Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
в них
фигуру Саидова, размытую синими тенями, и силуэт его каждые
несколько секунд вспухал багровым просверком выстрела, и
когда пуля попадала в кирпичи, раздавался визгливый
скрежещущий треск, и на лицо сыпалась мелкая красная пыль, а
жестяная кровля бухала покорно и утробно, как пустое корыто.
У меня оставалось всего два патрона, потому, что остальные я
глупо потратил на предупредительные выстрелы вверх, хотя
было ясно, что бандит и насильник Саидов, силач и каратист,
не бросит пистолет и не поднимет покорно руки. И в это
время пришло какое-то странное спокойствие, похожее на
оцепенение, - я очень отчетливо, как будто вне своего
сознания, вдруг понял, что, если я промахнусь, Саидов
обязательно убьет меня и снова уйдет - возможно, на годы. В
последний раз, когда его этапировали в наручниках из
Ростова, Саидов на вокзале, дождавшись проходящего
товарняка, вдруг, а невероятном прыжке сбил ногами конвоиров
и со скованными руками прыгнул на площадку несущегося мимо
пульмана - и ушел. Огромная жажда жизни гигантской злой
крысы.
Затаился я за дымоходом, опер кисть правой руки с
пистолетом на сгиб левой и замер, дожидаясь следующей
перебежки Саидова. потому, что знал: он побежит первым, у
него нет времени ждать, пока ко мне подойдут на подмогу. И
путь у него был только один - к слуховому окну, последнему у
глухой стены брандмауэра.
И, прислушиваясь к стесненному дыханию Саидова,
притаившегося от меня в пяти метрах, я с режущей остротой
понял, что такое уже было в моей жизни, что происходящее
сейчас на пятом этаже окраинного старого дома уже случилось
со мной когда-то, что происходит ужасная реконструкция
бушевавших в детстве игр, где мы носились по чердакам с
деревянными автоматами и убивали друг друга пронзительными
криками "пах-пах", "та- тат-та", а сейчас жизнь и моя
служба, мой долг и ответственность перед людьми, ничего не
ведающими об этом, вдруг вернули меня в детское
воспоминание, но впереди за каменным простенком не мой
сосед, мальчишка - одноклассник, а убийца, зверь,
истязатель, и он не станет мне кричать "тах-тах", и я
навсегда убежал из прошлого, и не человек я сейчас, а только
приклад к своему черному тяжелому пистолету системы
"Макаров".
И все, вложенное в меня долгими годами Кольянычем, все
наши нескончаемые беседы бесследно истаяли - я забыл всё, и,
кроме страстного стремления попасть в зверюгу в момент его
броска, я ничего больше не чувствовал. Откуда-то с закраин
памяти пришло жуткое воспоминание - грязная маленькая
комнатушка, забрызганная почти до потолка кровью,
съежившийся маленький труп в углу, отпечатки ладоней Саидова
на стене - черно- красные жирные кляксы на блеклой клеевой
покраске Фотоснимки сброшенной с поезда женщины.
Трясущиеся, словно контуженные недавним страхом свидетели
нападения на сберкассу в Дегунине.
Саидов зашевелился, зашебуршал в своем укрытии, и я
понял, что йогская способность останавливать дыхание - это
не выдумка. Я не дышал, я ждал, потому, что сообразил: он
подманивает меня, не станет он шуметь перед броском, но в
косом луче солнечного света, пронизанном дымящейся пылью,
мелькнула тень, быстро удаляющаяся в сторону окна. Слишком
быстро.
Я чуть подался вперед, но вовремя остановился - тень с
хрустом рухнула на шлак. В полумраке я успел разглядеть,
что это большая бельевая корзина, которую кинул перед собой
Саидов в расчете на мой немедленный рывок, и тогда бы он
снял меня влет. И почти сразу же с пронзительным визгом,
воем, звериным ревом он выскочил из-за поперечной балки и
рванулся на прорыв - на меня, через меня, по мне - к
слуховому окну, к своей крысиной свободе.
Чуть взмокший от напряжения указательный палец, живший от
меня совершенно отдельно, будто он принадлежал кому-то
другому - настолько я не чувствовал его, - вдруг сам по себе
стал плавно сгибаться, сминая упружистое сопротивление
спускового крючка, и выстрела я не услышал и в первый миг не
понял, почему подпрыгнул вверх Саидов, будто его ударили с
размаху доской в грудь. Только в кино я видел до этого, как
падают убитые. Там это все происходило долго, картинно,
умирающий еще делал несколько шагов и успевал сказать,
что-то значительное, а Саидов умер мгновенно. Из своего
странного прыжка он резко завалился головой назад и тяжело
рухнул на шлак. Его пистолет отлетел далеко в сторону, но я
не сразу решился подойти к нему - не верил, что этот
неуловимый бандюга мертв. Оседали клубы пыли, где-то внизу
засигналила милицейская сирена, а здесь все было тихо. Я
переложил пистолет в карман, поднес руку к лицу и с испугом
подумал, что вот этой самой рукой я только, что убил
человека. И охватила меня ужасающая тоска - страшное
чувство, будто кто- то взял в ладонь твое сердце и несильно,
но властно сжал его. Вся кровь вытекла из него, а новая не
втекла, и полнейшая пустота поглотила, объяла беспросветная
чернота, словно я провалился в бочку с варом.
Мне было тогда двадцать пять лет.
И, угадывая эту тоску и отчаяние, страх неверно
угаданного призвания, Кольяныч сказал мне:
- Сынок, ты выбрал себе судьбой войну... Эта война будет
идти и через века, когда о других войнах люди на земле
забудут. Она всегда будет справедливой, потому, что должна
защитить мирного человека от зла и хитроумия плохих людей...
а злые люди, к сожалению, будут жить и через века...
Поэтому тебе выдали оружие...
Да, я сам выбрал себе судьбу, но перед этим много лет
подряд Кольяныч в самых разных ситуациях, по самым разным
поводам и в самых разных сочетаниях примеров пояснял: мир
жив и будет жить до тех пор, пока есть люди со странным
призванием - один за всех, а теперь он умер.
Нелепо называть предместье Рузаева пригородом. В
городском титуле самого-то Рузаева было предостаточно
самозванства, и обязан он был городским званием консервному
заводу, паре текстильных фабрик и кирпичной четырехэтажной
деревне в центре - с обязательным комплексом из Дома быта,
Дома торговли и Дома связи.
И все - таки пригород был - остаток старого, не
реконструированного Рузаева - бывшее мещанское предместье,
составленное из аккуратных домишек с резными наличниками,
лавочкой у ворот и густыми зарослями бузины и рябины вдоль
заборов. Перед домами сидели старухи, придвинув к самой
обочине жестяные ведра с букетами пышной сирени и стеклянные
банки с нарциссами и первыми тюльпанами. У старух был такой
отрешенный вид и они всегда настолько высокомерно
отказывались сбавить цену на свои цветы, что у меня давно
возникла мысль, будто они и не хотят их продавать. Просто
так сидеть днем сложа руки неприлично вроде бы, пускай
думают эти странные люди в проносящихся по дороге машинах,
что они присматривают за цветами, а чего за ними
присматривать. Кто их тут возьмет, кому они нужны? Ведь
город и так тонет в клубах душно- сиреневой,
густо-фиолетовой, серебристо-белой сирени.
Перед перекрестком у ярко-зеленого забора сидела бабка -
горбунья с резко вырубленным лицом тотема с острова Пасхи.
Настоящая Аку-Аку. Я плавно притормозил у ее ведер, чтобы
не засыпать придорожной пылью, вылез из машины и нисколько
не удивился, что бабка в мою сторону и глазом не повела.
- Сколько стоят ваши цветы?
- Два рубля, - величественно сообщила старуха.
- Мне много надо... - неуверенно начал я. Бабка не
спеша оборотила ко мне свой каменный лик - ее, видно,
удивило, что я покупаю много цветов, направляясь в Рузаево,
а не в Москву.
- А на, что тебе много? - спросила она и пронзительно
вперилась в меня. - На праздник едешь? На свадьбу?
- На похороны, мать...
Старуха тяжело вздохнула, и вздох будто бы размягчил ее
жесткое лицо.
- Наш, рузаевский, опочил?
- Ваш... Он был много лет директором школы...
Коростылев его фамилия... Может, знали?
- Издаля... Мы тут все друг друга знаем... Мои у него
не учились... Раньше кончили, а внучки уже в городе в школу
пошли... Каждый год летом сюда приезжали... а ноне не
приедут... На море, говорят, поедут. Чудно! На море! Чем
тут плохо - то?.. Я вон года свои выжила, а море так и не
видала...
Говоря все это, она бережно сливала из ведер воду,
осторожно достала пышные охапки цветов, протянула мне:
- На, держи... а я пойду. - Потом с интересом взглянула
мне в лицо: - а ты-то кем доводишься покойному? Сын?..
- Как вам сказать... Ну, вроде бы... Ученик я его...
- Да - а? - удивилась бабка и решительно тряхнула
головой: - Хорошо, значит, дед жизнь прожил, коли хоть один
ученик проводить явился...
- Он хорошо прожил жизнь, - заверил я - Сколько я вам
должен?
- Нисколько, - хмыкнула бабка. - Мне уж самой скоро не
деньги, а цветы надобны будут...
Я сел за руль, и Галя спросила:
- О чем ты с ней так долго говорил?
- О цветах... О Кольяныче... О жизни...
Галя поджала нижнюю пухлую губу и грустно пожаловалась:
- Ты готов говорить о цветах и о жизни с незнакомой дикой
старухой... Со мной не хватает терпения и времени...
Дорога помчала на взгорок - в конце улицы уже был виден
дом Кольяныча.
- Галя, мне кажется, что ты не хочешь говорить со мной о
жизни, а хочешь заставить меня воспринимать жизнь по-своему.
Вообще, по-моему, происходит ошибка - ты любишь вовсе не
меня, а совсем другого человека и страдаешь оттого, что я
никак не становлюсь на него похожим.
- Может быть, дорогой мой... Во всяком случае, такие
банальности начинают говорить перед расставанием... Дело в
том, что твоя профессия идеально наложилась на твой
характер, и ты превратился в одинокого волка - тебе никто не
нужен...
- Разве? - искренне удивился я. - Я этого раньше как-то
не замечал.
- Уж поверь мне! Беда в том, что ты людей не любишь, к
каждому ты предъявляешь невыполнимые требования. И от этого
мне так тяжело с тобой! Я человек открытый, я люблю людей.
Я резко затормозил машину, так, что у Гали мотнулась
голова и она не смогла завершить свое гуманистическое
выступление. Выключил зажигание, отворил дверцу и сказал
ей:
- Я думаю, что говорить "я люблю людей" так же пошло и
глупо, как заявить, что "я умный и бескорыстный человек".
Люди не вырезка с грибами, и любить их - ежедневный труд
души, страдание и служение им, а не кокетливая болтовня! За
всю жизнь я не слышал от Кольяныча ни слова о его любви к
людям. Все, пошли.
У калитки стояла какая-то женщина, которая сразу сказала:
- Опоздали вы маленько - Николай Иваныча из школы
хоронили... Вы прямо на кладбище поезжайте, может, поспеете
до схоронения... Лариса сказала, что на поминки часа в два
вернутся... а вы знаете, где кладбище?
- Знаю, спасибо...
Я повернулся к машине, и тут разнесся протяжный визг,
острый, высокий вой, гневный лай, опадающий в жалобный,
тонкий скулеж. Барс. Это Барс услышал и узнал мой голос.
- А где собака? - спросил я женщину.
- В доме пока заперли, - вздохнула тяжело она. - Жалко
пса, прям как человек убивается... В сенях его пока
оставили, а то бы на кладбище побежал... Не дело это...
Как все вернутся - выпустим... а времени пройдет сколько -
то, глядишь, привыкнет пес... Дети родные - и те
привыкают... Все привыкают... Мертвого-то не воротишь...
Я взбежал по ступенькам, распахнул дверь, и Барс черным
лохматым комом вывалился мне навстречу, встал на задние
лапы, лизнул жарко в лицо, тяжело дыша, забил тугой метлой
хвоста по струганным доскам крыльца.
- Куда вы его? - закричала женщина. - С ним Ларка и та
не может справиться! Убежит он теперь...
- Некуда ему бежать, - сказал я - Поехали со мной,
Барс...
Барс улегся на заднем сиденье, свернулся клубком, засунул
морду под лапы и замер, а я погнал машину обратно - через
безлюдный центр, через Приречье и Маросановку - к кладбищу.
По всем статям Барс мог бы сойти за овчарку, если бы не
вялые уши и загнутый кренделем вверх хвост. Несколько лет
назад этот симпатичный беспород приблудился к Кольянычу и
остался навсегда. Тогда еще я спросил Кольяныча, почему он
раньше не держал собаку.
- Раньше не мог себе позволить, - усмехнулся он, - а
теперь могу...
- Почему? - удивился я.
- А она теперь со мной на всю жизнь - до конца. Обычно
люди, когда берут собаку, не задумываются над тем, что почти
наверняка переживут ее, а собака не стул, не костюм. Вместе
с ней потеряешь часть себя, а теперь все по - честному -
никому не ведомо, кто из нас кого провожать будет...
Вот и вышло, как он хотел - Барс его провожает.
Опоздали мы на похороны. Подъехали к воротам кладбища, а
оттуда люди уже выходят. Много стариков, много детей в
школьной форме. И множество каких-то не распознанных мною
людей в одинаковой одежде и с одинаковыми лицами - мне
всегда толпа у гроба кажется неразличимой. Только старики и
дети запоминаются, они ни на кого не похожи, каждый сам по
себе.
Я оставил Барса в машине, и мы с Галей прошли по
единственной аллейке кладбища, почти до самого конца, туда,
где за невысоким забором густо разрослись осокори и вербы и
далеко видна утекающая к югу река.
Холм из цветов и жестяная табличка "Николай Иванович
Коростылев, 73 лет". Пригорюнившаяся, с сухими глазами
стояла Лариса, опираясь на дебелое плечо своего Владилена,
дежурно - огорченное лицо которого никак не могло скрыть
бушующих в нем жизненных соков. Понурые, уставшие от
неприятной и не очень понятной им печальной процедуры,
ковыряли носками ботинок песок двое их мальчишек.
И незнакомая мне совсем молодая женщина в черном платье.
Владилен, истомленный ролью скорбящего родственника,
откровенно обрадовался мне, замахал рукой, и в его
гостеприимно приглашающих жестах было облегчение человека,
получившего возможность размять затекшие конечности.
- Жалко, очень жалко старика, - сказал он мне
физкультурным голосом и разумно-рассудительно добавил: - Да
ведь сам вместо него не ляжешь...
И по тому, с каким деятельным интересом он смотрел на
стоящую за мной Галю, было ясно, что он не только сейчас не
собирался ложиться под жестяную табличку вместо Кольяныча,
но и вообще мысль о возможности собственной смерти в будущем
кажется Владику совершенным абсурдом.
Лара медленно, будто спросонья, повернула к нам голову,
долго смотрела на меня, словно припоминала, кто я такой,
потом сделала неуверенный шаг навстречу, уткнулась мне лицом
в грудь и тихо заплакала. И сквозь всхлипывания я слыхал ее
тихие причитания:
- Как же можно так... Он ведь в жизни мухи не обидел...
Он добрый... Боже мой, какое зверство...
Я не мог понять, о чем она говорит. И спросить сейчас не
мог. Просто обнимал за плечи и тихо гладил по спине.
Охапки подаренной мне бабкой сирени упали на дорожку, и
неловко переминавшийся Владик наступал своими желтыми
мокасинами на сочные гроздья фиолетово-синих цветов.
- Поехали, Ларочка, домой, - сказал я. - Потом
поговорим...
- Да - да, Ларок, надо ехать, - готовно подхватил Владик.
- Слезами тут не поможешь, а дома надо еще оглядеться, все
проверить - люди ведь званы, помянуть надо отца добрым
словом... а со Стасом потом поговорим, я ему сам
расскажу...
Лариса молча кивнула - она всегда со всеми, со всем
соглашалась.
Стоявшая с ними женщина в черном вдруг резко сказала:
- Владилен Петрович, вам, наверное, действительно надо
взять детей и ехать домой, а поговорить следует сейчас...
- Пожалуйста, - пожал он своими круглыми, пухлыми
плечами. - Не понимаю только, почему сейчас? Отца нашего
никаким разговором уже не возвратишь, а дома люди званы...
Надо, чтобы было все, как водится у приличных людей...
- Наверное, - сказала женщина и скинула с головы черный
кружевной платок, - но, скорее всего один из этих приличных
людей и загнал его сюда...
И показала пальцем на жестяную табличку "Николай Иванович
Коростылев".
Владик набрал в обширную грудь воздуха, сокрушенно громко
вздохнул и возвестил присяжно-поверенно:
- Наденька, как все молодые люди, вы максималистка!
Из-за одного затаившегося мерзавца не можем же мы
подозревать всех людей, окружавших Николая Иваныча!..
Я молча слушал их, и в голове тонко вызванивало: "...его
убили... он умер от инфаркта...", но я не перебивал их и не
задавал вопросов, потому, что я профессионал в человеческом
горе, и профессия моя начинается с терпения. Адский жар
терпения выжигает всего сильнее душу, она сохнет постепенно,
трескается, стареет. Сыщик начинается не с хитрости,
быстроты и храбрости. Розыск ответа на любую загадку
начинается с терпения.
А Гале ненавистно всякого рода терпение. И неясность
своего положения и роли. Поэтому она выступила вперед и
давая сразу понять, что она мне человек не чужой и,
естественно, им таким образом свой, сказала своим мягким,
сострадательным голосом, не допускающим никакого отказа.
- Стасу надо объяснить, в чем дело... Мы же ничего не
знаем... Стас, безусловно, сможет... Я не дал ей
договорить:
- Минуточку... Все идут домой... Галя, помоги там Ларе,
чем сможешь, а мы с Надей задержимся ненадолго... Мы вас
скоро догоним...
Пережив мое предложение как новое, ничем не
спровоцированное оскорбление, Галя, тряхнув своими
прекрасными волосами, взяла Лару под руку и повела к
воротам, мальчишки побежали вперед, а Владик степенно
зашагал следом. Стихали постепенно их шаги, громче
заголосили птицы в кронах старых деревьев, истончался,
исчезал сочувственно - соболезнующий голос Гали,
успокаивающий Лару ненужными словами, и почему-то эти
отдельно доносившиеся слова казались мне похожими на
мято-желтые пятна солнца, с трудом прорвавшиеся сквозь
густую зелень, дрожащие, бесформенные, обманчиво
недостоверные, как нелепые разводы на маскхалате.
Здесь остро пахло сырой глиной и перепрелой хвоей.
Я обернулся и увидел, что Надя складывает оброненные мной
цветы, помятые толстыми ногами Владика, на могилу Кольяныча.
Она выпрямилась, посмотрела на меня и, угадывая незаданный
вопрос, сказала:
- Я вас хорошо знаю, я вас много раз видела у
Коростылева. Вы меня не запомнили, я девчонкой тогда
была... Вы приехали первый раз девять лет назад.
- Да, давно это было, - кивнул я. - Приблизительно лет
девять-десять назад. Она покачала головой.
- Не приблизительно, а точно - девять лет назад. В июле
это было...
- А почему вы это так точно запомнили? - спросил я из
вежливости.
- Потому, что я в вас сразу влюбилась. Мне было
четырнадцать лет, и никогда до этого не видела более
интересных людей.
- Занятно, - усмехнулся я. - За прошедшие годы у вас
была возможность убедиться во вздорности детских увлечений.
Она ничего не ответила, и поскольку пауза угрожала
затянуться, я быстро сказал:
- Последнее время меня преследует странное
воспоминание... Я пришел в зоопарк и в клетке между
вольерами пантеры и тигра увидел собаку. Обычную собаку,
дворнягу. Тогда я поглазел на нее и ушел, а теперь все чаще
думаю, что делала в клетке между пантерой и тигром дворняга?
что должна была изображать в зоопарке нормальная простая
собака?
Надя покачала головой.
- Не понимаю...
- Я и сам не очень понимаю, - махнул я рукой. - Я ощущаю
себя собакой, попавшей по недоразумению в клетку зоопарка.
Она повернулась ко мне, и я первый раз внимательно
рассмотрел ее лицо - очень тонкое, смуглое, с родинкой над
переносьем - как кастовая "тика" у индийских женщин.
Красивая девушка, ничего не скажешь.
- Удивляюсь, что я вас не запомнил, - сказал я.
- Мы в соседнем доме жили. Когда вы приезжали, я
смотрела на вас через забор и подслушивала, о чем вы с
Коростылевым разговаривали... Да, что там! Все утекло...
Из нагрудного карманчика она вынула сложенный серый лист
и протянула мне.
- Посмотрите...
Развернул лист - телеграмма. На сером бланке наклеены
белые бумажные полосочки, покрытые неровными рядами печатных
букв. Я пытался вчитаться в текст, но ужасный смысл слов,
их злой абсурд не вмещался в сознании.
Неровные черные буковки, похожие на муравьев, елозили и
мельтешили на белых дорожках бланка, прыгали и
перестраива