Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
жа, расставив ноги в сапогах, голый
по пояс, а Фроликов с полотенцем на плече льет ему на спину из котелка.
Комбат, задыхаясь под холодной струей, изгибается, шлепает себя ладонями по
мокрой груди: "Ух! Ух!" - испуганными глазами показывает себе на спину между
лопаток, и Фроликов льет туда. "Ах хорошо!"
- Комбат! - кричу я еще издали.- У тебя кто-нибудь яичницу жарить
умеет?
- А война?
Вода потоками заливает ему лицо, он жмурится от мыла.
- Обождет война, давай яичницу есть!
Фроликов, целя струей из котелка комбату на затылок, улыбается. И
часовой у входа в блиндаж улыбается и чешет мясистую, в мозолях, ладонь об
острие штыка.
Над нами, заглушив голоса, низко проходят наши бомбардировщики. Идут
спокойно, куда-то далеко. Бабин, нe разгибаясь, чтобы вода по желобку спины
не затекла в брюки, что-то кричит и весело указывает на самолеты снизу. С
мокрого локтя бежит струйка воды. Я с удовольствием и даже с завистью смотрю
на его мускулистое тело. Он пожелтел от акрихина, малярия подсушила его, а
видно, силен был очень. Под правой лопаткой у Бабина старый, затянувшийся
коричневой кожицей широкий шрам. На плече круглая вмятина толщиной в палец -
след пули. Когда он подымает руку - вмятина становится глубже. Весь
послужной список на теле, стоит только рубашку снять.
Фроликов, сорвав с плеча, кладет ему на руки чистое полотенце. Бабин
трясет мокрыми черными волосами и разом зажимает полотенцем лицо.
- Ты вообще понимаешь что-нибудь во всем этом? - говорю я, когда гул
самолетов отдаляется и снова становится возможно говорить.
Бабин растирает суровым полотенцем выпуклую, без волос грудь, смеется.
Галифе, пыльные сапоги в брызгах воды, она сверкает на солнце.
- Передавали,- он кивнул под поги себе, на насыпь землянки, где был
телефон,- два фронта наступают: наш и Второй Украинский. С двух плацдармов
рванули. Танки Второго Украинского, говорят, в Румынии уже. Немцы их
догоняют. Вот как война двинулась на запад: впереди наши танки путь
указывают, сзади немцы, сзади немцев - мы. Вчера бы нам это сказали, а?
Да, если бы вчера нам это сказали... На войне никогда не знаешь дальше
того, что видишь.
Откуда-то возникает звук летящего снаряда. Он долго воет, приближаясь,
и разрывается у подножия высоты.
- Понял, где немцы? - говорит Бабин.- Даже выстрела не слышно.
Голый по пояс, он берет у Фроликова бинокль с болтающимся ремешком, и
мы оба смотрим в ту сторону. Солнце, желтая от зноя степь, и по краю степи,
за деревьями, медленно движется сильно растянувшаяся колонна маленьких -
отсюда - грузовиков.
- Тебе связь еще не подтянули? - спрашивает Бабин быстро.
- Какая теперь связь! Наши, наверное, уже с огневых снимаются.
- Жаль. А то бы дать по ним разок, чтоб нe ездили!
Из блиндажа выскакивает Рита. Подтянув юбку над коленями,
раскрасневшаяся, с оживленно блестящими черными глазами, вылезает из
траншеи, кидает Бабину чистую рубашку:
- На, надевай! А бриться?
Бабин проводит рукой по щекам - спорить трудно.
- Господи, что бы вы, мужчины, без нас делали?
- Определенно пришли бы в упадок.
-- И запустение,- добавляю я.
Рита сочувственно качает головой:
- Острить пытаетесь... Вам только это и остается. И строго Бабину:
- Сейчас же снимай с себя все и надевай чистое. Стирать буду.
- Понимаешь,- говорит Бабин,- у нас тут идея возникла: позавтракать
раньше всех дел. Его, например,- он указывает на меня,- могут в любой момент
забрать у нас и кинуть поддерживать другой полк.
- Меня ваша мощная идея не трогает. Я хочу стирать. Хочу голову мыть в
Днестре. Хочу тебе обед готовить. Посмотри на себя: от тебя половина
осталась. Сегодня сварю тебе настоящий украинский борщ. Со старым толченым
салом для запаха. Учти, Фроликов, нужно стаpoe хлебное сало. Я тебя быстро
откормлю. И пусть он тоже приходит борщ есть.
- А кто нам пока что яичницу зажарит?
- Фроликов. Родина призвала его на эту должность - пусть жарит.
- Ладно,- говорю я,- завтракать все равно придем. У нас еще одно дело
есть.
И мы уходим с Саенко смотреть свою работу: бывшую нашу цель номер
шесть. Когда ведешь огонь по батареям, стоящим на закрытых позициях, редко
видишь результаты своей стрельбы. О них догадываешься. Прекратила батарея
стрельбу - подавил. Видишь, как там что-то рвется,- уничтожил. И часто эта
"уничтоженная" батарея после ведет по тебе огонь, Тогда говорят, что она
ожила. Моя батарея за войну тоже много раз "оживала".
Мечта каждого артиллериста - близко поглядеть результаты своей
стрельбы. Но даже в наступлении это не всегда удается: идешь где-то стороной
и видишь чужую работу. Я с удовольствием хожу по брошенным орудийным окопам,
считаю воронки. Наши, их не спутаешь. Несколько прямых попаданий в окоп. Во
мне подымается профессиональная гордость. Все разбито, брошeны зарядные
ящики, но пушки увезены.
- В металлолом повезли,- говорит Саенко. Я нe спорю. Куда бы ни
повезли, раз такое наступление - недалеко они уедут.
Отправив Саенко встретить связистов, я иду на левый фланг. Кто-то
говорил, что там действовали штрафники. Но штрафников уже нет, и никто
ничего не знает о Никольском.
Я возвращаюсь по тем местам, где была наша оборона, и мне несколько раз
попадаются похоронные команды. Все здесь такое памятное и уже чем-то чужое,
опустевшее без нее. Окопы, брошенные землянки, в которых живут теперь
воспоминания. Я нахожу свой первый НП - щель в дороге. Около него в
закаменевшей земле мелкая воронка от мины и ничком лежит убитый немец,
серый, как земля под ним. Сколько дней просидели мы здесь?
Недалеко от щели - разбитая осколком, обгоревшая и уже ржавая винтовка.
Это здесь убило миной двух пехотинцев, утром, когда мы с Васиным собирались
завтракать. А вот так я полз. Шестьдесят метров. И оттуда бил пулемет. Разве
расскажешь когда-нибудь тем, кто не был здесь, что значило проползти
шестьдесят метров.
Странно все же устроен человек. Пока сидели на плацдарме, мечтали об
одном: вырваться отсюда. А вот сейчас все это уже позади, и почему-то
грустно, и даже вроде жаль чего-то. Чего? Наверное, только в дни великих
всенародных испытаний, великой опасности так сплачиваются люди, забывая все
мелкое. Сохранится ли это в мирной жизни?
Мимо меня, подскакивая на кочках, мчится пехотная кухня. Чубатый повар
в колпаке держит в вытянутых руках вожжи. На высотах встает разрыв. Ни
черта, правит прямо на разрыв, нахлестывая коней. Вот какая война пошла!
Еще издали Фроликов замечает меня.
- Идите скорей, товарищ лейтенант! - кричит он.
На двух камнях стоит у него огромная сковорода, и в ней пузырями
вздувается великолепная яичница с салом, с зеленым луком. Фроликов жарит ее,
используя подручные средства: распорол немецкий заряд и кидает в огонь
длинную, как макароны, взрывчатку. Она горит химическим желтым пламевем,
жирная копоть хлопьями садится на яичницу, он выковыривает ее ножом.
- Лень тебе хворосту набрать?
- Лень! - И смеется.
Рита коленом решительно уминает на земле узел с бельем, связывает его
рукавами гимнастерки. Бабин в ослепительно белой рубашке кончает бриться
перед зеркальцем. Оттянув кожу на похудевшей шее, водя бритвой по ней,
подмигнул мне в зеркало: "Видал, что делается?"
- Садись, быстро брейся,- говорит он.- Артиллерист должен быть всегда
выбрит и слегка пьян.
Рита подняла красное лицо с упавшими волосами, черные глаза оживленно
блестят. На верхней губе капельки пота.
- А ему нечего брить.
- А мне нечего брить.
- Не слушай ее. Она, видишь, настроена яростно. Какую-то стирку
выдумала...
- He слушай меня. У тебя шикарные усы. Я даже могу их поцеловать.
И вдруг в самом деле целует меня. В губы. Влажными горячими губами.
Сумасшедшая девка. Ну что требовать, когда сумасшедшая!
- Я бегу за водкой,- говорю я, чувствуя, что краснею.
- Он мужчина, он не может без водки! - И Рита хохочет.
Я бегу в свой окоп и слышу, как она хохочет. Потом слышу далеко
возникший звук снаряда. Спрыгиваю. Хохот обрывается раньше. Потом разрыв. Я
выскакиваю с фляжкой. И тут дикий, какой-то животный крик Риты. И вместe с
этим криком во мне все обрывается. Помертвев, чувствуя только, что уже
ничего изменить нельзя, бегу туда. Рита стоит на коленях. Когда я подбегаю
ближе, она падает на что-то. Я хватаю ее за плечи, тяну к себе:
-- Рита!
Она вырывается, а я тяну:
- Куда тебя? Рита!..
И вдруг я вижу ее глаза. Безумные, не видящие ничего. Но она жива.
Жива!
Я сажусь, обессиленный. У меня дрожат губы. От испуга за нее со мной
что-то случилось. Нe могу встать. Рукой не могу пошевелить. Отнялись ноги. Я
все вижу и ничего не соображаю. Чья-то широкая в кисти, страшно знакомая
рука лежит на земле. И тут слышу Ритин захлебывающийся голос:
- Где? Где? Алеша, родной, куда?
Я почему-то забыл о Бабине и теперь понял, что ранен он. Сжав губы,
отстраняя Риту рукой, он силился подняться с земли с напряженным,
нахмуренным лицом, вслушиваясь во что-то, слышное ему одному. Потом что-то
сломалось в нем, кровь потекла у него из угла рта, а он, захлебываясь,
пытался улыбнуться крупными синеющими губами, словно стесняясь, что напугал
нас. И это было несовместимо и страшно. Взгляд его наткнулся на меня, мне
показалось, он меня зовет.
После я понял, зачем он звал меня. Он умирал, чувствовал это и,
беспомощный, глазами просил меня помочь Рите в этот первый, самый страшный
для нее момент. Это ее пытался он ободрить вымученной улыбкой. Но со мной
что-то случилось от пережитого испуга. Счастливо начатый день, то, что мы
должны были сейчас завтракать, внезапный снаряд и все это сразу происшедшее,
во что я еще не мог поверить, перемешалось в моей голове, и я только тупо
стоял с фляжкой.
А уже бежали сюда люди, тесно обступали нас...
На всю жизнь запомнился мне последний, заставивший всего меня
вздрогнуть, жуткий в своем одиночестве среди людей крик Риты:
-- Алеша!..
Мы хоронили Бабина жарким августовским полднем в лесу. В невеселой
песчаной земле, обрубив лопатой корни, вырыли ему могилу. Лес теперь был
редкий, и солнце жгло в нем, как в поле, а уцелевшие деревья, все сплошь
израненные осколками, были в горячих потоках смолы.
И сильно пахло потревоженной сырой землей и свежим деревом.
Без пилоток мы тесно стоим, окружив могилу, а двое солдат с лопатами
что-то еще подрывают в ней, торопясь, чувствуя на себе взгляды всех. Бабин
лежит на свежей насыпи, завернутый в плащ-палатку, черноволосый,
неестественно желтый, с запекшейся на синих губах кровью; на левой щеке его
ниже уха клочок недобритых волос. Я стараюсь не смотреть на него. Кто-то
шепотом говорит, что орден Красной Звезды тоже надо было снять и сдать в
штаб. И все почему-то говорят шепотом, стесняясь своих голосов. Рядом со
мной Брыль тихо рассказывает кому-то, как он пришел в батальон и, ничего не
думая тогда, пообещал пережить Бабина. И вот получилось, пережил...
Солдаты выпрыгивают из могилы, подобрав лопаты, скрываются за спины
стоящих. И сейчас же на насыпь поднялся Караев. Голос его в тишине показался
мне резким:
- Товарищи бойцы и командиры! Сегодня мы хороним...
Я вздрогнул и оглянулся, ища глазами Риту. Ее не было. Я почувствовал
облегчение.
Сегодня утром Фроликов поливал ему на спину, и Бабин просил еще, и ухал
под холодной водой, и шлепал себя ладонями, веселый, мокрый, живой, а я с
завистью смотрел на его мускулистое тело и считал рубцы... Вот так кончится
война и кто-то еще погибнет от последнего шального снаряда, и с этим разум
не примирится никогда.
Незнакомый майор, проталкиваясь в первый ряд, задерживая дыхание,
толкнул меня. Я посмотрел на него и случайно увидел над ним на дереве серую,
вздувшуюся от дождей пузырями фанерную дощечку и почти смытую надпись на
ней. С трудом различая буквы, я прочел: "Из одного дерева можно сделать
миллион спичек. Одна спичка может сжечь миллион деревьев. Берегите лес от
огня!"
В стертом артиллерийским огнем лесу эта довоенная надпись внезапно
поразила меня. Неужели все, что произошло и пылает уже четвертый год,
возникло от крошечного огонька, который вначале не затоптали, а потом уже
невозможно было погасить?
Караева сменяет на насыпи майор, который проталкивался в первый ряд.
Мне уже неспокойно становится, что Риты до сих пор нет. Я осторожно
выбираюсь из толпы и иду искать ее. Несколько солдат, торопящихся туда,
попадаются мне навстречу. Один бежит со смущенной и счастливой улыбкой
человека, который боялся опоздать, но в последний момент увидел, что успеет.
Я долго ищу Риту и, когда уже начал не на шутку тревожиться, вдруг
увидел ее. Она сидела на поваленном дереве. Не решаясь подойти сразу, я
смотрел на ee спину, на косой залоснившийся след портупеи от плеча к ремню.
Потом сел рядом виновато.
Надо было что-то сказать ей. Но что сказать сейчас, когда нет таких
слов? Она смотрела перед собой пустыми, погасшими глазами. Щеки ее горели,
на них следы высохших слез. Я вдруг понял, почему она не пошла туда. Она
была Бабину женой и другом, самым близким человеком, прошедшим с ним через
все. Но там, на могиле, среди незнакомых офицеров, и сама она, и ее слезы
выглядели бы иначе. А может быть, она и нe думала об этом.
- Рита,- позвал я осторожно.
Она не обернулась, быть может, не слышала, продолжая все так же
смотреть перед собой. Я подождал и опять позвал ее:
- Рита.
Тогда она живо повернула голову, и в первый раз глаза ее блеснули. Они
блеснули на меня открытой ненавистью. Я ни в чем не был виноват перед ней.
Если б я мог сейчас умереть вместо Бабина, я бы сделал это. Но это не
зависело от меня.
Позади нас раздался недружный залп. Я видел, как спина Риты вздрогнула.
Она поднялась и быстро пошла отсюда, торопясь уйти дальше, но второй залп
догнал ее и толкнул в спину.
Я еще долго сидел один на поваленном дереве. Только теперь, когда Рита
ушла, я понял, что весь этот горький день во мне жила смутная надежда. Я
почувствовал ее, когда потерял.
Ночью снимается с позиций и уходит вперед пехота. Рита уходит вместе с
батальоном. Я даже не иду прощаться. Так тяжело на душе и так за нее больно!
Всю ночь над высотами, все так же впереди нас, ярко горит желтая
звезда, и я смотрю на нее. Наверное, ее как-то зовут. Сириус, Орион... Для
меня это все чужие имена, я не хочу их знать.
ГЛАВА XIV
Мы лежим у дороги, босиком, на пыльной траве: Саенко, Васин, Панченко и
я. Саенко разбросал толстые ноги с мясистыми ступнями, по ним ползают мухи,
лицо накрыл от солнца черной кубанкой и спит. Панченко тоже спит на боку,
головой на вещмешке с продуктами, охраняя их даже во сне, а от кого -
неизвестно. Словно едет в вагоне поезда, где по военному времени всякое
может случиться. Он и воюет как будто между дел, а главным образом -
добывает продукты, готовит, кормит. Хозяйственные дела одолевают его даже во
сне, лицо у него озабоченное, а на ремне вместо гранат - три фляжки.
Мы одновременно смотрим на него: Васин и я. Уравновешенный, знающий
себе цену, как всякий мастеровой человек, Васин относится к Панченко со
сдержанным юмором. Мы встречаемся глазами, и Васин улыбается. Я впервые
замечаю, что глаза у него на солнце рыжие. А вообще красивый парень.
Смуглый, волосы с рыжинкой, а брови черные, как нарисованные углем. И шея
крутая, гордая. Сидит, поджав под себя босые ноги, что-то выстругивает из
палки, опустив длинные, рыжие на концах ресницы. Он хотя и мал ростом, но на
иного высокого глянет, будто сверху вниз.
А ведь скоро мы все расстанемся. Ленивый, гладкий, богатырски спокойный
Саенко утруждать себя, изнурять работой не привык. Ему легче к немцам в
разведку слазать, чем вырыть окоп. За этого я не беспокоюсь, жизнь у него
будет как августовский разморенный от зноя полдень, когда в тени и то
шевельнуть рукой лень. Бабы его любят, у него к ним тоже характер мягкий, и
жененка - попадется она ему, наверное, худая, сердитая: таких, кто много
перебрал, под конец самого приберет к рукам какая-нибудь невзрачненькая -
будет денно и нощно не прощать ему, что прежде за другими ее не замечал, и
точить его, и точить, и ворочать за него в хозяйстве. Но Саенко "такий
козак", что растолкать его трудно. Между прочим, из всех моих разведчиков он
один ни разу не ранен, хотя на фронте с начала войны.
Лучше всех я представляю себе жизнь Панченко. Этот - трудяга. Вернется
к себе в колхоз и будет работать, честный, упорный до невозможности. А черен
несколько лет уже и многодетный. Таким трудягам почему-то нелегко в жизни. И
живут они не очень богато.
Мне даже грустно становится, что придет час, когда все мы разъедемся. И
не будет уже того, что связывало нас и каждого из нас делало лучше, чем он
сам по себе в отдельности. Э, да о чем я! До конца еще надо дожить.
Я ложусь на спину, чувствуя щекой нагретый ворс шипели, с удовольствием
шевелю на солнце пальцами босых ног. Солнце стоит в зените, небо синее,
безоблачное, хорошо видны сияющие дали, и только по самому горизонту тают
тонкие встающие дымы. Там далекое, непрекращающееся гудение, тяжелая
артиллерия глухо кладет разрывы: гук! гук! Вот уже куда отодвинулся бой.
Над нами гудит наш самолет, очень высоко, то взблескивая на солнце
серебряной мухой, то исчезая в синеве, и тогда только по звуку можно за ним
следить. Одним глазом из-под пилотки я наблюдаю за ним. И впервые завидую
летчикам. Хорошо, должно быть, купаться вот так в синем солнечном небе, то
взмывая вверх, то переворачиваясь через крыло. Я засыпаю под гул самолета,
не прячась от бомб, только накрыв лицо пилоткой от солнца.
Когда просыпаюсь, Панченко уже нет рядом, Васин сидя натягивает сапоги.
Поблизости от нас у дороги расположилось семейство молдаван. Согнанные
войной с родных мест, они теперь возвращаются от немцев и сели отдыхать;
рядом с нами им, видимо, спокойней. Оказывается, только что проехал командир
бригады и сейчас по дороге движется мимо нас штаб. Я замечаю среди других
Мезенцева на рыжем высоком коне. Он тоже видит нас и хочет проехать
незаметно, но в последний момент, заторопившись, вдруг подъехал:
- Здравствуйте, товарищ лейтенант.
У Саенко, который спал, накрыв лицо кубанкой, заблестел один глаз.
Под Мезенцевым лоснящийся от сытости конь. Я босиком сижу у дороги в
пыльной траве. Солнце сверкает на глянцевом крыле седла; мне кажется, я на
расстоянии ощущаю запах нагретой солнцем новой кожи и конского пота. А за
спиной Мезенцева в защитном чехле - труба. Она раз в десять легче рации,
которую он прежде таскал на спине.
- Трубишь?
Он пожал покатыми плечами:
- Пожалуйста, пусть другой, кто умеет, берет мою трубу. Я не
напрашивался. Знаете, товарищ лейтенант,- говорит он миролюбиво, заметив,
что еще двое на конях свернули к нам,- кому-то ведь и трубить нужно. Я побыл
с винтовкой, знаю. А вообще вы не думайте, что в бригаде легко. Тоже ни дня,
ни ночи. Во взводе, по крайней мере, свободней было.
Да, вот так и скажет после войны: я побыл с винтовкой, знаю. Кто
воевал, тот не скажет, а этот скажет и в нос ткнет.
Я смотрю на него снизу. Он во всем новом, еще не стиранном, не
потерявшем цвета. И ремень на нем новый, светлой кожи. И маленькая кожаная
кобура на боку. На