Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
итка, который шибал не только в нос, но и
во все отверстия, какие имеются на теле человека, пронзал тело бодрящей
свежестью, сминал организм, крадучись, подползая к голове, трогал и мутил
разуменье человеческое, расшевеливал его на шалости.
Когда выпили по второй, по третьей и неторопливая, благостная трапеза
подходила к концу, Женяра сказала, кивая на иностранную бутылку:
- Может, потом, ночесь захочется, так ты эту иностранную мочу и
выпьешь.
По голосу жены Николай Иванович угадал, что сегодня она не будет
допекать его просьбами насчет продажи участка и расстанутся они мирно. Он
останется до морозцев на посту - караулить капусту - срубают ночами бичи и
проходимцы всякие овощ, хозяйка же поедет домой - доглядывать Игоря, который
учиться не хочет, но чуть родители отдалятся, зазывает девок в квартиру,
крутит магнитофонишко, и чего они там одни-то делают - пойди угадай.
Здоровенный оболтус, а на огород не загонишь, прибраться в доме не
заставишь. Все стены над кроватью его украшены в чулки лишь одетыми девками,
немца Шварценеггера меж них поместил внучоночек. Значит: дед бил немца, бил
и добил, внучек из него идола сделал...
Вычитав о том, что у Николая Рубцова был любимым поэтом Тютчев, Николай
Иванович добыл однотомник давнего поэта и навсегда влюбился в стихи,
чеканные, мелодичные и такими чувствами наполненные, что и объяснить
невозможно. Иногда он баловал Женяру, читал ей вслух.
- "Вот бреду я вдоль большой дороги,- закинув руки за голову, наизусть
читал самое любимое стихотворение жены Николай Иванович.- В тихом свете
гаснущего дня... Тяжело мне, замирают ноги... Друг мой милый, видишь ли
меня? Все темней, темнее над землею - улетел последний отблеск дня... Вот
тот мир, где жили мы с тобою... Ангел мой, ты видишь ли меня? Завтра день
молитвы и печали, завтра память рокового дня... Ангел мой, где б души ни
витали, ангел мой, ты видишь ли меня?"
Лежали порознь на топчанах. Молчали. И осень по-за окном, молчаливая,
вздыхала последним теплом, сеялись листья со старой белоплодной ранетки.
Когда-то успела состариться и она. Николай Иванович хотел нынче выкорчевать
ее - свету бы в избушке больше сделалось. Копнул, а корень-то у деревца еще
крепкий, лишь сверху гнилью тронутый. Пожалел яблоньку хозяин. И правильно
сделал - она вон своедельному вину-то ароматище и крепость такие придает.
Козырем кроет всю остальную мелкоту. Листья реют за окном, последние листья
нынешней осени. А весной как белоплодка зацветет - какими запахами она
окрестность омывает!
- И чего ты стишки забросил? Может, тоже до жалостной какой души
достучался бы,- тихо молвила со своего топчана Женяра и, не дождавшись
ответа, добавила: - Зять-то, Веня-то, твои стихи хвалил.
"Не обошлось все же без зятя любимого,- сморщился Николай Иванович.-
Они: дочь, зять, жена, действуя союзом, решили доконать хозяина. На поэзии!"
Пошла мода издавать книжки за свой счет. И вечно начинающего поэта
Хахалина решили свалить: продать дачный участок и издать за половину денег
стихи, а вторую половину пустить на "мерседес". Да Николай Иванович, может,
с годами и не помудрел, зато окреп характером. Собрал газетные и альманашные
вырезки, прочел старые блокнотики и впал в полное удручение: отдельные
строчки, даже стишата, если их подладить, посидеть над ними,- можно читать в
домашней обстановке, но лучше - в пьяной компании. Однако на люди выносить
это лежалое, затасканное добро?..
Чтобы все же не сразу признать свой творческий крах, Николай Иванович
накупил бледно и бедно изданные сборнички, чаще всего печатаемые в районных
типографиях. Из глубин ящиков столов не было вынуто по Сибири ничего, что
залежалось потому, что не понято, не принято временем и цензурой из-за
сверхгениальности продукции, не пускаемой в "столицы". Из кухонных столов и
домашних загашников вынута все и всех повторяющая стихоплетия районного
масштаба, в которой воспевались березки, цветы-незабудки, чаще же всего
слышался чуть внятный лепет по покинутой родной деревне, тоска по сгнившему
крыльцу, поросшему травой, которого касалась когда-то детская босая ножка.
Убогая поэтическая, сама себя выпестовшая, на всех и на все обиженная глухая
провинция прилюдно обнажилась, показывая рахитные ноги, винтом завязанный
патриотический пуп на вздутом от картошки животе.
Тем бы и утешился Николай Иванович, но попади же ему в столичном
журнале обзор книжек, тоже изданных за свой счет там, в пространной святой
Руси. У "них" - усек он - не одна мелкотравчатая дребедень выходит из-под
оттесненного на обочину потока литературы. "И на развернутом, на звездном
свитке надмирные мерцали письмена". "Как скоро минет ночь, из поллитровки
брызнет рекой народный стон, и зашумит камыш. Иль это глотку жжет зарею
новой жизни, или в углу скребет о чем-то скорбном мышь..." "Толклись вчера,
бегут сегодня - соревновательная власть - в иссохшую ладонь Господню всадить
по шляпку медный гвоздь..."
Доконал Николая Ивановича, довел до мысли не продавать участок ради
какой-то, никому не нужной книжки такой вот распростецкий стих: "Сына взяли,
и мать больная. В комнате солнечной темно, а на улице праздник - Первое мая.
Вождем завесили ей окно". Вот чтобы написать насчет окна, которое завесили
вождем, надо и жизнь прожить другую, и, пожалуй что, другим и родиться.
В Перми знавал он двоих шалопаев, пьют, девок пикорчат, шляются и
каждые два года выпускают по сборнику стихов. В здешнем издательстве, а то в
столичном, и каких стихов! Он завидовал им, поносил, где можно. Но вот
дозрел понять, что шалопаи - шалопаями, а поэзия от кустюма и примерного
поведения мало зависит.
Николай Иванович растопил своими стихами печку, оставив лишь одно,
недавно как-то само собой сложившееся: "Ах ты, Женя-Женяра, жена дорогая, мы
на свете вдвоем, больше нет никого. Наша жизнь изошла, наша жизнь догорает,
дыма нет, и уголья в печи дотлевают давно. Пусть на сердце печально, но
кругом так светло. Ради этого света, ради доброй печали прошагали мы жизнь,
не скопивши добра. Ну и что? Мы такое с тобой повидали, что за нами, дай Бог
свету светлого детям, столько ж в сердце печали, столько ж в доме добра!.."
Женяра увидела лист на столе, шевеля губами, прочла и тихо заплакала.
"Ну вот, мне и самый дорогой гонорар! Его даже не пропьешь..." - вздохнул
Николай Иванович.
Женяра искренне, как всегда, вздыхала: нужда, дети, жизнь нищенская,
инвалидная не позволили учиться, развиться и сделаться поэтом ее мужу. Ох,
Женяра, Женяра! Святая и добрая душа! Не запомнила она стих, который, тыкая
пальцем в изболелую ее грудь, орал стихоплет Хахалин давно еще, в Перми: "Не
верь, не верь поэту, дева, его своим ты не зови. И пуще пламенного гнева
страшись поэ-товой любви..."
Столик был прикреплен к стене укосинами. Николай Иванович просунул руку
меж укосин и столешницей, тронул мягкие волосы жены - к старости они еще
пушистей стали - тоже, видать, вянут. Женяра прижалась щекой к руке мужа и
не стала больше ничего говорить. Да и куда деваться-то? Век, худо ли, хорошо
ли, изжили, роднее родных сделались. Супруг иной раз еще потянет за рубашку
жену к себе, она, хоть и ткнет его локтем: "Когда на тебя и уем будет?!" -
переберется к нему и, если драгоценный внучек Игорь не доведет и по дому не
устряпается, приступ астмы не мучает,- куда тебе, с добром рассамоварится,
распыщется, хоть и северных кровей, но южанкам в страсти не уступит. В
простое молодость провела, потом аборты замучили, ныне только и поиметь бы
удовольствие, но отчего-то после каждого "сиянца", как называет это дело
сосед по даче Костя Босых, с годами как-то не по себе делается, неловкость
накатывает - ровно бы с родной он матерью грех поимел... "Муж жену береги,
как трубу на бане!" - вроде вот нелепая поговорка, а коль к месту, так и в
самый раз.
