Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Канович Григорий. Шелест срубленных деревьев -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
он тут же по-еврейски, на маме-лошн (писать на других языках он не умел), ответил, но то ли ответ где-то по дороге пропал, то ли цензор, не обученный идишу, без всяких колебаний изъял его и пустил под нож. Если жена и сын, не приведи Господь, не отыщутся, то, может, как надеялся солдат, откликнется какая-нибудь другая родственная душа - брат Мотл, свояки Шмуле Дудак, в сороковом ставший сотрудником Наркомата госбезопасности, и силач-краснодеревщик Лейзер Глезер или просто отзовется земляк из Йонавы, переживший геенну. Отец и мысли не допускал, что мама и я погибли, как не сомневался и в том, что наша встреча рано или поздно все равно состоится. От немецкого города Эйткунен, где отец с конца апреля до начала мая находился на излечении (на сей раз не от раны, полученной в бою, а от едва не доконавшей его дизентерии), до Литвы было рукой подать - только сядь в поезд, только заберись в тряский, страдающий эпилепсией рейсовый автобус или, коли не слабак и привычен к долгим солдатским переходам, встань на рассвете и, не робея, пешочком чеши прямехонько на восток, в сторону литовской границы. Главврач эйткуненского военного госпиталя подполковник медицинской службы Исай Израилевич Храбровицкий, большой франт и сердцеед, во время обходов беззлобно подтрунивал над пациентом: - Не тем в честь победы салютуете, гвардии рядовой Канович, не тем... Храбровицкий, к которому отец из-за непереиначенного отчества с первых минут проникся доверием и уважением, упорно отговаривал солдата от возвращения в Литву (евреи там почти все поголовно перебиты; нечего, дескать, тягаться с плакальщицами-воронами, вьющими гнезда на кладбище), советовал выбрать другую республику и город, например, Ленинград, где Исай Израилевич в семье купца первой гильдии родился и где испокон веков классные портные, отечественные и заграничные, были в цене и при императорском дворе, и в кругах литераторов, и артистов, и высокопоставленных военных. - Я живу на Невском... Квартира большая. Пока найдете себе жилье, остановитесь у меня... А клиентурой я вас обеспечу... На все доводы отца, что должен дождаться жены и сына или хотя бы какой-нибудь весточки от них (желательно доброй), что решение о новом местожительстве он сможет принять только после встречи с ними, Исай Израилевич отвечал одной и той же загадочной, не вязавшейся с его обликом и занятием фразой: - Будет кучер - будет и возок. Он расписывал перед отцом красоты города на Неве, заманивал туда приглянувшегося ему гвардии рядового названиями школ и институтов (ректор медицинского, к слову сказать, его дружок), доказывал, что по сравнению с величественным Ленинградом Вильнюс - провинциальный городишко, почти жалкое захолустье, что местечковый период в послевоенной еврейской истории подошел к концу и что это все не что иное, по мнению Храбровицкого, как чуть-чуть опыленная прогрессом черта оседлости с ее устаревшими, патриархальными устоями и старорежимными ценностями, которая полностью себя исчерпала. Злодей Гитлер стер с лица Земли эту милую еврейскому сердцу старину, спалил эту музыкальную шкатулку, тешившую наших предков, опустошил эту кладовую языка, на котором веками изъяснялись наши прадедушки и прабабушки и в годину народных бедствий возносили свои жаркие, исступленные молитвы Всевышнему наши бабушки и дедушки... - В Ленинград! Только в Ленинград! К миллионам! - патетически восклицал Исай Израилевич. - После блокады, после стольких лет голода и холода, страха и отупения люди только и будут делать, что скидывать с себя стеганки и шинели и бегать к портным - наряжаться, шить себе шубы, полушубки, полупальто, пиджаки, брюки, плащи... Отец, однако, устоял перед настойчивыми полковничьими искушениями и после выписки из госпиталя июньским вечером сорок пятого года слез с полупустого кенигсбергского поезда на железнодорожной станции Вильнюс, забитой военными составами. По перрону сновали демобилизованные солдаты, от которых несло победной водкой и дешевой махоркой; дородные, шумливые польки, стреляя в прохожих глазками и демонстративно заталкивая свои пышные груди в трещавшие по швам лифчики, грешно и весело на цементных ступеньках и бордюрах, застланных клеенкой, торговали горячими, собственного приготовления сосисками, короткими и желтыми, как отстрелянные гильзы, брагой и клюквенным квасом, картошкой в мундире, солью в бумажных трубочках, квашеной капустой и малосольными огурцами. С облупленного здания вокзала сиротливо свисал красный флаг с затупевшим серпом и молотом, запорошенным угольной пылью и сажей. В захламленном окурками и лузгой тесном зале ожидания на некрашеных скамьях вповалку, как не убранные с поля боя трупы, валялись пассажиры. Отец, до того июньского дня никогда не бывавший в Вильнюсе, с усталым любопытством озирался вокруг. Город с его безлюдными улицами, гулкими, не то праздничными, не то похоронными, звонами костельных колоколов, с его пустующими домами, выгоревшими окнами и сорванными крышами, с его каменными, заросшими плющом подворотнями, из которых вылетали голодные летучие мыши, поразил его с первых шагов своим запустением и неприкрытой враждебностью. Знакомых в Вильнюсе у отца не было, и он, недолго размышляя, наугад отправился от вокзала к низине, туда, где, как он полагал, находился центр города. Там-то ему обязательно встретится какой-нибудь еврей - знакомый или незнакомый, не имеет значения. Евреев, как шутил сапожник Довид, можно пожинать даже в тех местах, где Бог их никогда не высевал. А ведь где-где, а в Вильнюсе Превечный когда-то их не одно лукошко высеял. Отец шел, прислушиваясь к речам прохожих, не по-летнему хмурых и угрюмых, но еврейского говора, как назло, не было слышно; не видно было и привычных еврейских лиц. И вдруг его осенило: что если попытаться справиться в местной синагоге? В синагоге можно не только кое-что узнать, но и всегда в случае надобности получить ночлег, не топать же обратно на стылый вокзал и не укладываться на некрашеной, воняющей мочой скитальческой скамье. Обшарпанная хоральная синагога, по счастью, оказалась на пути следования и была открыта. Около восстановленного амвона возилась немолодая, крепко сбитая еврейка в надвинутом на глаза грубошерстном коричневом платке и в резиновых сапогах. В одной руке у нее поблескивало алюминиевое ведерко с водой, которое она перетаскивала с места на место, в другой она держала мокрую половую тряпку. Не обращая никакого внимания на солдата в выцветшей красноармейской пилотке, уборщица опускала тряпку в воду, вытаскивала ее, бросала на пол и, прижав резиновым сапогом к доскам, принималась мыть настил амвона. - Здравствуйте, - поприветствовал ее пришелец. - Так здравствуйте, молодой человек... - вынув правой рукой тряпку из ведерка и смахивая локтем свободной левой росинки пота со лба, промолвила она. - Так что вы, молодой человек, тут в такой ранний час до молитвы ищете? Если счастья, так я вам сразу скажу: можете тут не задерживаться. - Я ищу своих родственников. - Так сейчас, молодой человек, их все евреи на свете ищут. Кто мертвых, кто живых. Только одни жалуются, что никак не могут найти живых, а другие - мертвых. - Я ищу живых... - сказал солдат и, чтобы зря не терять времени, принялся перечислять своих родичей: - Мотл и Сара Кановичи... Шмуле Дудак... Хася и Лейзер Глезеры. Из Йонавы... Может, говорю, слышали? - Он боялся первыми назвать маму и меня: а вдруг эта мымра выпалит: так померли, молодой человек, от голоду померли в эвакуации. - Так вы из Йонавы? - спросила она против его ожидания. - Да. - Так из Йонавы, которая недалеко от Кедайняя и Укмерге? При чем тут Кедайняй, при чем тут Укмерге? Видно, от нее ничего не добьешься. Но солдат не торопился уйти из молельни. Он стоял и пялился на амвон, на пустой пюпитр, на стены с обвалившейся штукатуркой, на светильник с довоенными, не перегоревшими лампочками, вкрученными в потрескавшиеся патроны, которые обугленными грушами висели над головой. В этой, как оказалось, расхищенной при немцах и единственно уцелевшей в богобоязненном Вильнюсе синагоге, в Вильнюсе, над которым даже проплывающие облака благоговейно шелестели страницами Торы, он вдруг впервые после войны почувствовал себя как дома; под ее затянутыми паутиной сводами, забывшими о своем изначальном предназначении, был разлит какой-то странный покой, обволакивающий все существо; отовсюду веяло непривычной, полузабытой, скучноватой умиротворенностью, почти что сонливостью, и чудилось: только позволь эта баба в резиновых сапогах, в замызганном фартуке, с половой тряпкой в руке солдату с того света - а война всегда тот свет - расслабиться, прилечь на минутку, и он тут же, не мешкая, расстегнет свой потертый ремень, положит под голову гимнастерку, снимет кирзовые сапоги и около амвона или напротив шкафа со священным свитком Торы плюхнется на шершавую скамью, и не окопный, и не больничный, а сладкий и тягучий, как липовый мед, домашний сон слепит ему свинцовые веки и, может, вернет силы. Пока его мысли крутились вокруг сна, чувство покоя неожиданно сменилось такой же странной и просветленной жалостью к себе, ко всей своей прожитой жизни, и от этой нахлынувшей жалости смятенную душу вопреки его воле еще глубже затягивало куда-то в теплую и густую тину. Господи, что он за свои сорок четыре года, кроме иголки и утюга, видел? Войну? Но и война была тем же утюгом. Смерть накаляла его добела и четыре сумасшедших года безнаказанно утюжила землю - до сих пор над каждой пядью сизым туманом стелется удушливый, трупный пар. Отец вдруг устыдился, что до войны в молельню ходил только по большим праздникам, да и то вовсе не для того, чтобы молиться, а чтобы угодить своим набожным родителям; забьется, бывало, в задний ряд и для очистки совести вяло шевелит губами и невпопад испуганно вставляет: "Аминь". Но разве работа не подобна молитве? Разве не славил он своей иголкой Господа? Неужто Всевышнему угоднее те, кто день-деньской из порыва и трепетного зова наболевшей, исстрадавшейся души превращают молитву в обыкновенную, черную работу? - Так вы ищете Глезера? - макнув свои слова в разлитую вокруг жалость, как тряпку в алюминиевое ведерко, произнесла уборщица. - Так мой Ошер у этого самого Глезера на Завальной свою лысину раз в месяц стрижет. Так это совсем рядом, напротив дровяного рынка... Каждый покажет... - Так, так, так, - заразившись от нее пулеметным таканьем, промолвил он и, поблагодарив, вылетел на улицу. Поди знай, думал отец, кто, когда и где явится вдруг перед тобой в образе и роли самого Превечного. Может, Господь простил ему все прегрешения и вестником послал на землю не крылатого ангела или серафима из своей свиты, а эту чумазую, толстозадую поломойку в резиновых сапогах на босу ногу и в грубошерстном платке, завязанном на шее фигой? Может же так случиться, что именно она от имени Всевышнего укажет ему дорогу к его близким, к жене и сыну. Может же так случиться, что этот брадобрей с Завальной и есть не кто иной, как брат свояка-краснодеревщика Лейзера - Юлий. Он вошел в пустую парикмахерскую и, заметив копошившегося в углу мужчину, не дожидаясь приглашения, устало опустился в кресло. Тот перед ним, кого он ищет, или не тот - солдат хоть переведет дух и одеколоном - отцветшей сиренью - подышит... Через минуту мужчина повернулся и, тихий, сияющий, как субботняя свеча, засеменил к своему рабочему месту. Чисто выбритый и остриженный наголо из-за дизентерии, отец не спускал глаз с парикмахера и по вихляющей женской походке, по залысинам, похожим на глазунью, по застенчивым девичьим глазам, подернутым поволокой, узнал Юлия. - Постричь? Побрить? - заученно, не глядя на клиента, спросил парикмахер и, позевывая, полез в ящик за свежей простыней. Накинув на солдата простыню и взявшись за бритву, он глянул в большую и чистую прорубь зеркала, над которым - то ли как образец парикмахерского искусства, то ли как доказательство любви всех стригущихся и бреющихся к "вождю и учителю" - красовался во всем своем великолепии тщательно отретушированный Сталин, и обомлел. - Простите, но вы уже отлично выбриты, и на голове у вас ни одной волосинки... - Так-таки ни одной? - не скрывая своей радости, сказал отец и улыбнулся. - Для тебя я еще парочку на макушке оставил. Как живешь, Юлий? - Живу, - с опаской ответил Глезер, заподозрив что-то неладное. Откуда этот солдат, которого он никогда в глаза не видел, знает его имя? - Все еще не узнаешь? - Нет, - чистосердечно признался парикмахер, с испуганным удивлением оглядывая его макушку. - Шлейме... - Какой Шлейме? - Муж Хены... - Хены? Никакой Хены не знаю, - на всякий случай перестраховался парикмахер. - Канович... - Господи! Шлейме! Живой, здоровый! - воскликнул ошарашенный Юлий и, еще раз недоверчиво глянув в зеркало, бросился его распеленывать, как новорожденного, и обнимать. - Я-то живой... А мои... мои живы?.. - Не знаю... Вроде бы живы. - Вроде бы или живы? - еле слышно промолвил отец. - Шмульке тебе больше о них расскажет... В той конторе знают все обо всех... - понизив голос до хрипловатого шепота, многозначительно прошептал Юлий... - В той конторе? - Как твой родич работал в органах, так до сих пор службу там и несет. Я дам тебе его домашний адрес. Запомнишь? - Память, слава Богу, не отшибло. - Проспект Сталина, тридцать пять, квартира двадцать девять, третий этаж, справа... Поблизости от его дома и контора... Сразу же за консерваторией... Шмулькины ребята целыми днями хорошую музыку слушают... концерты и арии из опер. Чайковского, не про нас да будет сказано, и в подвалах слышно... Поброди до вечера, а вечером постучись к свояку... А за то, что не узнал с первого раза, прости - ты, брат, здорово, изменился... - Все мы изменились... Хорошо еще Богу душу не отдал... Подцепил где-то перед самой победой дизентерию... Так измотала, холера, - как бы оправдывая растерянность Юлия и оправдываясь сам, сказал отец. - Как только приземлишься и чуприна отрастет - милости просим ко мне на Завальную. Все наши йонавские сюда ходят... Даже Шмульке заглядывает... Хотя у них там свой засекреченный парикмахер... Он еще долго похлопывал отца по плечу и спине, обрызгивая, как лосьоном, шепотками, перечисляя поименно тех, кому, увы, уже никакой цирюльник не нужен, и тех (среди них был и его брат - здоровяк Лейзер), кто счастливо сберег для бритвы и машинки свои щеки и головы. До самого вечера отец бродил по чужому, не очнувшемуся еще от обморока городу, разглядывая развалины и костелы, и, как только пали сумерки, отправился на проспект Сталина к Шмуле. Дом, в котором жил старший лейтенант госбезопасности Шмуле Дудак, был громоздкий, разветвленный, как старое дерево, - к нему примыкал и горисполком, над которым, как над зданием вокзала, на ветру трепыхался красный флаг, новехонький, с отточенным серпом и только-только отлученным от наковальни молотом. Та часть, где находилась квартира Шмуле, выходила в прямоугольный, вымощенный булыжником, затхлый каменный двор-колодец, который был словно специально приспособлен для сокрытия государственных тайн. Отец поднялся по щербатой лестнице на третий этаж. На массивной, казавшейся пуленепробиваемой двери не было ни номера, ни кнопки для звонка. Солдат снял пилотку, сунул в карман, приложил к двери ухо, прислушался и, уловив за ней не то треск включенного радиоприемника, не то шипение примуса, напористо постучался. - Кто там? - раздалось за дверью. Отец назвал себя. После недолгого, но томительного ожидания внутри что-то ржаво скрипнуло, и в узком, как школьный пенал, проеме двери сперва мелькнуло смуглое лицо хозяина, потом торс и, наконец, рука, как бы припаянная к кобуре. - Прошу-пожалуйста! - Шмуле впустил отца в квартиру, оторвал руку от кобуры и вымученно рассмеялся. - Ничего не поделаешь: береженого Бог бережет. Он не выказал ни особого удивления, ни особой радости, как будто не было четырех лет разлуки, как будто свояки только вчера расстались и с вечера договорились о встрече, и вот этот вечер настал, и родичи встретились в условленный час, в условленном месте. Как и подобает чекисту, свояк долго приглядывался к солдату, испытывал молчанием и, прежде чем задать вопросы, сбивал их, как масло. Шмуле лениво почесывал волосатую грудь и ждал, когда демобилизованный о чем-нибудь спросит. - Тебе что-нибудь известно о Хене? - не выдержал Шлейме. О родной сестре Шмуле почти ничего не знал. Он поглядывал то на свояка, то, как на мишень, на квадрат окна, бормотал что-то невразумительное о тяготах послевоенного времени, о возвращающихся из эвакуации семьях и узниках немецких лагерей. - По моим сведениям, твои живы и скоро приедут, - упреждая дальнейшие расспросы, наконец процедил Шмуле. В подробности он наотрез отказался вдаваться. Может, на самом деле что-то знал о Хене, но, напуская туману, набивал себе цену, может, привирал в утешение вернувшемуся с войны бездомному солдату. - Насколько мне известно, еще в прошлом году ее и Гиршке видели в Еманжелинских копях, - сухо и беспрекословно добавил он, словно докладывал начальству. - В Еманжелинских копях? - воспрял духом отец. - А это где? - А тебе какая разница? Ты что, прошу-пожалуйста, побежишь на вокзал, купишь в военной кассе билет и помчишься за ними на Урал? А вдруг разминетесь. Сказано: приедут - значит, приедут. Игра в недомолвки, в недосказанность, в двусмысленные намеки, видно, возбуждала его и доставляла профессиональное удовольствие. - Но твои сведения точные, проверенные? - пытался из Шмулиных намеков выклевать полновесное зернышко истины его бывший учитель. - Другими сведениями, кроме точных, не располагаем. За неточные и непроверенные в нашей конторе могут и голову снять... Понял?.. То-то. А теперь давай от дознания перейдем к торжественной части. Ты что, Шлейме, пьешь? Водочку или коньяк?.. - Да я, честно говоря, ни то, ни другое. Нельзя. - Уж предоставь нам судить, что можно и чего, прошу-пожалуйста, нельзя. - Он то и дело употреблял льстившее самолюбию множественное число, за которым угадывалась сила его "конторы". - Мы спецы и по этой части. - Доктора запретили... Две недели в госпитале провалялся... С дизентерией. - Нашел чем хвастать! Лучше бы с какой-нибудь бабеночкой-медсестреночкой провалялся. Не морщься, не морщься. Я знаю: ты однолюб, но еще и мужик, солдат... Столько лет постился - и отказываешься... Да ладно, сначала, прошу-пожалуйста, выпьем за то, что живы остались, что не просто встретились, а встретились без, хи-хи, протокола допроса и конвоя, - по-детски обрадовался он собственному остроумию. - Посидим чин-чинарем и все спокойненько обмозгуем... Где тебе, холостяку, до поры до времени прокантоваться, где хлеб свой в поте лица зарабатывать. Ты же иначе, чем в поте, не умеешь... - Холостяку? - насто

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору