Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
в школу в своих сабо,
в шерстяных чулках, связанных матерью, в дождевике и с ранцем на спине.
В то утро я шел по плохой дороге, ведущей в деревню, шел медленно,
иногда останавливался по своей привычке... Я знаю это состояние, потому
что и теперь мне случается, когда я иду пешком или еду в машине, или де-
лаю что угодно, вдруг остановиться, и в этих случаях я не могу уточнить,
какие мечты словно прервали мою реальную жизнь.
В пятистах метрах от нас, около ряда тополей, слева от дороги, была
огромная неглубокая яма, куда окрестные жители бросали всякий лом, отб-
росы, это было бесформенное, дурно пахнущее нагромождение: камни, гнилые
овощи, негодные ведра, железные кровати, консервные банки и дохлые кош-
ки.
Я был совсем один. Отсюда не видно было ни фермы, ни колокольни Арси,
и мне всегда здесь бывало не по себе. И все-таки я остановился. Не пом-
ню, как я остановился, и даже не помню, как дошел от дома до кучи отбро-
сов, но помню, что я словно внезапно проснулся.
Я смотрел на какой-то предмет, может быть, смотрел уже некоторое вре-
мя, и этот предмет постепенно становился круглой манжетой, выпачканной
чем-то коричневым. Я различал золотую запонку с маленьким красным руби-
ном и узнавал их. Эта запонка, эта манжета прежде принадлежали моему дя-
де Тессону.
Я еще оставался на месте, я в этом уверен. Я дрожал. Стоял, не сводя
глаз с этой белой манжеты, выпачканной чем-то коричневым. Потом я броси-
лся бежать. Я налетел на кого-то, уже в деревне.
- Куда ты бежишь? - громко спросил он меня.
Я опоздал. В классе вслух повторяли урок, и я вошел в это бормотание,
словно в собор; я слышал, как учитель произнес:
- Малампэн, у вас плохая отметка за опоздание. Садитесь, откройте ва-
шу книжку истории на двадцатой странице...
Следующий период более неясный. По логике вещей я должен был бы вспо-
минать картины весны, потому что был март, а может быть, и апрель. Но я
ничего этого не помню. Я едва вспоминаю, что в то время делалось дома.
Но все же мне кажется, что отец все чаще отсутствовал, что мать иногда
ждала его у дороги и что они вполголоса разговаривали, прежде чем войти
в кухню.
Я слышал, что говорили о докторе. Он не приходил к нам домой, но отец
был у него, и с тех пор с каждой едой он приносил капли, растворял их в
половине стакана воды.
- Не забудь свои капли! - повторяла мать.
Эжен, наш работник, ушел на военную службу, и мы наняли другого бат-
рака, имя которого я забыл; у него бывали приступы эпилепсии.
Я в эти недели думал только о мусорной куче. Боялся проходить близко
от нее. Обходил ее по полям, предпочтительно там, где работали фермеры.
И я вспоминаю сильных лошадей, выделяющихся на фоне неба, мужчин и жен-
щин, которые смотрели, как я иду по вспаханному полю.
- Где ты опять ходил? Ты в грязи до колен! Я не отвечал. Молчал. Мать
никогда не настаивала. Тогда я еще не знал, что скоро навсегда покину
родительский дом, и теперь поражен, когда вспоминаю свой отъезд.
Что бы произошло, если бы я остался? А главное, что должно было слу-
читься, от чего мой отъезд стал необходимым?
Прежде всего надо сказать, "что мои родители и тетя Элиза, против
всякого ожидания, вроде как помирились после исчезновения Тессона. Пото-
му что, вместо того чтобы прервать всякие отношения, как казалось бы ло-
гично для людей, которые прежде терпеть не могли друг друга, а теперь их
ничто не связывало, они сблизились.
Отец несколько раз один ходил на улицу Шапитр, и мать это знала, по-
тому что я слышал, как она спрашивала:
- Сестра все еще у нее?
А ведь когда Тессон был жив, мать ревновала отца к тете Элизе! Чтобы
я покинул дом, нужны были другие, еще более неожиданные изменения. Разве
нельзя было ожидать, что Элиза, теперь свободная, воспользуется своим
положением и начнет новое существование? Разве она не вышла за моего дя-
дю из-за его денег, и теперь, в тридцать два года, не поторопится ли она
их истратить?
Раньше говорили:
- Не зря она вышла замуж за такого старика, как он, и не зря согласи-
лась жить несколько лет в этом мрачном доме! Разумеется, еще не все было
кончено. Я не изучал этот вопрос, но слышал, что формальности будут
длиться несколько лет, в ожидании окончательного документа о его смерти.
Тем временем тетя пользовалась его имуществом и частью состояния.
Во всяком случае, несмотря на присутствие ее сестры, она полностью
доверяла моим родителям; каждые два-три дня почтальон привозил нам
письмо с черной каемкой, написанное мелким фиолетовым почерком.
Тетя жаловалась - я узнал это от Гильома, - что ее сестра Ева плохо
воспитана, надоедлива и что из-за нее, из-за ее халатов и сигарет, весь
город сплетничает о них.
Не знаю, сколько недель они прожили вместе в большом доме, полном ве-
щей, накопленных понемногу поколениями Тессонов. Однажды Ева имела наг-
лость пригласить своего майора без разрешения сестры. Элиза обнаружила
их обоих за столом, вернувшись из церкви - теперь она посещала церковь
усерднее, чем прежде. Началась бурная сцена; были произнесены нецензур-
ные ругательства, и Еву вместе с майором выставили за дверь.
Чувствовал ли я, что уже почти не принадлежу к дому, к семье? В своей
памяти я нахожу только серые тона, словно воспоминание о пустых часах,
проведенных в зале ожидания.
Много говорили о деньгах. Может быть, раньше это случалось часто?
Весьма вероятно, если учесть положение моих родителей, которые затеяли
дела не по своим средствам. Но теперь я навострил уши. Слово "деньги"
приобрело новый смысл, и я каждый раз вздрагивал, когда заговаривали о
них.
Несколько раз на машине приезжал какой-то делец из Ниора; он свободно
и снисходительно разговаривал с моими родителями, тогда как они рассыпа-
лись в любезностях. Нуждались ли они в новом займе?
Моя мать не изменилась. Она никогда не менялась. Никогда - ни у нас,
ни у нее на улице Шампионне - обед не опаздывал даже на пять минут. Она
всегда была занята коровами и уборкой, но каждую субботу в четыре часа
грели воду для нашей ванны; по воскресеньям в духовке жарилась курица.
Отец был более нейтральный, более тусклый. Он больше не разговаривал
ни с братом, ни со мной. Он совсем перестал заниматься нами. Мы больше
не ездили по воскресеньям в Сен-Жан-д'Анжели, и каждую неделю воскресный
день становился все скучнее. Мне надевали хороший костюм из принципа. Но
что мне было делать?
- Иди играть на улицу...
Я слонялся перед домом, на краю дороги, боясь испачкаться. Никогда я
не чувствовал, что земля так бесполезна для меня. Бочонки остались на
тех местах, куда их поставили зимой, и напоминали то время, когда луга
были затоплены водой.
Уже в субботу меня охватывал страх при мысли о воскресенье и о всех
тех часах, когда я не знал что делать. Однажды в субботу, вернувшись из
школы, я увидел, что отец сидит на кухне, где он никогда не бывал в те
часы, когда нас мыли.
Это был особый час; стекла окон и двери запотевали. Так как на дверях
не было занавесок, их закрывали старым одеялом, потому что я отказывался
раздеваться, если меня могли увидеть с улицы. На полу, на куске просты-
ни, большой таз, мыло, щетка, пемза. На столе - ножницы, чтобы стричь
ногти на ногах, полотенца и чистое белье. Пахло так, как пахнет в дни
стирки. Брат Гильом был уже вымыт. Мать натирала ему волосы одеколоном и
расчесывала их.
Отец сидел на стуле, опершись локтем на стол, и смотрел на нас как
будто равнодушно. Говорить начала мать, я сидел в тазу.
- Теперь ты уже большой парень. Надо подумать о твоем учении... Не
садись на пол, Гильом, ты опять выпачкаешься...
И мать, привыкшая мыть нас, намыливала мне лицо, так что мыло попада-
ло в ноздри.
- В Сен-Жан-д'Анжели школы лучше, чем в деревне, и тетя Элиза соглас-
на позаботиться о тебе...
Я сидел в теплой голубоватой воде с закрытыми глазами, вытянув ноги.
Я не протестовал.
- Завтра мы отвезем тебя в Сен-Жан и будем приезжать к тебе каждую
неделю.
Я ничего не сказал. Я не плакал. Хотя меня обливали горячей водой,
чтобы смыть мыло, я заледенел. Я видел печь, плиту с кастрюлей для супа,
кусок одеяла, которым были завешены стекла двери.
- Тетя Элиза тебя любит. Она будет заботиться о тебе.
Прошло какое-то время, пока мать одевала меня, как маленького ребен-
ка, потом я услышал, что она сказала отцу:
- Вот видишь! Он даже никак не реагирует!
Я съел свою порцию супа, потому что помню, это была чечевичная похле-
бка. Но я не знаю, что мы ели еще. Правда, в субботу после мытья у меня
и у брата всегда горели щеки, кололо в глазах и как будто начинался жар.
Нас уложили спать. Я долго слушал, как мать ходила взад и вперед, и
когда приоткрывал глаза, то видел, что она складывает мою одежду и белье
в плетеную корзину. Особенно точно я помню, что иногда слышал, как коро-
ва бьет ногой о выложенный плитами пол в коровнике и лошадь натягивает
свой недоуздок.
Свет горел очень поздно. Я спал. Было совсем темно, когда лампа вновь
загорелась и я слегка приоткрыл глаза.
Именно тогда я увидел отца: он стоял в рубашке возле моей кровати.
Повинуясь какому-то чувству, я не открыл глаза, делая вид, что сплю, и
глядя только сквозь щель между ресницами. Раз он был в рубашке, значит,
он только что встал. Утро еще не наступило, так как за окном было темно.
И это не был вечер, потому что свет в доме больше нигде не горел.
Наверное, он поднялся с постели бесшумно, боясь разбудить мать? Поче-
му у меня создалось впечатление, что он боится, чтобы я не заговорил,
что он готов приложить палец к губам?
Он смотрел на меня. Его нос сидел немного наискосок, как в тот день,
когда он заделывал окно, но на этот раз тень от носа была длиннее.
Не знаю, потушил ли он свет сразу же, увидев, что мое лицо дрогнуло,
или я снова уснул.
Проснувшись утром, я бессознательно искал его на том месте, где он
появился ночью. Я позвал его:
- Папа!
Мне ответил голос матери из спальни, где она одевалась, собираясь ид-
ти в церковь:
- Что тебе надо? Отец запрягает кобылу.
Может быть, способный ясно запомнить некоторые впечатления, я при
этом уже понимал все? Может быть, я был уже осторожным? Гильом часто по-
вторял мне, а он, конечно, словно эхо вторил словам матери, потому что
сам, собственно говоря, не знал меня:
- Ты всегда был фальшивый!
Почему фальшивый? Я знаю, что это слово для него значит. Был ли я
фальшивым? Была ли фальшь в тяжелом взгляде, каким я смотрел на мать, и
в том, как я холодно принимал ее поцелуи? Меня упрекали, что я не плакал
в то воскресенье, а также и в субботу. Разве они знают? Да разве сам я
знаю?
Я не знаю, опускал ли я голову, но морально я ее опускал, я был пода-
влен ощущением возмездия. Вот еще одно слово, которое трудно написать.
Потому что о каком возмездии могла идти речь? За мою вину? Потому что я
ничего не сказал? Потому что я не заявил полицейскому:
- Это было не в среду.
Потому что я никогда не говорил о манжете и запонке с рубином? Или
потому, что я замкнулся в себе, затаил то, что знаю, и холодно смотрел
на мать? Это сложнее, это более по-детски, и, став взрослым, я уже, что
удивительно, не могу это выразить. Так среди угрызений совести, которые
меня душили, было одно, касавшееся только меня, грязное и мучительное
воспоминание о том, как я смотрел на девочку, присевшую на краю дороги.
А также об ужасной лжи, которую я допустил на второй год своего пре-
бывания в школе. Нам чаще всего продавали подержанные книги. И вот мне
досталась грязная и растрепанная грамматика, а я мечтал о новой, в твер-
дой обложке, с гладкими и хрустящими страницами.
В один прекрасный день я сказал учителю - в висках у меня стучало:
- Моя мать просит вас дать мне новую грамматику!
Он передал ее мне. Я страдал из-за этой грамматики, она была слишком
красивая, я не смел показать ее дома. Я боялся того дня, когда, в конце
триместра, родителям пришлют счет за потраченное на меня в школе.
Считается, что дети спят, несмотря ни на что, однако же я не спал не-
сколько ночей, прежде чем принял героическое решение - я подошел к учи-
телю во время перемены и пробормотал:
- Моя мать велела мне вернуть вам грамматику.
Он взял ее обратно. Почуял ли он правду? Теперь уж он, конечно, умер,
но я не забыл своего проступка и этого унижения.
Я сгорбившись сидел в коляске. Ничто уже не могло измениться. Могу
поклясться, что я ни на кого не сердился.
Я опять сидел в нашей коляске, но не отдавал себе отчета, что рядом
со мной сидит брат, и мне было так безразлично все, что могло случиться
сейчас, что сегодня я даже не способен сказать, была ли с нами моя сест-
ра.
Эдме вышла замуж за колбасника в Ла-Рошели. Я видел ее дом однажды,
когда ездил в ту сторону, чтобы рассечь спайки. Вывеска из голубоватого
мрамора. Мой зять, которого я не видел, построил виллу в десяти километ-
рах от города, возле Шателайона.
Он уже умер. Гильом утверждает, что Эдме в очень хороших отношениях
со своим первым приказчиком, который давно был ее любовником. Они проц-
ветают. Эдме стала толстой и розовой. У нее есть дочь, которая учится на
литературном факультете в Бордо. Они переписываются. Время от времени
видятся. Гильом в курсе всего этого. Связи между ними не порваны, и они,
так сказать, еще принадлежат к одному и тому же телу.
Сегодня утром моя мать растерялась, потому что я подошел к телефону и
она не знала, что же сказать. И она инстинктивно придумала:
- Я скоро позвоню Жанне...
Жанне, которая никогда не была в Арси и которую я выбрал по каталогу!
Гильом также утверждал:
- Ты был очень рад, что уехал из дома! Потому что, как они говорят,
это позволило мне получить образование, а Гильом был вынужден зарабаты-
вать на жизнь уже в шестнадцать лет.
В ногах у меня стояла плетеная корзина с моими вещами, она колола мне
икры. Может быть, сияло солнце, но я его не видел. Я не знал, почему по-
являлись деревни на фоне темной зелени лугов и болот... У изгородей по
две вместе стояли лошади, положив головы друг другу на шею и глядя Бог
знает на что... Люди, одетые в черное, женщины, быстро направлявшиеся в
церковь, девушки и парни, смеявшиеся без причины... И так вдоль всей до-
роги, километр за километром; иногда возникала ферма вроде нашей, белая
и одинокая, среди грязной зелени, с разбросанным вокруг навозом... В
Сен-Жан-д'Анжели коляска остановилась перед кондитерской. Мать вышла.
Она вернулась с большим пакетом пирожных. На девушке, которая ее обслу-
жила и которую я видел со своего места, через витрину, был белый накрах-
маленный передник, такой же передник, какие, должно быть, носила моя
мать, когда была продавщицей в мелочной лавке.
Ворота, двор были те же, но теперь там цвели розы. Цветы не вызывали
во мне никаких воспоминаний, кроме булыжников и черной земли под куста-
ми, кроме крыльца и восьми стекол двери, над которой висел фонарь.
- Входите, - говорила тетя. - Если бы вы знали, как я рада!.. Я так
одинока.
Она держала меня за плечи, заставляла идти перед ней. Она уже завла-
девала мной. Моя мать предупреждала брата:
- Хорошенько вытирай ноги! Она рассыпалась в медовых любезностях.
Среди других пирожных она принесла одно миндальное, потому что тетя их
любила, и ни та, ни другая, казалось, не вспоминали о яблочном пироге.
Только отец не знал, куда ему приткнуться.
В этом доме он потерял свои пропорции, свою солидность. Он казался
неловким, колебался, на какой стул или кресло сесть.
- Садитесь... Я сейчас велю приготовить вам по чашке хорошего кофе...
Когда я думаю, что еще не так давно мой бедный Тессон...
Моя мать и все остальные посмотрели на кресло дяди так же, как свяще-
нники, которые кланяются с фамильярными и машинальным уважением каждый
раз, когда проходят мимо алтаря.
- Я чувствую себя такой одинокой в этом большом доме!
Тут, все без исключения, также добросовестно посмотрели на меня. По-
том наступило молчание, и тетя Элиза вздохнула.
VII
Они, должно быть, составили целый план, шептались под дверями, делали
друг другу знаки у меня за спиной, с этой неловкой наивностью взрослых,
играющих в тайну. В общем, они достигли цели, потому что я оказался один
в столовой, перед еще накрытым столом; и они постарались положить мне на
тарелку большой кусок торта, который я никак не мог докончить.
Их выдала кобыла, которая фыркала, пока ее запрягали. Тетя Элиза была
во дворе, в темноте, с ними. Я не успел соскользнуть со стула, как воро-
та закрылись (я впервые слышал из дома стук ворот, закрывающихся вече-
ром). Я остался на стуле, с пальцами, вымазанными в креме. Когда верну-
лась тетя Элиза, я смотрел на лакированную грушу, висевшую на шнуре зво-
нка под люстрой. Она несколько раз пыталась поцеловать меня и сказать
мне фальшивым голосом что-то глупое:
- Ты храбрый маленький мужчина, правда? Да нет, конечно! Я знаю, что
ты храбрый! Я знаю, мы прекрасно уживемся. Правда, Эдуар? Надеюсь, ты
меня не боишься? Скажи! Ты меня не боишься?
Она говорила, говорила, а я мрачно и тупо смотрел на нее. Потом мы
поднялись на второй этаж. Чтобы по вечерам ходить по этому сложному до-
му, полному разных уголков, неожиданных дверей и стенных шкафов, нужно
было управлять целой серией выключателей, которые я всегда путал, тем
более что многие из них помещались слишком высоко для меня.
- Видишь, мой маленький Эдуар! Это моя спальня. А ты будешь спать со-
всем близко, и я оставлю дверь открытой между нами. Так ты не будешь бо-
яться.
В моей спальне до меня, давно когда-то, жили много детей, потому что
кроме обычной постели, которую приготовили для меня, там было две крова-
тки с решетками и колыбель, а на шкафу много картонок для шляп, нагромо-
жденных до самого потолка.
- Хочешь, я помогу тебе раздеться?
- Нет.
Потом, так как я не хотел быть с ней слишком любезным, я сказал:
- У меня нет ночной рубашки.
Она пошла достать ее из корзины с моими вещами, и по тому, как она
разбиралась в моем белье, было видно, что у нее никогда не было детей.
- Ты не хочешь пописать?
- Нет!
Во всяком случае, не в ее присутствии. В этот вечер мне совсем не
пришлось этого делать, потому что, когда я остался один и мне это пона-
добилось, я не посмел встать.
Я не плакал; я оставался спокойным и упрямым, лежал с открытыми гла-
зами. Я слышал, как тетя раздевалась, ложилась в постель в большой
спальне, тушила свет. Через продолжительное время мое сердце забилось,
когда я понял, что она осторожно встает и в темноте, босиком, подходит к
полуоткрытой двери. Она прошептала:
- Ты спишь?
Я потянул носом, и, подумав, что я плачу, она повернула выключатель и
спросила, наклонившись над моей кроватью:
- Ты плачешь?
- Нет.
- Ты боишься? Хочешь ко мне в постель?
- Нет.
Я думаю, не пожалела ли тетя Элиза в тот вечер, что взяла меня к се-
бе.
По мере того как мои воспоминания, в общем, становятся более точными,
как, например, воспоминания этого периода, они много теряют в том, что я
хотел бы назвать их материальностью. Конечно, в связи с домом на улице
Шапитр я вспоминаю запахи, звуки, блеск солнца на разных предметах, но
это не образует той плотной и теплой среды, которая окружала меня в Ар-
си.
Впрочем, такого окружения я никогда больше не чувствовал, и, конечно,
выйдя из родного гнезда, его теряешь уже навсегда. Все потом становится
более ясным, но менее материальным, как на фотографии.
Был ли я несчастлив у тети Элизы? Был ли счастлив? Не знаю. Месяцы и
годы путаются; мне трудно определить, что произошло в начале моего пре-
бывания у нее и что произошло в конце, а кроме того, больша