Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Канович Григорий. Шелест срубленных деревьев -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
рожился отец. - Не хочешь холостяком? Мы тебя мигом с какой-нибудь красоткой Ядзей или Фроськой познакомим - они сейчас необъезженные по улицам табунами бродят, - поддел святошу Шмуле. - Ты же, Шмуле, сам говоришь: скоро мои приедут. - А пока приедут, ты что, прошу-пожалуйста, собираешься жить под открытым небом? Между прочим, под ним еще изрядно пиф-пафают, в том числе и в евреев... И не похоже, ну совсем, скажу тебе по секрету, не похоже, что стрельба скоро утихнет. Вещи у тебя какие-нибудь есть? - Трофейный "Зингер". В госпитале у подполковника Храбровицкого Исая Израилевича оставил. А сам на разведку в Вильнюс... - И что, этот "Зингер" - весь твой улов? - Весь. - Гуманист! - бросил Шмуле. Он принес початую бутылку водки, поставил на стол, налил себе и гостю в большие серебряные рюмки - откуда они у него только взялись? - извлек из буфета копченую, щекочущую ноздри литовскую колбасу, нарезал на мелкие ломти деревенский сыр, откупорил банку с консервированными огурцами, вынул из кобуры пистолет, положил рядом с банкой и без слов чокнулся. Лицо старшего лейтенанта, рассеченное давним шрамом, было печальным, и в наступившие после распития третьей рюмки минуты не вязалось с его спесивостью, хихиканьем и кривляньем; не имело ничего общего с тем Шмуле, который только что недвусмысленно кичился своей избранностью (недаром же столько лет отбухал в литовских лагерях и тюрьмах!) и принадлежностью к касте вершителей или, как бы сказал печник Мейер, перелицовщиков чужой жизни, внушающих трепет и страх даже своей родне. Отец не отваживался нарушить его искреннюю, неожиданно-горестную задумчивость, в которой не было никакого притворства; не спрашивал его о семье - жена, видно, погибла в оккупации, детишек, к счастью, он до войны нажить не успел; не проявлял Шлейме внимания и к его карательной должности - старший лейтенант Дудак, вероятно, не мог похвастать особыми полномочиями. Как был подмастерьем, так подмастерьем и остался. Одиночеством, неуютом, цыганским шатром веяло и от его жилья - двери во все комнаты были распахнуты настежь, на столе стояла давно немытая посуда, постель была не застелена; наверно, по долгу службы Шмуле и дома-то не всегда ночевал. Наступившее молчание вымело из дому его прежнюю, отрепетированную живость, упоенное местечковое бахвальство, склонность преувеличивать свои возможности и связи. После пятой рюмки Шмуле развезло, он опустил на грудь поседевшую голову, но вдруг опомнился, отряхнулся по-щенячьи, носовым платком протер черную поверхность пистолета и спросил: - "Зингер" у этого самого Израилевича... А деньги? - Какие деньги? - вздрогнул солдат. - Жить-то у тебя есть на что? Отец хмыкнул. - Ты, Шлейме, не на допросе, но только чистосердечное признание облегчит твою участь, - сострил Шмуле. - Скажи правду... По твоим глазам вижу: в карманах у тебя пусто... Что ж, на первых порах я тебе подсоблю - на обустройство дам. Тысчонки хватит. Заработаешь - вернешь. В свое время ты мне тоже помог - в ученики взял... Господи, сколько же ниток я в юности перепортил, сколько углей в утюге сжег - целый Донбасс! Помнишь, как меня на твоей свадьбе впервые и заарканили? - Помню... - Так что можешь долг не возвращать... - Было дело, - подтвердил отец. - Как звали того фараона - любителя мацы? - Гедрайтис. - Точно. Что с ним стало? Тоже в войну расстреливал? Небось орал по-еврейски: "Скинь-ка одежду, сви-нья!" - и нажимал на курок. - Не знаю... Не думаю... Он был честный человек. - Всех-то ты под свою защиту берешь. - Не всех... А ты, как я понял, охотишься на таких... - Давай, солдат, не будем. - Не жалеешь, что иголку бросил? - Водка придала отвагу и солдату. Шмуле промычал что-то неопределенное, дав понять, что на такие вопросы "контора" ответов не дает. - С жильем никаких проблем у тебя, Шлейме, не будет, - сказал Шмуле после паузы. - Можешь на меня положиться - я все улажу. За квартирой дело не станет. Наш дом наполовину пустой. - Но я слышал: тут у вас одни шишки живут. - Вранье! - вспылил Шмуле. - Хочешь с балконом на проспект или с окнами во двор? - Мне все равно. - Как - все равно? Ты победитель, кому, как не тебе, лучшее жилье положено? - возмутился хозяин. - Выбирай себе любую квартиру... А то тут всякая шваль поналезла... Иди-ка сюда! - Свояк встал, схватил солдата за руку и увлек в темноту. - Видишь вон те окна? На втором этаже светятся, справа, с тюлевыми занавесками? Танцовщик Варанаускас... При немцах в Каунасе в Оперном театре служил... Пока ты под Алексеевкой в окопах мерз, он, прошу-пожалуйста, перед оккупантами на сцене ножками дрыгал... А вон то видишь? Четвертый этаж... шторы в полоску... Зубной врач Таутримас, из кулаков, в Цюрихе университет окончил, та-а-а-кой антисемит, та-а-а-кой, свет таких не видывал, на евреев волком смотрит. А вон тот полуподвал с железными решеточками на окнах видишь? Там наш соплеменник Яша Кремер окопался, в гетто "шайны" (удостоверения) продавал, только золотом за них брал... Я их всех как облупленных знаю. Живут, не тужат... А ведь тюрьма по ним плачет, пуля в стволе скучает... Мизинца твоего они не стоят. Ты с фашистами воевал, ты победитель, огонь и воду прошел, а чего, спрашивается, добился? Что завоевал? Подержанный "Зингер"? В бездомных ходишь, в нищих... Гуманист!.. Ладно, нечего душу растравлять, лучше еще разок дернем - и на боковую... - Он налил себе водки и залпом выпил. - Ордерок в горисполкоме быстро выхлопочу... Подселим тебя к Иоселю Гордону - старик в Езнасе бакалею держал. Ума палата. Книгочей. Подумать только - Достоевского не по-русски, а на иврите читает. "Преступление и наказание". Квартира коммунальная, с общей кухней и ванной, но жильцы - что надо, свои люди... без всяких помарок... Вы с Хеной в этом Ноевом ковчеге будете третьей парой чистых... Он лениво, пожелтевшими, прокуренными в довоенной литовской тюрьме зубами жевал зачерствелый сыр, закусывая его хрустящими огурцами, сжимал в волосатой руке пахнувший копченой колбасой пистолет и не то для поднятия боевого духа, не то для проверки подпорченного водкой глазомера направлял его дуло на тускло освещенные соседские окна. - Могу и на работу тебя, прошу-пожалуйста, в два счета устроить - к нам в комитет, в ателье при АХО. Анкета у тебя чистая, с происхождением и родичами все в ажуре, боевые награды... Есть они у тебя? - Одна... за отвагу. - Зато за отвагу. У нас в ателье портные шьют в основном штатскую одежду. Мы не любим щеголять формой - мундирами и звездами на погонах. Чем скромней, тем для дела лучше. Мы, как муравьи, не должны ничем отличаться от тех, кто нас интересует. А что до жалованья, то в нашем АХО оно втрое больше и отпуск дольше... И снабжение особое - через спецраспределитель... - Спасибо, - сказал отец и, вспомнив слова Юлия Глезера, добавил: - В засекреченные портные я не гожусь. - Ты всегда был засекреченным! - загоготал Шмуле. - Всю свою прошлую жизнь держал в секрете - молчал... Что ж, не по душе тебе наше ателье, подыщем что-нибудь другое... Перед нами все двери открыты. Чем, например, плоха мастерская при ЦК КП(б) Литвы?.. Портного-победителя да с такой иголкой всюду с руками и ногами оторвут... У отца от водки кружилась голова; кружилась она и от обрушившихся на него новостей и впечатлений, от предвкушения встречи с женой и сыном. Интересно, сколько ехать от этих Еманжелинских копей до Вильнюса? Наверно, несколько суток. Он готов был ждать еще месяц, еще полгода - только бы приехали. Чувство благодарности к Шмуле, променявшему в сороковом, перед самой войной, иголку на карающий меч революции, смешивалось в душе с непонятным раздражением и даже откровенной неприязнью; отца коробили начальственная развязность свояка, вкрадчивость и льстивость: в самом деле, какой он, Шлейме Канович, прошу-пожалуйста, победитель, скорее наоборот - ни крова, ни семьи, ни родных могил на кладбище, к которым можно в день поминовения притулиться; все порушено, быльем поросло, какой он, к черту, победитель, скорее уж сирота на празднике победы, приблудившийся нищий, чужак за ее пиршественным столом... Ему было жаль себя и жаль сидевшего напротив Шмуле, тешившегося, как шаловливый ребенок, пистолетом, из дула которого липкой смолой сочилось, сливаясь с мраком, уже сотворенное или еще не сотворенное зло. В распаленную алкоголем голову отца друг вкралась отрезвляющая мысль о том, что чекист Шмуле Дудак своей добротой к нему, мстительным профессиональным знанием и характеристикой тех, с кем живет рядом, пытается не столько оправдать свой жизненный выбор, сколько неумело скрыть если не гложущую его неудовлетворенность, не открытое разочарование, то, может быть, спрятанное на самом донышке души сожаление. Они легли спать рядом (лишнего постельного белья у Шмуле не было), отец - в чем был, а Шмуле - в одних трусах, сунув пистолет под подушку. Отец ворочался с боку на бок, не в силах привыкнуть к этому соседству, к этой темноте, кишевшей тайнами, как клопами. Он вдруг ни с того ни с сего побарабанил костяшками пальцев по спине свояка и неизвестно для чего все же спросил: - А ты... ты, Шмульке, хоть жизнью своей доволен? - Спи! - отмахнулся свояк. - Про меня говоришь: победитель. А ты... ты не победитель? - Спи. - Не сердись... Но мне почему-то кажется, что ты по-настоящему счастлив был, когда сидел в литовских тюрьмах. По-моему, тогда ты еще... - Он так и не решился произнести этот замусоленный, как окурок, глагол "верил". - Ты, конечно, догадываешься, о чем я?.. А сейчас? - Сейчас я других сажаю! - отрезал Шмуле. - Спи, пока тебя не посадил. Замолк и притворно захрапел. Назавтра демобилизованный гвардии рядовой Шлейме Канович в гимнастерке, в лихо заломленной пилотке с путеводной звездой на лбу и в тяжелых кирзовых сапогах отправился на поиски работы. В старом городе, на улице Доминиканцев, недалеко от костела святого Николая, в ста шагах от лежавшего в развалинах отеля "ITALIA", от соблазнительного названия которого после бомбардировок советской авиации осталось только портновско-женское "TALIA", отец наткнулся на скромную швейную мастерскую без вывески, напоминавшую ту, местечковую, где он когда-то начинал. Заведующий мастерской пан Юзеф Глембоцкий, статный мужчина с пышными, хорошо ухоженными усами a la Pilsudski, оглядел красноармейца с головы до пят и без всякого почтения к его роду войск - пехоте - спросил по-польски: - Что вам, пан солдат, нужно? - Работы, - по-польски же ответил отец. - Пан солдат - портной? - Да. - А что пан умеет? - Все. - Все умеет только Господь Бог. - Да, но не как портной. Юзеф Глембоцкий от неожиданности вспушил свои холеные аристократические усы: - Прекрасно! У вас есть какие-нибудь рекомендации? Отец выложил все, что у него было, - военный билет, характеристики, благодарность маршала Рокоссовского. - О! - воскликнул заведующий. - Пан знаком с маршалом Рокоссовским? Отец кивнул. Через неделю его приняли, как было сказано в приказе, мастером-закройщиком с вполне приличным по тому времени жалованьем. А еще через неделю Шмуле выхлопотал для победителя ордер на две небольшие комнаты с окнами, выходящими на таинственный, населенный разношерстными жильцами двор. На первую получку отец купил на Калварийском рынке подержанные двуспальную кровать, кушетку, небольшой стол и четыре стула с гнутыми спинками. - Мазаль тов, - сказал под шипение яичницы на примусе сосед - старик Гордон, когда отец пришел с базара. - Обзавелись самыми необходимыми вещами. Даст Бог, и своих скоро дождетесь. Подумать только - аж на Урал их забросило. Гордону, видно, было мало Достоевского на иврите - ему хотелось говорить и говорить, но отец уклонился от разговора, вошел в свою комнату, стянул сапоги, лег на незастеленную кровать, сунул под голову шинель и, глядя на занавешенное его невеселыми мыслями окно, уснул. Ему снились далекий уральский город, железнодорожный перрон, поезд с наглухо закрытыми вагонами, неподвижно стоящими на рельсах, застывший, как огромный навозный жук, паровоз, коптящий звездное небо, и две маленькие, преломленные в лунном свете фигурки - женщины и мальчика, которые, запыхавшись, бегут вдоль состава, вскакивают на подножки, колотят кулаками в дверь, рвут неподатливые железные ручки, что-то кричат, но что - не слышно; слова из широко разинутых ртов беззвучно падают в тишину и, превращаясь в снежные хлопья, тают на лету, а он, Шлейме, подставляет под них ладони, ловит и слизывает. Слизывает, слизывает и чувствует, как у него от страха и ужаса коченеет язык. - Впустите их, сволочи! - кричит он во сне. - Откройте двери! Они едут домой! Хена! Хена!.. Eskadron zydovsky Вся швейная мастерская на улице Доминиканцев состояла сплошь из евреев, если не считать ее заведующего пана Юзефа Глембоцкого. Пан Юзеф, в двадцатых годах обучавшийся портновскому искусству в Варшаве, в Вильнюс перебрался неспроста - в один прекрасный день он решил открыть в этом городе, не столь избалованном классными мастерами, как столица Речи Посполитой, собственное ателье и стать из подневольного работника хозяином. Ателье ему и в самом деле вскоре удалось открыть, правда, не в самом людном месте - в старом городе, в затишке. Небольшое, уютное, оно за короткий срок завоевало немалую и заслуженную известность - брало дешево, а шило здорово. В сороковом году, когда большевики (как они на весь мир похвалялись) воплотили в явь давнюю мечту литовского народа, навеки передав Вильнюс Литве, заведение Глембоцкого было немедленно национализировано и передано в ведение какого-то неблагозвучного, наспех созданного треста, а "капиталиста" пана Юзефа по просьбе портных на улицу не выкинули, но все-таки разжаловали в рядовые. В войну ателье закрылось. Бывших работников пана Юзефа, которые были евреями, в первые дни либо расстреляли за городом, в перелесках Понар, либо загнали, как скот на бойню, в гетто, а сам Глембоцкий, опальный частник, четыре года подряд вынужден был как кустарь-одиночка пробавляться случайными заработками у себя дома. Говорили, что при ликвидации мастерской он и сам едва унес ноги, когда осмелился какому-то белоповязочнику, размозжившему ударом приклада закройщику Гутману череп, бросить в лицо: - Портных убивать нельзя! Так это было или нет, но неслыханная дерзость, ставшая после очередного освобождения Вильнюса "доблестной" Красной Армией чуть не легендарной, сослужила отважному пану Юзефу добрую службу. Не без ведома новых властей вернувшийся в мастерскую на улицу Доминиканцев пан Глембоцкий снова возглавил, по его выражению "eskadron zydovsky" - "еврейский эскадрон". Но уже не как хозяин, а как временно исполняющий обязанности заведующего. "Врио" он оставался до самой своей кончины, которая день в день совпала с долгожданной и бесслезной для него кончиной Сталина. Пан Юзеф был самый старший в ателье. Даже моего отца, перешагнувшего сорок пятую межу на пути к меже последней, он обгонял на добрых пять - семь лет и со снисходительным высокомерием называл не иначе, как "настолятком" - "зеленым юнцом". Как и отец, пан "врио" в молодости служил в кавалерии, дослужился до хорунжего, но не пожелал связывать с армией свою судьбу и по трезвом размышлении поступил в ученики к варшавскому портному с редкой репутацией и еще более редкой для еврея фамилией - Кадило. От службы в кавалерии пан Юзеф унаследовал военную выправку, любовь к лошадям и умение отдавать короткие и четкие, как цокот копыт, приказы, а от своего учителя - непреходящую благодарность и уважение к мастеровитым иудеям. - Никто не шьет так, как вы, никто. Это у вас от Бога, - витийствовал он, бывало, за стаканом водки в празднично украшенном ателье на улице Доминиканцев, где после парада и торжественного шествия по главному проспекту весь "eskadron zydovsky" до самого вечера запирался в кабинете временно исполняющего обязанности, чтобы в узком кругу "достойно отметить годовщину Великого Октября" - распить бутылочку-другую. Хотя у пана Глембоцкого не было никакого основания любить разорившую его советскую власть, он тем не менее как человек законопослушный или, по его собственному выражению, как "недострелянный воробей" старался относиться к ней с прохладным почтением и выше всего на свете в любом деле ставил лояльность "к сегодняшнему строю". Раз, скажем, велено 7 ноября сплоченно и дружно пройти в колонне трудящихся Ленинского района мимо трибуны, воздвигнутой не где-нибудь, а рядом с "консерваторией имени Дзержинского" (так из-за соседства с консерваторией настоящей был наречен Наркомат госбезопасности), будь добр, явись в назначенный час на сборный пункт, бери в руки красный флажок или отпечатанный в тысячах экземпляров портрет какого-нибудь члена Политбюро и не вздумай, как на Калварийском рынке, торговаться и брюзжать, мол, почему я всякий раз должен нести того же самого Шверника или Микояна, дайте хотя бы для разнообразия Жданова или Маленкова... Что дают, то и бери, пока тебя за твою привередливость не забрали... На всех демонстрациях трудящихся - первомайских и октябрьских - пан Глембоцкий неизменно, видно, как бывший хорунжий, нес портрет действовавшего на тот момент наркома обороны. Но за все время службы пана Юзефа в ателье на улице Доминиканцев не было такого случая, чтобы он изъявил желание водрузить над ликующей толпой изображение любимого вождя - великого Сталина, которого каждый год по заранее установленной очереди в такт бравурным маршам, гремевшим из громкоговорителей, покачивал кто-нибудь из подопечных "врио". Когда брючник Хлойне, старый подпольщик, партиец с довоенным стажем, невзрачный, похожий скорее на корейца, чем на еврея, в глубине души рассчитывавший за свои подпольные заслуги на скорое производство в заведующие и готовый каждый Божий день вне всякой очереди, везде и всюду, в любом уголке планеты водружать пахнущего свежей типографской краской Иосифа-свет-Виссарионовича, пристрастно допытывался у пана Юзефа, почему тот предпочитает низших чинов высшим - наркома обороны главнокомандующему-генералиссимусу, Глембоцкий с обезоруживающей искренностью и сожалением отвечал: - Пан Хлойне! Я этой чести не заслужил. Другое дело - вы... В подполье боролись.. Или Диниц... В партизанах был... Или Канович... Воевал на фронте. Или Цукерман, который из-за немцев должен был временно принять крещение. Глембоцкий обо всем говорил с легкой насмешкой. Не было в его словах ни мстительной издевки, ни расчетливой лести, ни угодливости человека, не раз победителями раздавленного. Он всегда придерживался правила: никому не раскрывай своих объятий, но и не кричи благим матом: "Долой!" Слишком много было на его веку триумфаторов и проигравших, и слишком дорого стоили ему их победы и поражения. В ателье пан Юзеф держался со всеми ровн

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору