Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Бородин Леонид. Повесть о любви, подвигах и преступлениях старшины Нефе -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  -
там по мелкоте не разглядеть... А здесь... У Лизаветы даже слезы подступили к глазам, и к старшине какую-то особую нежность почувствовала, за руку его взяла, к плечу прислонилась, а подумала не о нем. Другие народы... как они живут без таких вождей... Это же сиротство... Не сознают, наверное... Ведь вот прожила же она жизнь без отца и матери и даже что с ними случилось, толком не знает... Лет семь было, маленькую родинку на плече расковырять пыталась, Глафира, тетка, по рукам отшлепала: нельзя ковырять, кровь потечет -- не остановишь, помереть можно. Вот! Нельзя ковырять! Жить надо. И жить надо правильно... И в том не придурь, а закон. Самый главный. По нему всенародное счастье образуется. Но людей много, и все разные, то один не в ногу, то другой. Не по вине -- по невниманию да бестолковости. Людям помогать надо. Собственным примером... Тут от старшины откачнулась, потому что он словно закаменел от неправильного понимания ее чувств. Откачнуться-то откачнулась, но в тот же момент и подумала, что выйти б за него замуж -- и вот оно, абсолютное счастье, потому что и для сына Кольки такой бы отец -- в самый раз. И так нестерпимо вдруг захотелось ей этого самого абсолютного счастья, что слезы уже не подступили, а выступили на глазах. Повернулась и сквозь одни двери, другие, третьи -- и на улице, а тут солнце полыхнуло из синей высоты, и старшине, поспешившему за ней, понятно, что это солнце весеннее причина ее слез, а не какая-нибудь бабская глупость. Не специально, конечно, но только по простому стечению тропок вокруг гарнизонных помещений оказались они оба на том самом месте, где обычно по утрам старшина Нефедов являл себя жителям поселка. Теперь же явились они оба рядышком, а время было как раз обеденное, станционные рабочие и служащие спешили по домам, и всякий, проходящий падинской дорогой, вверх на гарнизонную площадку глянув, останавливался и рукой махал одобрительно, а старшина в ответ руку к козырьку: дескать, да, такие вот дела нынче, и против таких дел ничего не имею, а, наоборот, в полном согласии. Откуда-то мне известно об этой сценке-картинке, хотя сам не видел, но в памяти есть, и чудно, что память способна на такие проделки -- сотворять картинки прошлого и пристраивать сотворенные в ряд с прочими, истинно виденными так, что потом уже и не разобрать, где какие. И вот они друг за дружкой: сперва старшина один во всей свой бравости на фоне надбайкальского неба, а вот уже и не один, а с председательшей, и эта картинка так же отчетлива во всех деталях, и я готов допустить, что просто не помню своего присутствия, то есть не помню себя, смотрящего на эту сценку... 5 Сошел лед с Байкала, выполняли программу весенние ветра, что рождались в послеледовых волнах моря и, устремляясь в пади, распадки и всякие межскальные щели, выдували оттуда весеннюю затхлость, пробуждая и понуждая землю к работе -- к сотворению новой жизни. И сперва только подснежники кое-где, но потом как поперло, поперло, неделя сроку всего лишь, а не узнать места -- что на солнечных склонах, что на теневых. На солнечных ложбинках-полянках такая пестрота разнотравья, что иная корова, забалованная изобилием кормежки и отсутствием комаров (всегда с Байкала ветерок), на такую полянку выскочив, истинно дурела от цветов и запахов, стояла, рогатую свою башку опустив, жевать перестав, и пялилась, пялилась, то ли дивясь, то ли пугаясь... А на засолнечных склонах, там тяжелая, густая зелень бадана и брусничника, там еще долго и сыро, и влажно, и пустынно -- ни человеку, ни корове там делать нечего после того, как отцвел багульник, и я запомнил обиженность северных распадков, что с полудня уже в тени и невнимании, и, когда в конце лета, как и все, спешил на эти склоны "по бруснику", обязательно извинялся, невсерьез, наверное, но, помню, оправдывался, и оправдания мои принимались, потому что с неполным ведерком не возвращался никогда. А под горами в раскат весенний Байкал, толком еще не проснувшийся после зимней спячки, белесый, бесшумный, бездвижный, знать, лишь припоминающий про свою работу -- гонять волны по просторам, стучаться в скалы, обхаживать береговые камни и радовать людей на берегах переменчивостью натуры. Не знаю, у кого как, но моя детская память -- это картинки. Однажды надумал их пересчитать, но как только считать начал, они вдруг увеличились числом, важные стали мешаться с неважными и из цветных превращаться в черно-белые. Тогда понял, что память насиловать не следует, она сама себе закон и по этому закону отбирает нужное и дарит, когда душа просит подарка. Есть меж тех подарков один, самый ценный-бесценный, который с годами превратился в символ всяческого добра, в эталон красоты жизни вообще, то есть не чьей-то человеческой, но жизни всякой, если понимать ее по высшему смыслу, а не ковыряться в частностях. Было и случилось это в дни того самого лета, о каком и идет рассказ. Болтался я без проку по любимой мною Китайской пади, где из года в год на полянах в эти времена цветов разных намешано-перемешано: белянки, жарки, колокольчики -- будто кто-то по весне семена в кулек накидал, а потом горстями веером разбрасывал. Выйдешь на поляну, стоишь, как та корова, и ни о чем не думаешь, потому что не надо, потому что так хорошо, что в думанье никакой нужды нет... стоял вот так однажды, и вдруг -- тихие голоса в ольховнике в конце поляны. Шмыгнул в кусты, затаился и вижу: вышли из ольховника старшина Нефедов и новая председательша сельсовета. Медленно вышли, тихо, друг друга за руки держа. Цветы на поляне все на высоких стеблях, потому через поляну они не шли, но будто плыли -- проплывали мимо меня, и такие были у них хорошие и красивые лица, что я испытал в сей момент тоскливейшую зависть, которую, конечно же, понять не мог и только дивился силе ранее неведомого чувства... На председательше было светло-зеленое платье с длинными рукавами, а на шее галстуком платок повязан, наверное, шелковый, потому что колыхался, как и цветы вокруг них. А старшина как всегда: ни одной складочки на гимнастерке под ремнем, пузыри-галифе (только их и видно над цветами) отутюжены в тончайшие стрелочки, фуражка лишь чуть-чуть набок и из-под нее вихорок русый... У Тургенева известно как: "Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий..." Под классиков не подстраиваясь, все же скажу, что ямы, в которые бросала меня жизнь, порой бывали столь глубоки и беспросветны, что от "раздумий" становилось и того горше, совсем невмоготу, и тогда автоматически включалась моя система защиты -- закроешь глаза и видишь картинку: по Богом разукрашенной поляне, взявшись за руки, идут два прекрасных человека, идут медленно, постепенно удаляясь, но не исчезая вовсе, идут ровно столько, сколько нужно, чтобы в душе моей восстановился тот единственно необходимый порядок, при котором можно продолжать жить, уважать жизнь и желать ее... Двадцатого июня должны были состояться учебно-показательные стрельбы с участием солдат ближайших гарнизонов. Для мальчишек поселка событие чрезвычайное -- неслучайно же я запомнил дату. Уже с восходом вся шпана была на ногах. Нужно было успеть занять потаенные места на склонах гор -- после десяти падь перекроют так, что не прошмыгнуть ни низом, ни верхом, а если кто и прорвется через оцепление, а потом пойман будет, того приведут к родителям, передадут с рук на руки с выговором за неприсмотр, потому что за два-три дня всех специально оповещают, чтоб детей в падь не пускать и глаз с них не спускать. Родители на предупреждения ноль внимания, потому что стрельбы не первый раз и никогда ничего не случалось. Нужно сказать, что у нас вообще ничего страшного не случалось. Я не помню, например, чтоб кто-нибудь утонул или попал под поезд. Ничего дурного! Мое детство проходило в раю. По крайней мере, я так сумел его запомнить и, чтобы память не испытывать, когда приезжал в родное место и когда встречался с односельчанами в других местах, разговоры свои таким образом выстраивал, что ничего противоречащего моей памяти не возникало, но, напротив, укрепляло в правоте ностальгии по утраченному раю. Кто-то скажет: неправильно, кто-то скажет: надо трезво смотреть на вещи, что память не должна быть избирательной, что правильно понятое прошлое -- ключ к пониманию настоящего. Но я на этих страницах делюсь не пониманием, но исключительно чувством, каковое с пониманием не совпадая, ему, однако же, не противоречит. А как такое возможно -- это уже другой разговор. В детстве своем особо голодным я не бывал и особо голодных вокруг себя не видел... Или пусть -- не замечал. А все страсти, пристрастия и интересы наши были связаны с тем, что дано было задарма: Байкал наш расчудесный, тайга, скалы, ягоды, грибы и орехи -- знай бери, всего не выберешь. А деньги, положим, нам бывали нужны только на кино -- раз в неделю. Возможно, кто-нибудь из сверстников не согласится с моим столь оптимистическим восприятием нашего детства, допускаю такое, но допущение само по себе, как говорится, еще не факт, и одно дело -- знание, а другое -- мнение. Люди во все времена о своем времени знали достаточно, однако не знание, а именно мнение, то есть то, что кажется, оно управляло бытием и отстраивало его причудливые очертания на радость или на горе и самым мнительным, и тем, кто гордился своей упрямой приверженностью к знаниям, и еще не известно, кому горше жить -- знающим или мнящим, потому что зачастую выживание напрямую связано с восприятием прошлого. Оттого несчастное детство -- это, возможно, такие, как у нас говорили, грузила, которые душу по жизни как по дну волокут, за всякий донный хлам цепляя и надрывая натяжением. К счастью, у меня не так, и в том уже счастье. Этот вот день летних стрельбищ, к примеру, каким он помнится... Слева, если лицом к Байкалу, -- солнечные склоны пади с коричневыми скалами и желтыми соснами в распадках справа -- густая зелень осинника от подошвы до вершин меж вершинами светлая синь июньского неба впереди до горизонта -- темная, колдовская синь Байкала а в центре всей этой дармовой красоты кто? Да я сам собственной персоной! Это ли не воспоминание о рае? Между прочим, с гордым сочувствием предполагал всегда, что только дети серых коммуналок способны восхищаться бредом красок всяких там авангардистов. Мой художественный вкус прост: если не узнаю жизни, с презрением отворачиваюсь -- не можешь воспроизвести красоту Божьего мира, так и скажи честно, а не пудри мозги. А мне в ответ, дескать, при чем здесь Божий мир? Здесь отражение личного внутреннего состояния! Ага, говорю, это когда запор -- одна палитра, а когда понос, то все наоборот? Не финти, мужик, меня не обманешь! Я ведь на Байкале вырос, видел, помню и знаю, что есть красота добрая. Она вокруг. Но есть и другая. Скажем, дали человеку под глаз кулаком, у него, как и положено, цветные искры из глаз посыпались. Человек проморгался -- и бегом к "холстине", скорей эти искры "запечатлять". Потом всякий раз как кулак увидит, так и вдохновляется. А другой, глядишь, стоит пялится и мучается: где я такое уже видел? И нет чтобы вспомнить, когда последний раз по морде получал. Короче, нам такой красоты не надо! Но вот уже у последних домов поселка появился строй солдат с винтовками за плечами. Самих-то солдат еще было не шибко видать, дорога падинская петляла меж кустов, деревьев и огородов, но сквозь кусты и плетни просверкивали на солнце звезды на пилотках и штыки на винтовках образца тысяча восемьсот девяносто первого, знаменитых трехлинейках, о которых старшие ребята знали все, а мы, шантрапа поселковая, никак не могли взять в толк насчет трех линеек -- для чего они и где помещаются. Догадывались, что линейки -- это чтоб пуля прямо, как по линейке, летела. Но скажи такое старшекласснику, щелкнет по носу, развернет и коленкой под зад, будто сам четвероклашкой не бывал, будто не готовился партизанить против япошек, отыскивая в скалах пещеры и проходы секретные, будто не бегал по поселку с палкой и веревкой на палке, воображая себя солдатом с винтовкой. Меж тем уже строй вывернулся на прямой отрезок падинской дороги, и дух захватывало, как браво топали солдаты -- ух! ух! -- все в ногу, а впереди старшина, только сапоги поблескивали. Солдаты строем по двое, в этом месте дороги по четыре они не поместились бы, а по деревне именно так шли -- по четыре, потом перестроились. В первом ряду сержант Коклов с пулеметом в руках. Про этот пулемет мы все знаем: что солдаты зовут его "козликом", потому что он на двух ножках, что в диск помещается сорок семь патронов, которые и к винтовке подходят. А стрельба из "козлика" будет самым интересным зрелищем: те солдаты, что засядут в дальних окопах, будут веером поднимать мишени с нарисованными фрицами, а пулеметчик станет косить их, а фрицы попадают, как взаправдашние, один за одним. А грохот в пади будет такой, будто скалы рушатся. Мы же, не страшась возможных рикошетов -- это если какой солдат вместо мишени в камень попадет, а пуля заверещит, как от боли или от обиды на солдата, и замечется по пади, отыскивая нас, попрятавшихся на склонах за камнями и деревьями, -- а мы, ее вовсе не боясь, повысовываемся все из своих укрытий, и девчонки, которые за нами еще в поселке увязались, будут восхищаться нашей смелостью, жмуриться, уши ладошками затыкать, а которые даже и визжать начнут, потому что вообще визжать любят, к месту и не к месту... Прошел час, все давно были на своих местах, первая семерка солдат уже залегла с винтовками в неглубоком окопчике, подложив под винтовки куски мягкого дерна, а на другой стороне встали в рост фрицы в рогатых касках, но команды стрелять не было, чего-то старшина суетился больше обычного -- мы заждались. И вдруг услышали цокот копыт по камням: двое военных скакали на гарнизонных конях от поселка в сторону стрельбища. Солдаты и старшина тоже услышали цокот -- дорога-то падинская вытоптана до материкового камня -- и засуетились еще больше, а старшина вообще на дорогу выскочил встречать скачущих. Тут и мы разглядели: это примчался главный начальник над солдатами всего нашего дорожного участка капитан Свирский, что жил в Слюдянке и к нам заглядывал редко, только по особым случаям. А второй был старлей Бесфамильный, прямой начальник старшины. Капитана Свирского все мальчишки поселка презирали, и у этого презрения была забавная история. В нашей школе великие праздники, такие, как Седьмое ноября или Первое мая, отмечались очень торжественно. Ученики всех классов готовили концертную программу с песнями, стихами и плясками, сценки всякие разыгрывали, пирамиды строили... Пирамиды -- это когда по команде физрука дяди Кости: "и раз!.. и два!.. и три!.." -- мальчишки и девчонки запрыгивали друг другу на плечи иногда аж в три ряда, головами упираясь в самый потолок сцены нашего клуба, и пели или декламировали что положено. Был и еще один день в году, который, конечно, не праздник, но концерт школа давала поселку обязательно, -- день смерти Ленина. Как мы все любили Ленина -- кто в наше время не жил, тот не поймет. Больше Ленина любили только Сталина. Так вот, еще до того как в поселке впервые объявился капитан Свирский, наша учительница истории Надежда Ивановна разучила во всех классах, и даже в начальных, одну песню, которую все сразу полюбили, -- песню про смерть Ленина. И каждый год двадцать первого января концерт в клубе начинался с того, что на сцене выстраивали пирамиду и сначала те, кто на сцене, а потом и все в зале пели эту печальную песню, от которой некоторые девчонки даже носами швыркали. Слова помню лишь частично: Умер тот, кто на своих плечах Нес всю тяжесть трудовых кварталов. Ленин умер, Ленина не стало. Не услышим больше голос Ильича. А дальше были такие строки: Умер наш любимый КАПИТАН. Умер тот, кто каждый день был с нами. Разве можно выразить словами Скорбь великую трудящихся всех стран! Дело в том, что в те времена все железнодорожники тоже были военными, хотя и не настоящими. Но все носили форму и имели звания. Все -- от дежурного по станции до начальника дистанции пути, который был майором. Инженеры-путейцы -- как правило, лейтенантами и старлеями. Но ни одного капитана! Дети войны, мы, конечно, во всех званиях разбирались, но тем не менее так уж получилось, что звание капитана было в нашем сознании повязано с именем Ленина. И когда пошел слух, что в гарнизон приехал какой-то капитан, самый главный над всеми солдатами, мальчишки обложили солдатский барак с самого утра, чтоб посмотреть на человека, у которого такое же звание, что и у Ленина. И что же они увидели? Или, точнее, услышали? Вышли из хоздвора Свирский, Бесфамильный и старшина Нефедов, и этот самый капитан понес почем зазря старлея Бесфамильного. За один раз мальчишки услышали столько нехороших слов, сколько от наших поселковых мужиков за год не услышишь. Бесфамильный крутил шеей, руками махал -- все оправдывался чего-то. Зато чуть в сторонке стоял наш любимый старшина, и не по стойке "смирно" стоял, а расставив ноги и с руками за спиной, и смотрел на капитана, как будто его в упор не видел. А вечером того же дня (а была это суббота) повели капитана-позорника в баню. Баня -- на дамбе над Байкалом, и все мужики, как обычно, из парилки с разбегу в Байкал бултых -- привычное дело. А капитан по камням сполз до воды, ногой пощупал и назад. А ведь здоровый мужик-то, покрупней старшины нашего, хотя ростом и пониже. Короче -- стыдоба. И тогда кто-то из мальчишек пустил слух, что капитан этот не кто иной, как японский шпион, и звание себе припогонил, чтоб Ленина опозорить. С тех пор промеж собой мальчишки если говорили про капитана, то ни звания, ни фамилии не употребляли, а просто суживали пальцами глаза -- дескать, это тот, который узкоглазый, то есть японский шпион. Хотя, конечно, никакой он был не узкоглазый, а скорей даже наоборот... И вот нынче этот противный капитан, приехавший, видать, вместе со старлеем Бесфамильным утренней "мотаней", объявился на стрельбище, чтобы всем настроение испортить, только, похоже, сперва еще сам не знал, к чему прицепиться, потому что после доклада старшины взобрался на высокий пологий камень позади окопов, там уселся, папироску покуривая, и наблюдал, как солдаты готовятся к стрельбам. Дежурный солдат продудел в горн сигнал -- это чтоб все, кто мишени ставит на другой стороне, как положено, попрятались, -- и через минуту-другую началось! Не помню, нравилась ли нам в то время музыка какая-нибудь. Наверное, какая-нибудь нравилась. Но звуки выстрелов нас в прямом смысле слова пьянили. Завораживали. Непоседы и забияки, мы целый день могли сидеть в наших схронах не шелохнувшись и слушать этот замечательный грохот, от которого взволнованная душа возносилась к вершинам скал, что над падью, над нами, упирались прямо в облака. А если еще совпадали несколько выстрелов и получался настоящий залп, то сердца наши обмирали от восторга, становилось трудно дышать и появлялось неукр

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору