудь взгляды и чьи-то влияния, и равнодушием силюсь разрушить их
непроницаемость, бронебойным орудием безмятежности. Горбовиц украдкой
смотрит на часы, но молчит. Я выхожу. Еще раз гляжу на парней, и вдруг
вспоминаю, что одного из них, того, которого называют Мадонной, видел вчера
в "Аргусе", тот был одним из четверых дерущихся, я видел его с битой
бутылкой в руке. На мгновение всплывает его образ в самой гуще ожесточения,
как я мог не сразу это вспомнить, и на что же рассчитывали они?! Смотрю на
него, он спокойно смотрит в ответ. Я скрываю нынешнее свое открытие,
Горбовиц пристально наблюдает за мной; мне следует осторожнее быть, когда у
них в соглядатаях воздух, которым дышу. Вы желаете продолжения наготы моей в
ином роде?.. Стойкость или уверенность, или любая из противоположностей
смятения. Всякая телесность чужеродна, и постепенно уступает безумию
увядания. Образец производства, развитие которого диктуется интересами
потребителя. Вот и ответ. Всю силу искусства своего направивший на
объяснения тревог.
Меня усаживают за стол, наливают кофе и прелагают два горячих
бутерброда. Рукою я делаю призывное движение остальным. - Отчего бы вам не
разделить со мной завтрак? - говорю. - Здесь каждому вполне может хватить по
глотку.
Горбовиц усмехается и отказывается за всех. Я в этом и не сомневался. -
Значит, - говорю я Горбовицу, - надо полагать, что эти четверо поставлены,
чтобы быть ответственными за сохранность тухлятины? За неприкосновенность
дерьма?
- Нет-нет, - отвечает Горбовиц, - функции их не слишком широки. Они
нужны для того, чтобы помочь вам избежать каких-либо досадных случайностей.
Вы увидите, как мы вас ценим.
- Ну ладно, оставим это. Вы знаете, как все будет происходить сегодня?
- Вы всяком случае, я знаю - где, - отвечает тот. - В помещении
спортклуба профсоюза железнодорожников северо-запада.
- И чем же было продиктовано?..
- Нет-нет, - прерывает меня Горбовиц. - Помещение очень хорошее, как
раз то, что нужно. Обстановка будет торжественная, да вы еще пока не знаете,
что уже сейчас творится на улице возле вашего дома.
- Вы меня интригуете, - говорю.
- Не имею такого намерения.
- Что еще?
- Квартиру вам придется переменить. Вообще в вашей жизни теперь следует
ожидать значительных изменений. Многие вопросы уже решены, осталось только
не самое серьезное.
- Будем ли мы с вами встречаться в дальнейшем?
- Маловероятно, - Горбовиц говорит. - Вас будут окружать другие люди.
Вашим способностям следует возможно полнее быть обнаруженными.
- Могу ли я высказывать сегодня какие-либо пожелания или просьбы?
- Любые ваши пожелания будут рассмотрены, - уклончиво отвечает мой
собеседник, и я не жду иного, и у меня пропадает желание продолжать
расспросы. Выстрелы, не попадающие в цели в себе самом. Даже когда дичь и
охотники не могут поменяться ролями... и все равно изначально одержимы одним
и тем же азартом. Мне удобней с моим беспокойством, мне привычней с моей
тревогой. Сначала человек узнает отвращение к себе, а потом уже... да нет, с
ним и тогда нельзя будет иметь дела. Наконец кофе выпит до капли, нужно
вставать, жаль, что нет больше; чувство ли это, которому более мгновения
сохраниться? - и, немного промедлив, встаю. Пружинисто поднимаюсь. И
безвинность заглаживая одним изобретением корысти. С сего состояния следует
вести новый отчет, в котором мое отсутствие в себе неизбежно. Из лона
безучастности. По-видимому.
- Не ради ли этого момента вы здесь? - говорю только Горбовицу с
временной неприязнью к его нетерпению. Все же он осторожный сообщник, и
прикосновения его присутствия едва ощутимы, и только наблюдает за тем, как я
повязываю галстук. Ощущаю кожею горла.
- Может быть, повторяюсь, - наконец отвечает, - но мы здесь для
предотвращения любых случайностей, и ничего более. - Взгляды наши
пересекаются и срастаются. Не плотоядность, но плотопристойность. Намного
позже рассвета.
