Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
на ум, когда я
вспоминаю Главный зал нашего института. Луч солнца никогда не проникал
сквозь его стеклянный потолок, здесь всегда было немного пасмурно, но
пасмурный свет этот был ясен и трезв. Что-то древнеримское, что-то
древнегреческое чудилось в самом воздухе этого зала, и толька особенный
пасмурносеребряный свет, заливающий его пространство, подчеркивал северность
этого храма науки.
А на галереях, усложненных пилястрами и балюстрадами, на галереях с
элементами колоннад было еще много сводов, а под сводами этими... боже! Чего
только не бывало под этими сводами! Какие вдохновенные лица горели на
галереях и блистали на кафедрах, какие диковинные типы толкались у колонн и
толпились у ног двух важнейших скульптур нашего времени. Только лишь один
простой перечень славных имен занял бы сотню самых убористых страниц, и нет
никаких сил составить такой перечень, но и удержаться безумно трудно.
Ну вот хотя бы -- Юрий Визбор. Ну Юлий Ким. Ну Петр, хотя бы, Фоменко,
ну Юрка Ряшенцев, ну Лешка Мезинов, ну Эрик Красновский... Нет, не буду
продолжать, иначе мне никогда не вырватьсч из-под магического знака великих
и родных имен, так и буду вспоминать, так и буду перечислять до конца дней
своих, забросив к чертовой матери детскую и юношескую литературу. да ведь и
как забыть эти лица, освещенные вечным пасмурным светом, льющимся с наших
северных небес в глубину Главного зала?! Вот, скажем, Алик Ненароков? И не
только он! А Гришка-то Фельдблюм? А Валерка Агриколянский?
А какие же ходили здесь девушки! Да что же это за чудесато бегали тогда
по бесконечным нашим лестницам и галереям?! Бог мой, да не я ли отдал в свое
время всю жизнь за Розу Харитонову? Невозможно и невыносимо просто так, без
сердечного трепета называть имена, которые вспыхивали тогда под пасмурным
серебряным и стеклянным нашим потолком. И я трепещу, и вспоминаю, и
буквально со слезами полными глаз думаю... Впрочем, хватит слез и глаз, но
вот еще одно имя -- Марина Кацаурова.
Именно из-за нее притащил я в институт Милорда.
Посреди Главного зала, под северным и серебряным нашим стеклянным
потолком, раскрутил я Милорда. Чудовищная центробежная сила взяла верх над
мертвою фокстерьерской хваткой -- и рычащий Милорд полетел над головами
доцентов и врезался в почетнейшую доску, на которой было написано: "Славные
сталинские соколы-стипендиаты".
Запахло отчислением.
Дня через два меня пригласил в кабинет наш именитый декан Федор
Михайлович Головенченко. На его имя подали докладной конапект, в котором
описывалось мое поведение. Среди прочих оборотов были в нем и такие слова:
"... и тогда этот студент кинулся собакой в доску".
-- "И тогда этот студент, -- читал мне Федор Михайлович,
многозначительно шевеля бровями, -- кинулся собакой в доску".
И Федор Михайлович развел величаво философские брови свои.
-- Что же это такое-то? -- сказал он. -- "Кинулся собакой". Вы что же
это -- грызли доску? Тогда почему "кинулся собакой в доску? Надо бы -- "на
доску". Или студент был "в доску" Что вы на это скажете?
Я панически молчал. Я не мог подобрать ответ, достойный великого
профессора.
-- Впрочем, -- размышлял Федор Михайлович. -- Следов погрыза или
другого ущерба на доске не обнаружили. Доска, слава Богу, цела... Но
поражает словесная фигура: "... и тогда этот студент кинулся собакой в
доску". Что же это такое2
-- Извините, мне кажется, что это -- хорей, -- нашелся наконец я.
-- Хо-рэй? Какой хо-рэй?
-- Четырехстопный.
-- В чем дело? 0 каком вы хо-рэе?
-- "И тогда этот студент кинулся собакой в доску"...
Я полагаю, что это хорей, Федор Михайлович, но с пиррихием.
Федор Михайлович воздел длани к сводам и захохотал.
-- Божественный хо-рэй! -- воскликнул он. -- Божественный хорэй! И он
еще рассуждает о хо-рэе! Подите вон, знаток хорэя, я не желаю больше думать
о собаке и доске!
Я попятился, наткнулся на какое-то кресло, замялся в дверях, не
понимая, прощен ли я.
-- 0, закрой свои бледные ноги! -- воскликнул тогда декан, и, бледный,
закрыл я дверь деканата.
Оказалось все-таки, что я прощен, но потом не раз вспоминал
заключительную фразу профессора. Я не мог понять, почему великий декан,
грозно прощая меня, привел классический пример одностишия -- "О, закрой саеи
бледные ноги". Наверно, мой жалкий вид не мог возбудить в его памяти никаких
стихов, кроме этих.
Больше я Милорда в институт, конечно, не водил. Но кдк же плакал и
рыдал он, когда я уходид из дому, он забивался под кровать и лежал там в
тоске, нежцо прижавшись к старому моему ботинку. Сердце разрыаалось, но я
ничего не мог поделать -- собака есть собека, а студент есть студент.
К концу сентября Милорд совершенно зачах. Огромное разочарование
наступило в его жизни. Ему казалось, что он нашел ботинок, возле которого
можно двигаться всю жизнь, а ботинок этот удвигался каждое утро в
педагогический институт.
В первое воскресенье октября я повез его в лес, на охоту.
Была тогда странная осень.
Золото, которое давно должно было охватить лес, отчего-то запоздало --
ни золотинки не виднелось в березняках, ни красной крапинки в осинах. Сами
березовые листья как-то неправ@льно и стыдливо шевелились под ветром. Им
неловко было, что они еще такие зеленые, такие молодые, а давно уж должнн
были озолотеть.
Я шел вдоль болотистого ручья, медленко постигая берега его.
Я ждал уток, и они взлетали порой, и первым подымался селезень, а
следом -- утка, и только потом, в небе, они перестраивались иначе -- перрой
шла уткв, а за нею -- селезень. Впрочем, осенью всегда трудно рамбраться,
где утка, где селезень, не видно немыслимо-зеленой весенней еелезневой
головы, только по взлету и полету можно догадаться.
Странная была тогда осень. Утки отчего-то разбились на пары, а надо
было им собираться в стаи и улетать на юг.
Утки, разбившиеся на пары, и листья, которые не желали золотеть, изо
всех сил затягивали лето.
Я иногда стрелял. Милорд при звуках выстрелов выскакивал высоко из
травы, выглядывая ултающую добычу. Он не понимал меня и моей стрельбы,
потому что в душе не был, конечно, утятником. Его тянуло в лес. Мне же
хотелось подбить утку, чтоб Милорд понял в конце концов, что не зря
поклонялся моим сапогам и ботинкам.
Было любопытно, как он поведет себя, когда я подобыо утку. Сообразит.
что ее нужно подать из воды. или нет? Я был уверен, что сообоазит.
Наконец какой-то селезень зазевался. Он только еще начал хлойать
крыльями, чтоб подняться с воды, как я врезал дробью ему под крыло. Утка,
скрежеща крыльями, ушла.
Селезень бил крылом по воде совсем неподалеку, надо было йерепрыгнуть
ручей, чтобы достать его. В азарте я позабыл, что решил поручить это дело
Милорду, и прыгнул.
Я прыгнул с трясинистого берега, и нога, которой я оттолкнулся,
призавязла немного, трясина прихватила сапог, сняла его с ноги наполовину, и
пока я перелетал с берега на берег, сапог отпал с моей ноги и упал в
неприятную ржавую жижу.
Очутивыись на другом берегу, я не сразу сообразил, что делать: спасать
сапог или бежать к селезню, который все еще бил крылом по воде.
Милорд сообразил сразу. Он кинулся в ржавую жижу, схватил сапог,
вытащил на берег и уложил точно у правой ноги, на которую сапог приходился.
Потом пробежал по берегу, быстро достал селезня и положил к левой обутой
ноге.
А к полудню попали мы в лес -- настоящий матерый сосняк. Сосны росли на
буграх, и не было 6ольше никаких деревьев -- сосны, сосны, а на открытых
солнцу песчаных откосах восходил к небу необыкновенный, унизанный синими
морозными ягодами можжевельник.
Я разложил костер. Мне хотелось накормить Милорда утиным супом, но,
пока я возился да раздувал огонь, Милорд исчез.
Этого не бывало никогда. Милорд всегда кружился у моего ботинка. Я
вдруг сильно напугался, свистел и кричал, бегал по лесу и, когда вернулся к
костру, услыхал далекий собачий лай.
Это был голос Милорда, и шел он из-под земли.
И только тут я увидел под сосновыми песчаными корнями -- нора, ведущая
в глубь бугра.
Я пал на землю, покрытую сосновь"ми иголками, разбросал маслята и
рыжики, которые мешали слушать, и приник ухом к бугру. Так странно было
слышать собачий лай из глубины земли.
Лай вдруг прервался, послышалось рычанье. Так точно рычал Милорд, когда
вцеплялся в поводок, и я понял, что он отдался мертвой хватке, вцепился под
землей в кого-то и не отпустит ни за что, пока в дело не вмешается
чудовищная центробежная сила. Несколько часов лежал я на земле и слушал его
голос, а сделать ничего не мог. Не было у меня, конечно, никакой лопаты, а
если б и была, то какого черта и где копать7 -- Милорд! -- кричал я иногда в
отчаянии. - Кончай эту ерунду!
Конечио, он меня слыхал, но 6росать барсука, а скорее всего это был
6арсук, не собирался. -- Ухожу! Ухожу на злектричку! -- в отчаянии кричал я,
но он понимал, что я никуда нс уйду, так и буду торчать на барсучьем бугре
до вечера, а потом и всю ночь, и весь следующий день, в общем, пока в дело
не вмешается чудовищная центробежная сила.
И я решил уйти. Милорд услышит из-под земли мои шаги, поймет, что я и
вправду ухожу. Пусть выбирает: я или мертвая хватка.
Я затоптал с яростью костер. Громко топая, пошел я к ручыо. Боже, как
же я топал и проклинал песок за то, что он гудит под каблуком не так гулко,
как надо бы.
Милорд появился внезапно и как ни в чем не бывало, просто вдруг
выпрыгнул сбоку из травы. Ухо у него было разорвано, вся морда в крови. Но
он не обращал на это никакого внимания и только лишь веселился, что догнал
меня.
Я все-таки подтащил его к ручыо, слегка омыл морду, раскупорил патрон,
присыпал раны порохом.
Уже вечерело, и мы пошли к станции через болото, напрямик.
В одном особенном каком-то зеленом и сыром месте Милорд вдруг высоко
подпрыгнул. Опустился в траву и снова прыгнул, как-то странно, боком. Пока я
бежал к нему, он все прыгал на месте.
Это 6ыла гадюка. Черная, аспидная. Я выстрелил и перешиб ей шею.
На следующее утро, как всегда, опустил я на пол босые ноги, и Милорд
тут же лизнул меня в пятку.
"Слава Богу, -- подумал я. -- Не успела укусить".
Я пошел умываться, и Милорд двинулся за мной. Он полз по полу,
перебирая передними лапами. Задние отнялись.
От Красных ворот, которые стояли над нашим домом, я бежал по Садовой к
Земляному валу. Милорда я держал на руках, он лизал меня в подбородок.
-- Держите его крепче, -- сказал ветеринар. -- Зажмите пасть.
Я прижал Милорда к клеенчатому столу, сжал изо всех сил пасть, и врач
всадил ему в живот тупую иглу.
А мама моя названивала в ветеринарную академию, но никак не могла найти
человека, который знал бы, как лечить фокстерьеров от укусов гадюк. Наконец,
нашелся человек, который рекомендовал марганцевые ванны.
Каждое утро Милорд выползал из-под моей кровати и отправлялся на поиски
мамы. Он жалобно скулил, умоляя сделать ему очередную марганцевую ванну.
А я двадцать дней подряд бегал с ним по Садовой к ветеринару. Уколы эти
были ужасны, игла тупа. С трудом удерживлл я Милорда.
Ванны и уколы помогли. Лапы постепенно начинали двигаться. Вскоре
Милорд уже кое-как ковылял, потом скованно припрыгивал и в конце концов
бегал нормально. Все вроде бы пошло по-старому, изменилось одно: он не лизал
меня утром в пятку, перестал двигаться рядом с моим ботинком.
Я превратился просто в хозяина собаки, в человека, у которого проживает
гладкошерстный фокстерьер.
Я переживал ужасно. Я понимал, что все пройдет и когданибудь Милорд
позабудет ту чудовищную боль от ветеринарной иглы. А Милорд боялся меня. Он
думпл, что я вдруг схвачу его и снова потащу на укол.
Да, странная была тогда осень. Деревья в Москве облетели только в конце
октября. Двор наш весь был засыпан листьями ясеня, тополя, американского
клена.
Дворничиха тетя Наташа сметала листья метлой в огромные кучи, и Милорду
нравилось залезать в эти кучи листьев. Ему казалось, что там кто-то шуршит.
Он разгребал листья лапами, фыркал, рычал, кидался в охристую глубину.
Но листья, конечно, шуршали от старости, никого в себе не тая.
Я тоже делал вид, что там кто-то есть, и вместе с Милордом накидывался
на кучи листьев, разгребал их, разбрасывал в разные стороны.
Иногда я нарочно запрятывал в листья кусок сахару или сухарик, и в
полном восторге мы находили его.
Не знаю уж, что помогло -- время или листья, но, кажется, листья.
Однажды я опустил с кровати на пол босые ноги и почувствовал -- пятку мою
лизнули. Я так радовался в этот день, что хотел даже прогулять институт, и
надо было бы прогулять и уехать с Милордом куда-нибудь за город, на
Москвуреку, в Уборы, надо было бы перерыть там и перебрать все опавшие
листья.
Но я -- по глупости -- пошел в институт, а когда вернулся -- Милорд
встретил меня во дворе.
Вместе мы обшарили все кучи листьев, нашли куска два сахару, и я
побежал наверх, на третий этаж, обедать. Милорда я спокойно оставил погулять
во дворе. Его ведь все знали во дворе и все любили, а на улицу Милорд без
меня никогда не выходил.
Я обедал еще, когда услыхал, что со двора мелкая шпана громко называет
по имени мое имя.
Я выбежал во двор.
-- Мужик! -- кричала мелкая шпана. -- Мужик в серых брюках! Пристегнул
его на поводок! Пристегнул и потащил! -- Туда, туда по Садовой! От Красных
ворот, которые стояли над нашим домом, я бежал по Садовой-Черногрязской к
Земляному валу. Передо мной и за мной вслед бежала мелкая дворовая шпана. --
Вон он! Вон он! Вон он! -- кричали они. Я бежал и не видел нигде Милорда и
мужика в серых брюках. Меня обгоняли троллейбусы и машины, движение
огромного города обгоняло меня, тысячи и сотни мужиков в серых брюках
разлетались в стороны. Я понимал, что все кончено и я больше никогда в жизни
не увижу Милорда, и все-таки бежал, а навстречу мне летела в глаза холодная
серая пыль, и я не понимал, что это уже снег. Я бежал по Садовой к Земляному
валу. От Красных ворот.
"КОГДА-ТО Я СКОТИНУ ПАС... "
Завернутая в крафт, натертая крупной желтой солью, в рюкзаке моем
лежала нельма.
Было жарко, и я часто развязывал рюкзак, принюхивался -- жива ли?
Кроме нельмы в рюкзак вполне вмещался небольшой корабельный штурвал.
Нельма и штурвал да несколько этюдов -- достойные приметы путешественника,
возвращающегося домой из плаванья по северным озерам.
Билет на поезд до дома был куплен заранее, оставалась ночь в чужом
полупортовом городе. Денег не осталось. Я наскреб мелочи, купил полбуханки
хлеба и пошел в инспекцию рыбоохраны. Рабочий день кончился, но в
условленном месте мне припрятали ключ.
В инспекции было пыльно. В углу, как жучок, скрежетал репродуктор.
Пристроившись под графиком отлова судака, я вынул из рюкзака штурвал.
Старой он был работы, шоколадного с зеленцой дуба и в медных заклепках.
Одна рукоятка обломалась, вероятно, от напряга капитана, и штурвал списали
на берег. А я как раз стоял тогда на берегу и обогрел старого морехода.
Я ел хлеб и смотрел на штурвал. Пробовать нельму мне пока не
полагалось. Я хотел привезти ее в Москву и показать друзьям, которые в глаза
не видывали нельм. Я заранее веселился, представляя нельму в кругу друзей, и
сочинял стихи про штурвал.
Когда-то я скотину пас,
Сажал в садах фасоль.
Теперь держу в руках компас,
Держу в руках буссоль...
Пожалуй, с "буссолью" я поторопился. В ней было мало корабельного, да и
желаемый штурвал не попадал в балладу. Сомневаясь, промеряя варианты,
одиноко усмехаясь над своей поэзией, я коротал скучнейший вечер в конторе.
Когда-то я скотину пас,
В лугах ромашку рвал...
Почему-то никак не мог я отделаться от этой "скотины", которую якобы
пас.
Скрипнула дверь, вошла уборщица -- белобрысая девка с ведром и тряпкой
в руках. Поставила ведро, бросила тряпку и стала подтягивать и подтыкать
платье, прямо надо сказать, довольно-таки высоко.
Я пока не ввязываться в дело и тихо ел хлеб. Она ворчала и бурчала про
себя, осматривая пол конторы, заляпанный глиной с рыбацких сапог.
-- Скотный двор -- сказала она и тут заметила меня.
Туповатое напряжение сковало ее лицо. Она, видно, соображала, откуда я
мог взяться. Напряжение не приносило плода, взяться я ниоткуда не мог.
Полноватая светлоглазка, она была, как говорят, немноЮ сырая, что вполне
соответствовало профессии.
Я ел хлеб, не собираясь особо разговаривать. В конторе я ночевал
незаконно, и меня легко было выставить на улицу.
Скромно и незаметно, без натуги, двумя пальцами она опустила подол.
-- Хочешь огурчика малосольного? -- спросила она.
Эти слова звучали, кажется, неплохо. Открывать, однако, рот не
захотелось, и я кивнул: дескать, давай. Почему-то я решил быть строгим.
Она вышлр в коридор и тут же вернулась. Огурцы в трехлитровой банке
ожидали ее, оказывается, за дверью.
-- Сама солила? -- спросил я. Толково спросил и строго. Для начала
разговора это был нужный вопрос.
-- Сама, -- кивнула она и присела к столу.
Я выудил огурей
Посол оказался умеренным. Какой-то тихий посол, женский. В нем
чувствовалась близость северных озер и влияние девятнадцатого века.
-- У тебя что -- денег нет? -- спросила она.
Завязался все-таки разговорчик, и она продолжила его остро. Надо было
ответить со строгостью хотя бы средней силы. Я долго думал, игррая огурцом.
-- Есть, но не здесь и мало.
Некоторое время она молчала, переваривая предложенную мною кашу.
-- Дать трешку?
Я отвлекся от огурца. Она улыбалась. Кажется, она простирала ко мне
нечто материнское. В серебряных ее глазах заключалась и печаль с оттенком
лукавства. Хотя в серебре ни лукавства, ни печали прежде нами не
наблюдалось. Она ожидала, клюну ли я на трешку, как клюнул на огурец.
-- А ты что, кому попало даешь? -- грубовато нашелся я.
-- Кому попало, -- вздохнула она.
-- Тогда не надо °
Разговор забрел в кривое русло, которое могло свернуть и в сторону
неудачной семейной жизни. Она могла свободно начать рассказ, как были
неправы те, кому она давала трешки. А они, конечно, были неправы. И я буду
неправ. Надо было поворачивать штурвал разговора на несколько румбов правее.
-- Вот! Посмотри, что я везу! -- сказал я, поворачивая разгово. р в
сторону штурвала и указывая на него.
-- Руль?
-- Лурь, -- передразнил я. -- Это штурвал. С Белого озера. А вот
послушай песню.
Я взял штурвал, завертел его перед собой и слегка принел:
Когда-то я скотину пас... и т. д.
Пел я весело, полагая, что она вполне достойна моей новоиспеченной
мореходно-пастушьей песни. Это было как бы наградой за возможную трешку и
реальные огурцы. Во всяком случае, когда поешь песню и не берешь трешку --
это большая человеческая правота.
-- Я бывала на Белом озере, -- сказала она, не замечая правоты и
пасомой мною скотины. -- Плавала там с детьми на теплоходе.
-- А я прошел Белое озеро вдоль и поперек. Понюхал белозерского снетка.
-- И знаешь, что я там видела? Затопленную церковь... Дети бе