Дождь на дворе расходился, четко било каплями в заплату из жести -
починял телеантенну, искрошил лист шифера и залатал дыру, разрезав и
распрямив старое жестяное ведро,- где шиферу-то взять и на что - все уходит
на немощную семью дочери, которая и ликом, и ухватками удалась в покойную
бабку, Анну Меркуловну, царство ей небесное, задрыге. Себе от двух пенсий
супруги Хахалины оставляют на хлеб, на сахар да на постное масло, на
молочное не стало сходиться. Дорожает жизнь. И чем больше и скорее дорожает,
тем шибчее отчуждение. Люди, разодетые в иностранное, дети, как попугайчики.
От машин иностранных и ларьков с товарами в городе не протолкнуться. И все
злей, все неистовей, все вороватей делаются российские люди. Капусту в сорок
шестом и в сорок седьмом охраняли? Да в те полуголодные годы и в голову
никому не приходило унести ее с поля, разве что колхозную, по пути если. А
тут рассаду с полей воруют, картошку выкапывают, скот режут и увозят.
Приходится охранять стада отрядом с карабинами. И ведь что интересно. Осень
- золотая, урожайное лето замыкающая, в двух районах картофель в полях
остался. В газете объявление: берите, копайте за так. Некоторые поля даже
комбайном подкопали - собирай. И что же? Толпы хлынули на тучные поля
богатых ассоциаций?! Хера! Толпы на вокзалах и на базаре барахлом трясут,
ворованной капустой торгуют, ягодами втридорога. Да взять того же внука,
Игоря, бабкой вконец избалованного. Он что, пойдет картошку в полях
собирать? Да он скорее пристукнет кого-нибудь, оберет в узком месте...
Кап, кап, кап - бьет дождем в жесть. Вот и над крыльцом тесина
шевельнулась - гвоздь расшатался, не забыть бы завтра прибить - заснуть
мешает, кажется, кто-то ходит, за капустой крадется...
Надо бы подняться, участок обойти, покашлять. Ай да аллах с ней, с
капустой, и со всем этим хозяйством. Все равно Женяра после смерти мужа
подарит эту виллу детям, те, ветрогоны, продадут участок богачам. Богачи
снесут избушку либо временное отхожее место в ней сделают, обезьянничая,
возведут что-то похожее на иностранную хоромину. Но главное - срубят кедр, а
он такой молодец, такой пышный, такой бобер в шерсти! Лет через пять-семь
шишки выдаст!.. Да не дожить уж садовнику до своего ореха, не дотянуть...
Ныла раненая нога, и он все искал ей место. Вот, кажется, угнездился, в
мягкое, в теплое костью попал, боится пошевелиться. Ладно, нога ранена,
кость разбитая почти всю послевоенную пору гнила, усохла нога, кость проело,
в воронке черный паук паутину свил из фиолетовых и багровых жилок. Царапины,
раны, ушибы, которых за жизнь накопилось лишковато, болят, зубы посыпались,
лечить, сверлить, горечь всякую глотать приходится. Но еще ничего, еще в
меру, да в норму - так и винца дернет своего, водочки с друзьями или с зятем
этим наглым и хватким по праздникам пузырек раздавит.
Бутылку ту, иностранную, после отбытия Женяры с последним автобусом
домой он почти прикончил. Расслабило, рассолодило человека, думал, сразу и
уснет, ан там брякнет, тут стукнет, капли в жесть бьют, яблочко остатное
покатилось по крыше, в стекло приветно тюкнуло. Ладно, если яблочко. Но коли
птичка - она, говорят, к смерти в окно людское стучится...
В мороси и ветоши туманной дремоты-полусна Николая Ивановича чаще
других мучило видение: фашисты снова в России, дошли до Урала, и их медленно
оттуда прогоняют. И вот рубеж, с которого Коляша начал воевать. Ему тяжело
думать оттого, что он знает все про войну,- как долго, как трудно изгонять
зарвавшегося чужеземца. Весна зеленью сочится, птицы от песен изнемогают,
мирные поля, леса, а в небе взрывы. За Окой котлован, и чувствует он - в
крепком этом котловане засели они, и надо их долго гнать, далеко гнать,
снова гнать...
Все же хорошо расположен участок Хахалиных. Женяра воды из речки
принесла, успела почти засветло уехать, чтоб тот кавалер не разгулялся шибко
в квартире. Главное достоинство старых участков - это речка Грамотушка,
текущая средь садов. Раньше, говорят, в ней водился пескарь, гольян, даже
харюзок попадался. А сейчас Грамотушка летами едва на поливку накапливает
воды. И только вспомнил Николай Иванович про речку, только мысленно ее
узрел, как всплыло: "Село стоит на правом берегу, а кладбище - на левом
берегу. И самый грустный все же и нелепый вот этот путь, венчающий борьбу и
все на свете,- с правого на левый, среди цветов в обыденном гробу..."
Кап, кап, кап, гынь, гынь, гынь - поет мотор машины, вьется фронтовая
дорога, растянувшаяся на всю жизнь...
Нет, видно, с ходу не уснуть, и выпивка не помогает, и припоздалое
общение с женой не ко здравию и успокоению. Тоже вот противоречие: в
молодости, за рулем так и долило сном, хоть спички в глаза вставляй, а ныне
не спится, мается товарищ Хахалин...
Что же, что же еще-то помогает, кроме дороги-то и звука ноющего мотора?
Отбыть, уехать, уплыть в беззвучный, неспокойный старческий сон. А-а,
поэзия, стишки: то они баламутят, то в умиление ввергают, то мечтательность
навевают, с той мечтательностью нисходит на человека благостный сон.
"Улетели листья с тополей, повторилась в мире неизбежность. Не жалей ты
листья, не жалей, а жалей любовь мою и нежность..." - как трогательно-то,
как складно!.. За что же дура-баба удавила мужика, приземлила поэта на самом
взлете? Ах, бабы, бабы! Мору на вас нету! Гапка из тьмы взошла что месяц
полуночный... И сколько Коляша тех баб познал! Но Эллочку и Гапку - первых в
жизни своей женщин, помнил и поминал всегда с трепетом и душевным подъемом.
Да и есть за что - это ж не женщины, это ж эрэсы, то есть "катюши",- ка-ак
начнут пламенеть - вся земля горит и колыхается, держись, мужик, за весло,
кабы в волны не снесло.
Кап, кап, кап, гынь, гынь, гынь - идет дождь, едет машина, едет, вьются
верстами строчки: "Когда пробьет последний час природы...- Кап, кап, кап...
Состав частей разрушится земных...- гынь, гынь, гынь...- Все зримое опять
покроют воды..." - Отчего же не каплет-то? Не бьет в железо? А-а, ветер
налетел, отклонил струйки дождя, кабы снег не принесло... Что ж, может и
снег выпасть - через несколько дней Покров, и самое время снегу быть. Снег
на Покров, стало быть, зима теплая будет, бают старики. Не дай Бог зиму
лютую, студеную, ведь и в нынешние-то, в сиротские-то зимы трубы по городу
лопаются, парит везде и всюду, люди мерзнут, дети болеют и мрут. Во! Снова -
кап, кап, кап,- сла-ава Богу... "И Божий лик изобразится в них"...
Гынь, гынь, гынь. гы-ы-ынь, гы-ы-ы-ынь.- тянется и тянется дорога во
тьме, и нету ей конца, и даже сон не может одолеть ту давнюю, словно в
другой жизни пролегшую дорогу. Старый солдат поднапрягся, вспоминая молитву
на сон грядущий, которой старательно учил его отец Ефимий. Казалось ему,
молитвы он основательно забыл, как успел забыть Туську с мужем, где-то
затерявшихся в бурной жизни и скорей всего канувших в ней, да и сам отец
Ефимий, остров Валаам с черными фигурами монахов на берегу, будто тени,
виделись тоже где-то в другой жизни, может, и в ином мире. Но лунный блик
все так же явственно качался на воде, катился впереди теплохода. "Господи,
Иисусе Христе, Сыне Божий, молитв ради Пречистыя Твоея Матере, преподобных и
богоносных отец наших... А мы вот материмся в мать-то, выходит, и в нее, в
Божию матерь...- ворвалось в молитву, будоража ее успокоительное действие.
Николай Иванович осилился, отринул думы про грешное...- и всех святых
помилуй нас. Царю Небесный, Утешителю, Душе истины, Иже везде сый и вся
исполняли, Сокровище благих и жизни Подателю, прииди и вселися в ны, и
очисти ны от всякия скверны...",- шевелил губами Николай Иванович,
вышептывая Божеское, и в то же время слушал чутко: не крадется ли сквозь
дождь и шорохи враг какой за капустой. И понимал: молитва и суетность
несовместимы, не проникла молитва в душу его, как Тютчев или тот же Рубцов,
скользит Божеское по поверхности башки и скатывается с нее, как брызга с
вилка капусты.
Мать-перемать, все-таки вставать придется, вокруг грядок пройтись -
враги, кругом враги и воры, какой уж тут сон, вина своего да иностранного
надулся, тоже жмет, на улку позывает - где тут Бога дозваться, достучаться
до его небесных врат. В штаны бы не напустить. Грешен, грешен батюшко, ладно
хоть к раскаянью готов, маяту души и тяжесть тела испытывает гнетущую. Чего
дальше-то будет? Главное, не заболеть бы, не залежаться и как придет ОНА -
сразу бы, как ту капусту, хрясь топориком под корень - и отдаться Богу на
милость, в распоряжение верховное. А там уж Он сам распорядится, кого куда
определить, в нужное направление направит...
Но главнее всего, чтоб жива была Женяра. Уснет он вот так и не
проснется... Она по Божьему завету оплачет его, снарядит в дальний путь,
потом и сама рядышком тихо ляжет. Чего ж ей одной-то тут делать? Неинтересно
одной, пусто одной...
Вон у тихого пенсионера Зайцева, домик которого за речкой, умерла жена
- и потерялся он в жизни, никому совсем не нужон, даже и богатому внуку...
Прошлой зимой, да на исходе уж зимы, собрались они сюда с Костей Босых
- соседом по огороду, в котором сам он ничего не делал, только, раздевшись
до трусов, рубил окучником беспощадно крупный сорняк, материл правителей на
весь белый свет, крыл Рейгана, Саддама Хусейна, когда и Ким Ир Сену
попадало, и нашим всем по очереди. Ныне Ельцина кроет Костя почем зря. А в
огороде работала его Аннушка, этакая мышка-норушка, с Женярой скорешившаяся
по причине характера. Жену свою в молодости Костя тоже обижал, а ныне уж ни
гугу - боится остаться один. Подались они за город, намереваясь натопить
избушку, но главное - выпить на раздолье и всласть наговориться. У ворот
инвалидного садового объединения "Луч" сторожа встретили, точнее, он их
встретил, зная, что у парней этих с собою непременно есть кое-что. Ну,
ла-ла-ла, то да се, как тот, как этот, у Зайцева за речкой его однофамильцы
изгрызли всю вишню и все ранетки, огород весь исколесили, а его вот нет и
нет, с самой осени, с октябрьских праздников. Может, заболел, а может... Тут
инвалидишки переглянулись меж собой и, ничего не говоря более, ринулись по
целику за речку...
Костя Босых этого Зайцева презирал за угодливость, за тихий нрав и
голос едва слышный. Они и познакомились-то бурно. Существовали тогда еще
хитрушки под названием "магазин для ветеранов". Их магазин был отгорожен от
народа фигуристой железной решеткой, у которой от открытия до закрытия
толпился русский люд, ждал, когда подвезут чего-нибудь съестное в продажу,
кроя иной раз и этих дармоедов за фигуристой решеткой, к которым, как везде
у нас, поналепилась куча: афганцы, герои каких-то других войн и вылазок, в
Эфиопию, в Египет и еще куда-то,- мудрая партия, как всегда, мудро
поступала, откупаясь подачками. Участникам и инвалидам ВОВ преподносилось
это как милость и выглядело так, будто вожди от себя и от своих деток
отрывали последнее и отдавали страдальцам.
Томятся как-то инвалиды в магазине, и дерни за язык этого Зайцева
нечистый. Всегда за цветками в уголке жался и оттудова тихонечко вопрошал:
"Кто последний? Я за вами". И вякнул из ухоронки своей умильным голосом:
"Вот спасибо товарищу Брежневу, пайку для нас подешевле вырешил..." В
магазине в ту пору как на грех и на беду случился Костя Босых. Занимая
очередь, он всегда и везде грудью вперед, голосом орет гро