- "Из опасения нашего мира перед ненарочным", - должно быть, хотите
сказать вы, - говорю я. Но сам не уверен, что все же произношу вслух; ныне
труд, порученный гортани, непомерен. Из предосторожности. И провол*чек
никаких не измыслить, не за что уцепиться. Малый не промах. Тот, что
наверху.
- У вас все готово? - вопросительно смотрит Горбовиц, и некоторое
движение среди парней происходит.
- Будем считать, что так, - отвечаю. - Разумеется, готов, если я
говорю. - Должно быть, не существует никакого спасения от моей
гипертонической болезни разума, и меня неудержимо клонит в бодрость.
Когда выходим, отдаю свой ключ Горбовицу; это чисто символический жест,
но собеседник мой отвечает на него со всей серьезностью. Целый день вчера
мертвецки трезвым был, но отчего-то теперь только во всем теле вкус
нездорового похмелья после прежнего напряжения. Потуги определения ощущений
уже их самих создают, и беспорядок в том, и в другом как в средствах
самоосуществления. Неужели так и будет всегда? Я старательно собирал себе
врагов при посредстве своих мгновенных озарений. Едва только под открытое
небо выступаем мы, как первое ощущение - аромат праздника, почти торжества.
За забором поодаль собралась толпа любопытных, ближе тех не пускают,
какие-то люди распоряжаются и здесь. Едва появляемся, толпа оживает,
несколько десятков вытянутых голов за временною оградой, смех, громкие
разговоры, в воздухе прокатывается что-то вроде "виват", весьма неслаженно.
Слава - игра ощущений, маскирующихся под сладость. Зачем же так? Медицинских
противопоказаний не имеется. Огонек безнадежности еще теплится. Издание
переработанное и дополненное. Живая хватка.
Бесцветное небо пылит тончайшей, невесомой, холодной моросью, ни дождь
и ни ведро. Вьюнок раскрывает надо мной свой шербурский зонтик, некоторые из
толпы также стоят под зонтиками, так и идем - впереди Цицерон и Мадонна,
Гонзаго и Горбовиц со мною идут рядом. Мадонна с острым стеклом. Смотрю в
спину. Под спудом имею только одно наблюдение против них, которому суждено,
подобно рыбе, подняться из толщи тяжелых вод. Объяснению позже свершиться,
если во взаимности сольются во мне нетерпение мое и злое, жесткое
любопытство. И я ни в чем не жду не только выигрыша, но даже самого ожидания
выигрыша. And I see a moisture. Довольно торжественно, но изнутри
представляется состоящим из пустяков.
- Пронюхали, - бормочет Горбовиц. Завидев нас, толпа устремляется к
воротам. Всем хочется увидеть меня вблизи, может, дотронуться до меня или
пожать руку. Люди Горбовица едва сдерживают любопытных. Я думаю о том, что
должен думать, не забыл ли чего в доме. - Скорее, - шепчет мне Горбовиц, и
мы проходим ворота. Люди теснятся буквально в трех или четырех шагах от нас,
стараюсь на них не смотреть или смотреть вскользь, на лице моем нет никакой
растерянности, это я знаю, но мне все равно себя не увидеть так, как видят
они. Человек - инструмент озарений, бормочу я, а у окружающего всего только
не выходит беззлобности. В ту же секунду передо мною беззвучно
останавливается черный лимузин, сверкающий хромом, и меня одного почти
вталкивают в него. Вот как, а я только собирался проголосовать; глядишь,
кто-нибудь подвез бы сироту. Нельзя, однако, не оценить отработанности всего
действа. Пружины сиденья сразу же вполне принимают меня. Рядом со мною сидит
инженер Робинсон. Отношения человека к миру насквозь проникнуты пафосом
признательности. Оптимисты особенно хороши в роли обреченных в ловушках
религий. И всю жизнь напролет заботящийся о свершениях. Сдерживаясь.
- Ну вот, - говорит инженер, - сегодня совсем иное дело. - И
любопытство отражается в его тонкогубом лице. Впервые.
- Да, - соглашаюсь я, - я и сам чувствую сегодня в себе силу.
Собеседник мой едва приметно морщится. - Миссия твоя, - говорит, -
ничего общего не имеет с низкооплачиваемой дисциплиной праведничества.
Малыш, не стара