Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Барбюс Анри. Ясность -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  -
ерные лужи, а там, где заправляют лампы, выросли болотистые островки нагара с фитилей. Маркасен копошится в своем углу; его рабочая блуза, как броней, покрыта корой грязи цвета кофейной гущи. Он сжимает костлявой жалкой лапой рабочий инструмент - мягкую тряпку. Землистая рука лоснится от машинного масла, а ногти грязны и черны, как обгоревшие концы фитилей. Целый день он чистит, отвинчивает, заправляет лампы. Он переносит на себя всю грязь и копоть этого сонмища осветительных приборов и работает как каторжный. - Надо все делать как следует, - говорит он. - Иной раз из сил выбиваешься, а надо начищать с любовью. Ведь их шестьсот шестьдесят три штуки, мосье (он говорит "мосье", когда пускается в технические объяснения), считая дорогие лампы для кабинетов и фонари для дровяного склада и ночных сторожей. Вы спросите, почему же не проведут электричество, которое зажигается само собой? Да ведь за него надо платить, а керосин достается им почти даром; какая-то есть там у них комбинация. А я вечно на ногах, с раннего утра, когда я не высплюсь, встаю усталый, и до завтрака, когда мне еда противна, и так до самого вечера, когда мне уже все на свете противно. Отзвонил колокол. Мы выходим вместе. Керосинщик скинул синие штаны, блузу и бросил в угол эту отяжелевшую одежду, ржавую, как старая сковорода. Рабочий футляр полнил его. Он вылезает из него совсем тощим, стиснутым курткой, будто орудием пытки. Иссохшие ноги в широких, коротких штанах засунуты в жалкие остроносые ботинки, длинные и бугристые, похожие на крокодилов. Пропитанные керосином подметки оставляют в мягкой грязи маслянистые следы всех цветов радуги. Быть может, оттого, что рядом со мной идет этот мрачный, долговязый спутник и я вижу, как он медленно ковыляет в гудящем сумраке вечерней смены, - передо мной молниеносно проносится трагическое видение народа (в иные минуты я вдруг прозреваю). Казалось, в вечерней мгле портал раскололся надвое. И между призраков этих двух колонн движется черная масса. Толпа наводняет равнину, ощетинившуюся черными трубами, подъемными кранами, черными железными прямыми лестницами, подпирающими облака, и смутно исчерченную геометрическими линиями (серые дороги и рельсы), - равнину истощенную и бесплодную. Вокруг завода высятся груды шлака и золы; кое-где тлеющие угли разгораются костром, выбрасывая языки темного пламени и черную кисею дыма. А выше грязные облака, изрыгаемые заводскими трубами, сгущаются громадами гор, окутывая землю и нависая над всей округой грозовым небом. В гуще туч неистовствуют люди. Человеческая толпа всколыхнулась, гремит и катится к предместью. Неумолчное эхо криков, - словно разбушевался ад, опоясанный бронзовым горизонтом. И я испугался толпы. Она необъятна, она сильнее нас и нам угрожает; я понял, что тот, кто не с нею, будет когда-нибудь раздавлен. Я думаю, опустив голову. Иду рядом с Маркасеном, потому ли, что у него такое имя, потому ли, что от него исходит зловоние, - в полумраке он кажется мне животным, убегающим трусцой. Вечер все пасмурнее. Ветер рвет листья, набухает дождем, клюет лицо. Голос моего несчастного спутника обрывками долетает до меня. Маркасен пытается объяснить закон непрестанного труда. Последнюю его фразу ветер бросает мне прямо в лицо. - ...а вот этого-то и не знаешь. Часто не видишь как раз того, что рядом с тобой. - Да, это правда, - говорю я, утомленный монотонностью его жалоб. Я хочу подбодрить его, я знаю, что он недавно женился: - Зато в вашем углу вам никто не докучает. Это важно. И все же вы идете наконец домой. Вас ждет жена. Вы счастливы... - У меня не хватает времени, вернее, не хватает сил. Я скажу вам... Вечером я прихожу домой такой усталый!.. Ну, вы понимаете, я слишком устаю. Где уж мне быть счастливым. Понимаете?.. Каждое утро я верю в это, надеюсь до полудня, но к вечеру совершенно разбит: ведь одиннадцать часов надо бегать и чистить и заправлять лампы, и к воскресенью я совершенно измотан. Иной раз придешь домой и нет даже сил умыться: так и сидишь с грязными лапами; а в воскресенье, когда я хорошенько помоюсь, мне все говорят: "Как вы поправились!" Слушая этот трагикомический рассказ, который он ведет монологом, не дожидаясь моих реплик (к счастью, - ведь я не знал бы, что ему ответить), я вспоминаю, что в праздничные дни лицо Керосинщика в разводах - явно от воды. - Если бы не это, - продолжает он, пряча подбородок за серую полоску слишком широкого воротника, - если бы только не это... Шарлотта хорошая женщина. Она заботится обо мне, хозяйничает, и у нас дома лампу зажигает она сама, и она убирает подальше от меня книги, чтобы я их не замаслил, - я ведь оставляю на всем отпечаток пальцев, как преступник. Хорошая она женщина, но я вам уже сказал - не все у нас с ней ладится: беда беду кличет. Он молчит минуту, затем, как бы подводя итог всему сказанному и всему, что можно сказать, говорит: - Отец мой помер в пятьдесят лет, и я помру в пятьдесят, а то и раньше. Он указывает рукой на черное в сумерках пятно толпы. - У тех вот дело иначе обстоит. Одни хотят все изменить и живут этой мыслью. Другие пьют, и хотят пить, и живут этим. Я едва слушаю, а он толкует мне о недовольстве различных групп рабочих. - Литейщики, мосье, те обижаются насчет смены... Только что, наблюдая толпу, выходившую с завода, я почти испугался. Заводские рабочие показались мне существами иной породы, чем те ремесленники-одиночки, среди которых я живу. Но, глядя на своего спутника, я говорю про себя: "Нет, они одинаковы, они все одинаковы". Издали и в массе они пугают, и скопление их - грозная сила, но вблизи они все одинаковы. Не надо смотреть на них издали. Керосинщик воодушевляется. Он жестикулирует, нахлобучивает кулаком шляпу, которая криво сидит на его конической голове; уши у него острые, как листья артишока. Он идет впереди меня, дыры на его подметках, как клапаны, всасывают воду из топкой земли. - Профсоюзы, - кричит он против ветра, - это, мосье, штука опасная! Только дай им палец! Они вам не позволят рассуждать. И это они называют свободой. Они запрещают любить попов. Я не возражаю, - пожалуйста. Но какое это имеет отношение к работе? А самое главное, - кричит ламповщик, и голос его внезапно срывается, - они запрещают любить армию... Армию! И вот бедняга Керосинщик, словно приняв решение, останавливается; на его изможденном, потемневшем лице сияют глаза Дон-Кихота, и он говорит: - Из головы у меня не выходит одна вещь. Вы спросите, в чем дело? Вот в чем: я состою в "Лиге патриотов". В темноте, на ветру, глаза его горят, как два уголька. - Дерулед! - кричит он. - Этот человек - мой бог! Керосинщик говорит громко, широко размахивает руками наподобие своего идола: худоба и длинные, гибкие руки создают ламповщику отдаленное сходство с Деруледом. На этой скверной дороге, по которой шлепают его промокшие подметки, он кажется тенью Деруледа, пленной, посаженной в клетку тенью Деруледа, с подрезанными крыльями сюртука... - Он хочет войны, он хочет Эльзас-Лотарингию. И главное, он ничего не хочет другого. Да, бошей надо стереть с лица земли, иначе они нас сотрут. Когда со мной начинают говорить о политике, я прежде всего спрашиваю: "Вы за или против Деруледа? Да или нет?" Этого достаточно. Я учился на медные гроши, я почти неуч, но я знаю, какая радость думать только об этом одном, и пусть я простой ламповщик, мосье, но в запасе я унтер-офицер, почти офицер. Он изъясняется со мной и жестами и криком; он старается перекричать ветер равнины, и я знаю теперь, что его поклонение Деруледу началось с одного собрания, на котором тот выступал. - Он говорил, обращаясь сначала ко всем, потом заговорил лично со мной; я видел его близехонько, как вот вас вижу; но ведь это был он! Мне нужна была идея, и он мне ее дал! - Это хорошо. - говорю я, - очень хорошо... Вы патриот, это очень хорошо. По недосугу я никогда не задумывался над такими вопросами, но сейчас мне кажется, что этот культ своим величием превосходит эгоистические требования труда, и я нахожу его трогательным и благородным. Завидев вдали островерхий дом Эйдо, Керосинщик еще раз загорается огнем патриотизма и кричит, что в день великого реванша сведут счеты с этим шпионом. Затем пыл этого носителя идеала гаснет, бледнеет, охлаждается за долгую дорогу, и к концу ее он уже похож на общипанного черного петуха, не способного ни на какие взлеты. Лицо его уныло сереет в сумерках. Он волочит ногу, длинная, слабая спина ссутулилась; и, растратив последнюю энергию, еле живой, подходит к низенькой двери своего дома, где его ждет г-жа Меркасен. VII ВЫВОДЫ Рабочие относятся ко мне с недоверием и даже враждебно. Почему? Не знаю; но мое увлечение ими понемногу прошло. Жизнь мою заполнили женщины. Началось с Антони Верон. Ее замужество, моя женитьба, препятствия, узы семьи - все это снова бросило нас друг к другу, как бывало. Однажды у нас в доме, где никогда ничего не случается, мы очутились одни, и неодолимая сила снова нас сблизила. Чувственность ее передалась мне, и мы стали часто встречаться. Но неизменная радость встреч, толкавшая меня в ее объятия, всегда кончалась грустным отрезвлением. Она была все такой же черствой, взбалмошной эгоисткой, и, возвращаясь от нее ночными улицами, встречая подобных мне беглецов, я уношу лишь воспоминание о ее нервном, раздражающем смехе, о новой морщинке, прицепившейся к уголку ее рта. Затем старые желания оттесняются новыми и одно любовное похождение порождает другое. А там - разрыв то с одной, то с другой из тех, кого я любил. И позже, встречаясь с ними, я только удивляюсь, как может человек говорить почти в одно и то же время об одной и той же женщине, совершенно не изменившейся: "Как я ее любил!" и "Как я ее не люблю!" Я выполнял, как обязанность, свою повседневную работу, принимал все предосторожности, чтобы Мари ничего не узнала и не страдала, но я весь был поглощен поисками живого счастья. И верно, стоит только мне почувствовать зарождение новой гармонии, стоит мне только пойти на первое свидание, как у меня вырастают крылья, и я чувствую себя способным на все. Но наступает разочарование, и все начинается сызнова. Так проходит моя жизнь. Желание истощает мозг не меньше, чем его истощает мысль, и оно подменяет любовь. Все существо мое стремится к любви, и я готов любить каждую. Когда при мне говорят о молодой женщине: "Она несчастна", - меня пронизывает дрожь радости. По воскресеньям, на улицах, глядя на незнакомок, я испытываю чувство горечи, у меня сжимается сердце. Часто я бредил весь день какой-нибудь встречной, которая промелькнула и исчезла, оставив мне призрак своего тела, распростертого в затемненной комнате, дрожащего, как арфа, и это неотвязное ощущение острою сладострастия. Не она ли это, кого я любил бы вечно, не ее ли - ощупью, как слепец, - я с таким отчаянием ищу то в одной, то в другой... Да, издали все женщины обольстительны и для глаз, и для воображения! Бывают минуты, когда я страдаю и достоин жалости. Впрочем, если бы люди читали в мыслях, меня не пожалел бы никто. Но все мужчины похожи на меня. Если у них сносная внешность, они очертя голову мечтают о любовных приключениях, они их ловят, и сердце наше не останавливается никогда. Но никто в этом не сознается - никто, никогда. Встречались женщины, не уступавшие моим желаниям. Мне вспоминается одна - г-жа Пьеррон, прекрасная буржуазка лет двадцати пяти; у нее были черные волосы, зачесанные на уши, мраморный профиль, и она тогда еще не утратила милой неловкости и отсутствующего взгляда новобрачной. Она приходила, уходила, жила, спокойная, сосредоточенная, молчаливая, совершенно не замечая моих восхищенных взглядов. Эта великолепная безучастность обостряла мою любовь. Я помню то чувство тревоги, с которым в одно июльское утро я смотрел на женское белье, развешанное на зеленой живой изгороди в ее саду. Теплый ветер колебал листву и белые тонкие ткани; весна наделяла их недолговечной формой, нежностью - жизнью. Я помню также дом, облупившийся, сожженный солнцем, и окно, - сверкнув, оно захлопнулось и стало непроницаемым, как каменная плита. Весь мир замолк. И чудесное существо было замуровано за этим окном. Я вспоминаю еще один вечер: зелено-черный и меловой город среди синих красок пейзажа утопал в садах, и вдалеке, внизу, я вдруг увидел - знакомое окно засветилось. Я различил в узком просвете оконной рамы, розовом и золотистом, женский силуэт: она появилась передо мной, словно уступив моей мольбе. Опершись о низкую, нависшую над городом стену, я долго смотрел на это окно, расцветшее в пространстве, - так смотрит пастух на восходящую Венеру. В тот вечер, вернувшись домой и оставшись на минуту один, - Мари хлопотала внизу, в кухне, - один в нашей унылой спальне, я подошел к звездному окну и задумался. Пространство, расстояния, неисчислимые сроки... Все это стирает нас в пыль, все это полно какого-то страшного величия, от которого мы прячемся, пытаясь защититься. x x x У меня почти не сохранилось воспоминаний о тех приступах ревности, которые мучили меня один год. По некоторым признакам и по резкой перемене в настроении Мари мне показалось, что между нами встал кто-то третий. Но, кроме этих смутных примет и этих грозных отражений на ней, я ничего больше не заметил и никогда не узнал истины. Во всем вокруг меня истина была лишь призраком истины. Я ощущал в себе открытую рану от чувства унижения, стыда, негодования! Жалко, как умел, я боролся с этой тайной, для меня непосильной; затем моя подозрительность прошла. Я отогнал этот кошмар и напряжением воли заставил себя забыть о нем. Обвинения мои были, может быть, необоснованны; но странно - в конце концов веришь только тому, во что хочешь верить. x x x В социалистическом подполье уже давно что-то назревало, и вдруг на заводе вспыхнула забастовка, за ней последовала демонстрация, прокатившаяся по испуганному городу. Всюду опускали жалюзи. Торговцы закрывали ставни, оберегая свои лавки, и день превратился в какое-то трагическое воскресенье. - Это революция! - побледнев, сказала Мари, когда Бенуа от ворот крикнул нам, что рабочие двинулись в город. - Как это ты на заводе ничего не замечал? - Я был в стороне от всего, - сознался я. Часом позже стало известно, что армию манифестантов возглавила делегация из самых опасных бунтовщиков и что им даны полномочия угрозами добиться от господ Гозлан какого-то неимоверного повышения заработной платы. Улицы приуныли, точно растерялись. Горожане ходили крадучись, ловили слухи. Двери приоткрывались неохотно. То здесь, то там толпились люди. Вполголоса жаловались на беспечность властей, которые не сумели предупредить событий и принять меры для охраны порядка. Передавались вести о продвижении манифестантов: - Они переходят реку. - Они на развилке, возле Креста. - Они идут к замку. Я заглянул к Фонтану. Самого Фонтана в кафе не было. В полумраке от закрытых ставен разговаривали мужчины. - Баронесса вне себя. Она издали увидела черную толпу. Молодежь из аристократии вооружилась и охраняет замок. Баронесса сказала: "Это жакерия!" - Ах, господи, господи! - вздыхает Крийон. - Что за кутерьма! - Это начало конца, - объявляет старый дядя Понс, обнажив свой изжелта-серый морщинистый лоб. Так шло время. Никаких известий. Что-то они там делают? Что нас ждет? Наконец около трех часов в дверях вырастает Постер. Он весь в поту, он ликует. - Конечно! Все идет как по маслу, шут его дери! - захлебывается Постер. - Право слово, они так вот всей гурьбой и докатились до виллы Гозлан. Там были господа Гозлан. Делегаты, право слово, подняли крик, начали угрожать, шут их дери! "Погодите, ребятки, - сказал господин Гозлан, - надо бы выпить, и разговаривать тогда будет легче". Накрыли стол и, право слово, притащили шампанское. Ну, понятно, угостили всех как следует, и угощали же их, угощали... Право слово, шут их дери! Немало они за галстук заложили. Право слово, бутылки с шампанским как из-под земли выскакивали, как по волшебству. Господин Фонтан то и знай их подтаскивал, будто тут же его изготовлял. А шампанское-то было самого высшего сорта, с гарантией, доверяться ему не следует. И вот не прошло часа, как вся делегация перепилась. Ну и куролесили же они там... Целуются, языки у всех заплетаются, право слово! Кое-кто еще держался, но эти не в счет, шут их дери! Остальные даже не соображали, зачем они там очутились. Хозяева сначала здорово струхнули, а потом им уже нечего было бояться, и надорвали же они животики со смеху, право слово, шут их дери! А завтра, вздумай только эти молодцы начать сначала, завтра прибудут войска! Ошеломляющая радость: забастовку потопили в вине! И все твердили: - Завтра прибудут войска. - Вот это ловко! - восторженно заорал Крийон, вращая глазами. - Вот это ловко! Ну и здорово! Вот так, старина... И он разразился громким, злорадным хохотом и во все горло прокричал свою излюбленную поговорку: "Державный народ, державный, а сами на ногах не держатся!" Наряду с несколькими малодушными гражданами, уже изменившими с утра свои политические убеждения, перед моими глазами встает одна крупная фигура: Фонтан. Я вспоминаю ночь в далеком прошлом, когда я заглянул случайно сквозь отдушину в его погреб и увидел там целый склад шампанского; бесконечные ряды бутылок, заостренных, как пушечные снаряды. Он давно готовился к сегодняшней победе. Вот кто подлинная сила, вот кто смотрит на вещи трезво и предугадывает будущее. Он спас порядок каким-то гениальным прозрением. Гнет, который весь день сковывал жесты и слова, сменился радостью. Обыватели шумно отрекаются от повадок, усвоенных с утра. Окна, закрытые в тягостные часы восстания, широко распахнулись; дома дышат спокойно. - Избавились-таки от этой банды, - говорят люди при встрече. Радость спасения охватывает даже самых скромных. У входа в ресторанчик-пивную цвета запекшейся крови я заметил Мьельвака; он притоптывает от удовольствия. И он дрожит от холода: на нем легонький серый измятый пиджачок, точно сшитый из оберточной бумаги; худое лицо его стало белым, как те бесконечные листы бумаги, за перепиской которых он корпит ночами, выколачивая несколько лишних грошей. Он стоит, не решаясь - по известным ему причинам - войти в ресторан, но как он рад итогам дня! И мадемуазель Константен, портниха, работающая на дому, вечно без денег, измученная швейной машиной, не помнит себя от радости. Она всегда в полутрауре, всегда будто заплаканная, вся серая, кое-как умытая, теперь она таращит глаза и, побледнев от возбуждения, хлопает в ладоши. Мы с Мари слышим яростный стук молота в кузнице Брисбиля и смеемся, как не

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору