Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Бородин Леонид. Повесть о любви, подвигах и преступлениях старшины Нефе -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  -
дела, потому что сам предмет то был, то его не было... Речь идет о немецком языке. За время войны сменилось Бог знает сколько учителей, и только в сорок пятом прислали наконец из отдела, как мы все считали, настоящую немку по имени Дора Самуиловна, а по фамилии -- ни за что не выговорить: Розен... а дальше целая охапка согласных, так что язык сломаешь. Как только кто-то предположил, что она немка, потому что говорила с немецким акцентом, все захотели ее ненавидеть, но скоро оказалось, что ничего, нормальная, а фашистов так еще пуще нас не любит, зато любит ставить пятерки и чуть ли не плясать готова, когда кто-нибудь хоть что-нибудь на этом проклятом фашистском языке набормочет без подглядки и без подсказки. Именно к нам в класс на урок немецкого языка и заявился чудик инспектор. Ну а как не чудик, если штаны у него по грудь, а гачи по полу, а галстук под серым пиджаком... ну, в общем, много ниже пояса. А на носу золотые очки. Наверное, золотые, потому что желтые, и он ими дорожит, если то снимает и в кожаный футлярчик убирает, то снова надевает и толстенькими пальчиками на носу придерживает, хотя сидят нормально, совсем не спадают, как у директора Ивана Захаровича. Между прочим, в класс они вошли втроем: Дора Самуиловна, инспектор и директор Иван Захарович, который нам и рассказал, зачем это чудило в золотых очках к нам приперлось. Иван Захарович похотел, чтобы мы не ударили в грязь лицом, то есть чтоб не подвели Дору Самуиловну, которая стояла рядом, с красным лицом, будто свеклой натерлась, моргала и делала улыбку. Директор ушел, а инспектор проковылял до задней парты левого ряда и уселся на свободное место. Кое-чему мы, конечно, от Доры научились. Мы даже изобрели для себя тайный язык из немецких слов. Например: "дэртышнуть" -- это значит стукнуть по затылку, "дасгэфнуть" -- стукнуть по носу тетрадкой, "дасбухнуть" -- это... ну, это неприлично объяснять. В общем, мы были готовы помочь нашей Доре изо всех сил. Урок Дора обычно начинала с того, что долго говорила по-немецки, а мы, иногда даже догадываясь, о чем она лопочет, успевали обменяться кое-какими новостями или разобраться с девчонками. Нынче же все сидели как отличники и рожами изображали полное понимание. А инспектор, как только Дора заговорила, широко открыл рот, очки спустил на кончик носа, зенки выпучил и так весь урок и просидел, будто его загодя цветным горшком дэртышнули. Обычно другие инспектора где-нибудь посередине урока начинали разгуливать промеж парт и вмешиваться: "Ну-ка, толя-вася-петя, скажи мне, как ты понимаешь..." Толя-вася-петя вскакивал как чумной и тарабанил, а если тарабанки в мозгах не было, чтоб учительницу не подводить, придурошно дергался и просился до ветру. Это "до ветру" всем инспекторам отчего-то ужасно нравилось -- с ходу отпускали. Но теперешний инспектор, полный чудик, за весь урок не шелохнулся, а как звонок прозвенел, схватил свой толстый портфель, и только мы его и видели. Обо всем том, что происходило в кабинете директора, куда вслед за инспектором просеменила Дора Самуиловна, мы, конечно, ничего не знали. И я воспроизвожу разговор -- рисую эпизод, имевший столько последствий, по позднейшим рассказам и пересудам. Почти бегом вбежавший в кабинет директора инспектор Флик плюхнулся на стул и, очумело глядя на улыбающегося Ивана Захаровича, на вопрос его: мол, ну как? -- молчал и сопел до самого появления в кабинете Доры. Потом перевел взгляд на нее, сидевшую прямо, как только что поставленный и по дурости покрашенный плетень -- платье малиновое и "физия" под цвет платья, на директора оглянувшись, подтянулся к Доре и почти шепотом спросил ее: -- Скажите, э... э... милая, это какому же языку вы обучаете наших славных советских детишек? Дора еще больше выпрямилась, сделала круглые глаза и тоже полушепотом отвечала: -- Что значит "какому"? Известно, какому... Тоись что?.. Иван Захарович, не переставая улыбаться, тоже встревожился. -- Борис Давыдыч, в каком смысле... имеете в виду? Флик откачнулся на спинку стула, набрал воздуха в живот: -- Я, конечно, не скажу, что язык, которому вы обучаете наших, подчеркиваю, советских детишек, что этот язык есть стопроцентный идиш, но что это не немецкий язык, я свидетельствую всеми своими дипломами, а их у меня, слава Богу, три! Три пальца он показал и Доре, и директору, который улыбаться перестал и смотрел теперь на Дору, как если бы ее поезд переехал. Дора же встрепенулась всем своим малиновым платьем и сначала только беззвучно губами шевельнула. -- Что ви такое гаварыти? -- пролепетала она с тем самым акцентом, который и мы, и директор, воевавший только на финской и немецкого языка не слышавший, принимали за немецкий. А Дора, захлебываясь словами, объясняла, что в восемнадцатом у них на квартире стоял немецкий офицер с денщиком и ее, дорина, мама замечательно общалась с постояльцами, и все они, мамины дети, тоже общались и замечательно понимали друг друга... Но инспектор уже больше ее не слушал и многозначительно смотрел на вконец растерявшегося Ивана Захаровича, который, через стол подтянувшись, тихо спросил Флика: -- Как вы сказали? Идеш? А это что? -- Это, прошу прощения, еврейский жаргон, от которого образованные советские евреи практически отказались... Ну, это неважно. Важно -- что делать будем? Ее, то есть товарищча Розен... к вам отдел направил, или вы сами разыскали? -- Отдел, конечно... Глаза Доры набухли слезами, она переводила взгляд с инспектора на директора, с директора на инспектора и, когда с чьими глазами стыкалась, кивала бессмысленно и снова пыталась рассказать про постояльцев восемнадцатого года и замечательное с ними общение. -- Скажите, милая, -- обратился к ней наконец инспектор, -- вы еще что-нибудь умеете, кроме как обучать детишек вашему ужасному немецкому языку? -- На пианино... -- осторожно предположила Дора Самуиловна. -- Ага! -- радостно закивал инспектор. -- В детсадике, допустим, детишкам подыграть то-се, а? "Жил-был у бабушки серенький козлик..."? "В лесу родилась елочка..."? А? Дора торопливо закивала, но теперь инспектор Флик, протерев ладони, доверительно обратился к Ивану Захаровичу: -- Вы, конечно, понимаете, что я должен был бы доложить в отдел о несоответствии, так сказать... Но зачем нам с вами неприятности? Или как? Иван Захарович только руками развел: мол, упаси Боже от неприятностей. -- Тогда предлагаю по-деловому. Я вам скоро подыскиваю настоящего, а вы нашу милую... э... э... Дору Самуиловну по собственному и в распоряжение отдела... -- К директору протянулся поперек стола. -- Завтра! Нет, прямо тут! Ручку, бумажку, и, как говорится, прощай, мой табор! А вы, -- это он Доре строго, -- милейшему Ивану Захаровичу в ножки! В ножки! Потому что если по несоответствию, то что? -- Ах, и не гаварыти! -- взрыднула Дора, вышаривая в кармашке платья носовой платок. Напоминаю, история с инспектором произошла за две недели до большого зимнего "пилота". Вечером после "пилота" Лизавета ждала старшину для главного в ее жизни разговора, но работяги бригады затянули-затащили Нефедова на обмыв его успеха, отказаться не мог, до полуночи гудели на квартире взрывника Догузина. А утром прямо с планерки Нефедова отправили с товарняком в Михалево -- была такая станция на нашей дороге на Ангаре, пока ее не затопили Иркутским морем. Там, в Михалево, находился один из лагерей, как ходили слухи, всяких гадов -- врагов народа, и эти фашистские недобитки делали тачки для отвоза камней и грунта после "пилотов". Вот за новыми тачками, закупленными дистанцией пути, и откомандировали Нефедова, чтоб лично принял, на добротность проверил и отправку проследил. Успел только в сельсовет прозвониться, покаяться за прошлый вечер и пообещать в нынешний вечер быть хоть средь ночи. Как и намечалось, управился за день, хотя пришлось забраковать три тачки и добиться замены. Ручки у тачек были сделаны из сучковатых жердин, по первой работе обломятся на местах сучков. Лагерному снабженцу, мрачноглазому мужику, Нефедов пытался стыд втолковать: дескать, что враги бракодельничают, это понятно, а ему бы, нормальному советскому человеку, быть бы построже да понастырнее. Снабженец после того, как заменил тачки, только и проворчал: "Сознательный! Таких не рожают, сами рожаются". Нефедов до его бормотни не снизошел и руки на прощание не предложил. Совсем по темноте, часам к шести, Нефедов покончил со всеми делами и упросил дежурного по станции подсадить его на "единичку" -- поезд Москва--Улан-Батор, который в Михалево только притыкался на минуту, зато на нашей станции, как вообще все поезда, заправлялся водой и избавлялся от шлака паровозной топки -- стоянка пятнадцать минут. "Единичка" -- сплошь купированный, только один вагон плацкартный. Там и нашлось свободное боковое местечко для Нефедова. Собрался подремать, но... Напротив у окошка такая деваха, что, как сказывается, ни в сказке... ни пером... Одна шея чего стоит... Нефедов поискал сравнения. Гусыня? Плохо звучит. Лебедыня? Такого вроде бы слова нет. А профиль-то! Носик пряменький, губки лепесточками, а подбородочек!.. А как повернулась к Нефедову -- вообще обомлел. Глазищи под бровями-стрелками огромные и такие грустные, что хоть тут же лапай и ласкай, ласкай, успокаивай. "Есть же на свете мужик, -- подумал с тоской Нефедов, -- который ее, раскрасулю, навсегда поимеет! Не для простого мужика такая баба!" И впервые за всю свою жизнь усомнился в себе Александр Демьяныч, что чего-то стоит он, ведь глянула на него -- будто чемодан на лавке, а не человек. И то верно. Ну кто он такой в ее глазах? Обычный работяга. Это для станционных вдовушек да девок, мира не видевших, он первый парень на деревне, а в этом поезде, что на их станции лишь по паровозной нужде приткнется, он, бывший старшина, даже по своей бывшести никто, а по теперешнему своему бригадирству, которым возгордился, для нее, наверное, из Москвы едущей, он, Александр Демьяныч Нефедов, -- чемодан чемоданом. Когда тосковал вот так, на красулю воровски поглядывая, о Лизавете и не вспоминал. То есть не то чтобы не вспоминал -- что знаешь, того не забываешь, -- просто не давал ходу мыслям о ней, задвинул как бы за спину и рукой там, за спиной, придерживал, чтоб тосковать о другой жизни не мешала, ведь не виновата Лизавета в том, что в мире полным-полно всяких красавиц и красуль для завидного мужичьего облизу... Получается, что о Лизавете тоже думал... И в мыслях не было, чтобы заговорить с девахой. Отошьет -- потом обиду никаким самогоном не зальешь. И вдруг она, его до сих пор в вагонном сумерке будто не видевшая, увидела, улыбнулась ему, именно ему, больше некому (все по полкам разлеглись), улыбнулась и спросила: -- Извините, вы, случаем, не местный? А какой он еще, как не местный? -- Ой, как хорошо! -- проворковала она, улыбаясь все больнее и больнее для Нефедова. Лучше б не улыбалась и не заговаривала с ним, потому что от голоса ее тоска прямо к горлу подступила. А то, что она потом сказала ему, это было как чудо, словно оба они выпорхнули в окно из вагона и уселись на крыше, как голубки, и ни темь, ни мороз, ни ветер им нипочем -- короче, поплыл старшина-бригадир Нефедов по стремнине, когда ни рукой, ни ногой не шевелишь, а тебя несет и несет... Оказывается, никакая она не чужая, а почти своя, всего лишь из Иркутска, где пять лет назад иняз окончила, а теперь вот направили ее преподавать немецкий язык... И куда? "Бог ты мой, -- подумал Нефедов, -- да как же она вся такая у нас там жить будет? Поди, у них одни бабы в начальниках, вот и сплавили с глаз куда подальше, чтоб завяла в глухомани... А может, это моя судьба, а вовсе не ее? Но тогда зачем была Лизавета? Была?!" Нефедов привык считать себя правильным человеком и дальше правильно жить собирался -- и вот теперь чувствовал, как неправильность берет его в оборот, как кутенка, за шиворот, а он, напроказивший, висит, позорно ногами дрыгает и скулит о том, что больше не будет правильно жить, а только по душе, и вообще никогда правильным не был, а только прикидывался, будто не знает, что можно жить неправильно... Все уже знал: что не замужем, что зовут ее Беата, потому что отец ее потомок ссыльных поляков, что турнули ее из Иркутска, потому что кое в чем проштрафилась, что долго тут мыкаться не намерена -- последнего могла бы и не говорить, ежу ясно, что не для тутошних мест красота ее, и ноготочки крашеные, и на ножках чесанки белые, а на станции весь снег с паровозной сажей перемешан -- пока до пади дотопает, что от белизны останется? А прическа -- сплошные переплеты: в Слюдянку в парикмахерскую шибко не наездишься. Вроде бы все верно, случайная птичка. Только вот почему он, тоже вроде бы всю свою жизнь по мыслительным параграфам расписавший, он-то почему теперь сидит напротив и слушает ее щебет, как порядочный, а сам в нечистых думах уже поизмял ее всю, зацеловал и на руках над Байкалом держит, как тот Стенька Разин в песне, -- но не кидать собирается, а взлететь вместе с ней выше скал. но только куда еще выше-то! Выше скал некуда, а когда некуда, только и остается, что падать. Худо дело, совсем худо! А скорый поезд меж тем мчался и мчался сквозь байкальскую ночь, нырял в тунели, и тогда в окнах мелькали желтые тунельные лампочки, и выныривал из них, и тогда в окнах темь, совсем как в душе. Тоска перерастала в злое подозрение, что в жизни не так уж все справедливо, и что самое обидное -- жизненная несправедливость не имела ответчика. Ну кто виноват в том, что женщина, сидящая напротив, не для него, Александра Демьяныча Нефедова, а для кого-то другого, и чем тот, другой, лучше, а это самое "лучше", оно кем устанавливается? Получается, что никем, будто просто карточный расклад. Нефедов, случалось, игрывал в "дурака" или "шестьдесят шесть", но саму суть карточной игры презирал как раз по причине полной дурости расклада карт, в то время как вся жизнь вокруг, на что ни глянь, свершается по закону: ведь понятно, почему, положим, дерево растет, почему птица летает, и почему человек умирает -- это тоже понятно. В понятности правильность. В картах же одна дурость. Так вот он и соображал, памятуя еще и о диалектике -- это когда для понимания жизни надо уметь иную ситуацию, как беличью шкурку, наизнанку вывернуть, чтоб мех сохранить... Теперь же подлая мыслишка червяком в мозгах кольцевалась: а что, если в жизни нет общей правильности, но только одни совпадения? тогда ведь и жить страшно! Ведь одно дело, если он оказался в этот день, в этом поезде и в этом вагоне по закону, который в народе судьбой зовется. И тогда, если по закону, должен быть смысл и продолжение... А если не по закону, а просто совпадение, случай, тогда он, как зайчишка на льдине, весь сам себе предоставлен, и как он вывернется и во что ему обойдется это совпадение, до того никому дела нет, потому что он вообще один, без судьбы, как путник без тропы или войско без штаба. И никакой марксизм не поможет отличить шаг на жизнь от шага на погибель, потому что марксизм, он только по отношению к массам закон -- как у пчел, положим: у них в улье все по правилам, но отдельную пчелу всяк может походя раздавить, а пчеловод того и не заметит. Мать, абсолютно темная женщина, в детстве боженькой стращала и, как ни хреново жилось, все этого боженьку за что-то благодарила. Получается, что в полной темноте легче жить, никакой личной решительности. А грамотному человеку, опять же получается, в личной жизни опереться не на что. Может, и в этом тоже своя диалектика?.. С двумя тяжеленными чемоданами с вагонной подножки спрыгнул, как воробушек с ветки, и ее в шубке трофейной с подножки снял, веса не чувствуя, и перед собой на снег поставил, не в силах рук оторвать... Да и глаз тоже, вагон почти напротив вокзальчика, освещение особое... Да только тотчас же из-за спины вывернулся школьный завхоз Григорий, залопотал, чемоданы схватил, а у перрона школьная лошадка при санях, и Нефедову вроде бы больше и делать нечего. Без нужды строго спросил Григория: -- Куда определили? Квартира-то, поди, нетопленая? -- Как так? Обязательно топленая. Иван Захарович еще с утра распорядился, как с отдела позвонили. -- Ах! -- воскликнула Беата. -- Сто лет около печки не сидела! Григорий, вовсе не молодой, но известный остряк, пробурчал, прикидываясь: -- Надо же! Аж сто! А с отдела звонили, что молодую учительницу присылают. Во дурят-то! -- Ой, какой вы! -- кокетничала Беата. -- А вы кто? -- Я, -- поучительно отвечал Григорий, направляясь к саням, -- самый главный для вас человек. Вы-то небось думали, что для вас главный директор. Не так! Без директора вы не пропадете, а вот без меня, если, скажем, вовремя уголька да дров не подвезу однажды утром, вас как сосульку от кровати отковыривать будут. Значит, завхоз я. Григорий Иваныч. А вас как называть? -- Беата Антоновна! Какая прелестная лошадка! И далеко нам ехать? Не отвечая на вопрос, Григорий только головой покачал: -- Везет нам на мудреные имена. До вас, что по немецкому, Дорой звалась. Теперь еще вон чего. Дора, та немка была, а вы каких же кровей? -- Никаких, просто имя польское. На русский язык, между прочим, переводится как "прекрасная". Григорий глянул на нее с прищуром: -- А чего? Справедливо. А вы, Александр Демьяныч, как, с нами? Полпути по пути. Седайте, прокатимся. Презирая собственный голос, Нефедов отвечал шаловливо: -- Отчего полпути-то? Поедем доставим до места, определим, так сказать. И-и-раз! -- Это он подхватил под ручки Беату и посадил на сани на расстеленный овчиной кверху тулуп, сам плюхнулся рядом, одной рукой обнимая чемодан, а другой рукой, будто ее некуда девать, Беату. -- Твоя монголка, она бегать-то умеет? Пристраиваясь впереди и забирая вожжи в руки, Григорий отвечал степенно: -- Монголка, известно, не орловский рысак, но что ей по породе дано, то с нее и возьмем. Так вот все в мире устроено, что каждому свой предел: рысаку степь, а монголке тропа горная, а если наоборот, то и смотреть противно. Ночь была, хорошо, иначе не скрыть Нефедову, как погорячело лицо -- значит, покраснело. Вот уже и дом его темными окнами, как череп глазницами, открылся слева, тут-то бы и выпрыгнуть с прощальной шуткой, но Беата головкой на его плече. -- Чем это таким ваша стеганка пахнет? -- Известно чем, железной дорогой! Скоро привыкнете, у нас все ею пропахло... И проехали дом, теперь какой смысл выпрыгивать? Никакого смысла! Дурость взяла свое. Назавтра не только Григорию, даже водовозу Михалычу будет противно... Пропустив товарняк, по дощатым настилам переехали железнодорожные пути и покатились укатанной падинской дорогой. Во многих домах уже и света нет. На фоне звездного неба горы по обе стороны пади падь сузили, будто вовсе уже не падь, а как раз ущелье, какие на всяких кавказах и в швейцариях. И только так вот подумал Нефедов, как и Беата застонала на плече, в пле

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору