Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
человек -- стали они копить деньги, чтоб
поехать на Север. И поехали. Он до сих пор ездит. "Я,-- говорит,-- на Север,
а жена на курорт". Так она на курорте там и осталась... Рассказы так
подействовали, что люди деньги копили. Мне приятно...
Работаю сейчас мало, диктую кое-что сестре... Ляля! Сестра! -- Лариса
Викторовна на этот раз не отозвалась, была где-то в глубине дома, и Борис
Викторович продолжал: -- Диктую книгу "Слово о друзьях". Там жизненные
резюме о людях... Ляля! Принеси, что вчера писали! Ляля! Сестра! Ух ты,
глушня!.. Давно эту книгу пишу, много лет уже. Это моя московская жизнь,
опыт моих бесед с московскими рабочими, учащейся молодежью. Там я упоминаю
разных своих старинных друзей, пишу и о том, как сейчас идет работа с
молодежью, борьба с пьянством, с хулиганством. Вспоминаю в этой книге и
отцовых друзей -- моих учителей. Это были кораблестроители и мореходцы, но
какие воспитатели! Они ведь имели дело с дружинами, с бригадами молодежи.
Сборные дружины, сбродные, а умели обходиться без боя, без драки.
Второушин Конон Иванович, по прозвищу Тевтон,-- вот был воспитатель!
Директор технического училища в Архангельске спрашивает Конона Ивановича:
"Какие у тебя педагогические приемы! Какие методы?" А Тевтон отвечает:
"Какие методы? Когда я их воспитываю? За день ребята наработаются, а вечером
повалом лягут в избе, а я лягу на лавке, и тогда начинается беседа. Я
говорю, а они один за другим начинают засыпать. Я соберу портянки, мокрые
валенки и рукавицы, все это положу на печку сушить, а сам писать сяду. Так и
воспитываю... Душевное слово -- главное в воспитании".
Из "кабинета" за печкой мы постепенно перебрались в гостиную, где был
накрыт стол. Собрались и друзья -- хотьковские соседи, среди них были,
назову точно. Надежда Сергеевна Козлова и Зинаида Яковлевна Ракова, которые
здравствуют и поныне и живут все там же, над речкой Пажей.
Анна Харитоновна была подлинной хозяйкой стола. Самые разные грибочки,
пироги да варенья украшали стол, только не было на нем ничего редкого,
магазинного. Руки у Анны Харитоновны были добрые, округлые, те самые руки,
которые вспоминаются каждому из нас, ведь у каждого в жизни, хоть ненадолго,
была своя Анна Харитоновна.
-- Анна Харитоновна прекрасно плакать умеет,-- вполголоса рассказывал
мне Борис Викторович.-- Вот о моем покойном брате плакала... Сейчас-то уж у
нее сил нет...
В этот вечер Анна Харитоновна плакать не собиралась, она сияла, и
хлопотала, меня закормила пирогами и студнями, и сил у нее много было, я это
видел и радовался.
-- Спели бы, что ли,-- попросил я.
-- Да не знаю -- что? -- засомневалась Анна Харитоновна. Лицо у нее
было удивительно доброе и будто вытесано, прошу прощенья, топором.
-- У Анны Харитоновны сейчас не поймешь и какой голос,-- заметила
Лариса Викторовна,-- то ли "бас профундо", то ли "меццо кухаркино".
-- У нас девушки такими голосами поют: высоко-высоко, до неба доходит.
-- Наших девок,-- горделиво сказал Борис Викторович,-- никому не
перевизжать.
Анна Харитоновна запела "Меж высоких хлебов затерялось...", и соседки
подхватили, только мы с Борисом Викторовичем слушали. Начались и другие
песни, мне неизвестные, пела одна Анна Харитоновна. К глубокому сожалению, я
не записал ни слова, все внимание мое было с Борисом Викторовичем. Так
хорошо было сидеть рядом с ним.
Иногда он наклонялся ко мне, шептал на ухо:
-- Мало кто остался, кроме семьи Барыкиных, кто помнит старину...
Фольклористы прозевали Подмосковье. Сколько здесь было интересного. И очень
много общего с северным...
Стали просить и Бориса Викторовича спеть былину. В шутку предложил
подыграть на гитаре. Посмеялись, уж очень несовместимы казались Борис Шергин
и современная гитара.
-- Под гитару можно частушки петь зубоскальные,-- сказал Борис
Викторович,-- а былину?.. В недавние времена был такой певец -- Северский.
Это был модный человек -- вельветовая рубашка, брючки, такой модный
джентльмен. У него были очень неуклюжие гусли на коленях. Он говорил, что
невозможно, как северные сказители, сидеть идолом и дудеть в одну дуду. И
вот он очень изящно, со сделанным маникюром, начинал: "Не сырой-то дуб к
земле клонится..." Одной рукой аккомпанирует, а другой изображает жестами,
что поет. А у нас былины пелись всегда без аккомпанемента. Я видел только
одного кареляка, который сопровождал пение игрой на кантеле. А уж тот карел,
от которого записана "Калевала", пел без аккомпанемента.
Борис Викторович, помолчал, вспоминая, и запел про Авдотью-рязаночку:
Дунули буйные ветры,
Цветы на Руси увяли,
Орлы на дубах закричали,
Змеи на горах засвистели.
Деялось в стародавние годы.
Не от ветра плачет сине море,
Русская земля застонала.
Подымался царище татарский
Со своею синею ордою...
Вдруг почему-то я вспомнил о медведях.
Рассказал, как напугался однажды медведя, который "мне на ногу
наступил" -- отпечатал свой след на моем следу. Говорил я взволнованно, и,
наверное, в рассказе моем прозвучали нотки пережитой опасности.
-- Людей, чистых душой, звери не трогают,-- сказал Борис Викторович.--
Медведь, если человека встретит, в сторону уйдет. Медведицы бедовы. Не
съест, а уж выпугат. Вот знакомая моя, Соломонида Ивановна, пошла по
чернику. Вычесывает ягоду гребнем, глядь -- медведица! И два медвежонка.
Идет на Соломониду с распахнутыми лапами. А спички были! Прижалась
Соломонида к березе старой, дерет кору, подожжет -- в медведицу бросит. А
медведица мох роет. Нароет моху -- бросает в Соломониду, всю ее мохом
залепила. Долго так бросали-то, после уж разошлись, когда спички кончились.
Борис Викторович тут засмеялся, а я записал рассказ на листочке, не
зная, что это фрагмент из его вещи "Соломонида Золотоволосая". Моя запись
отличается от принятой. Да у Шергина всегда бывают варианты.
С медвежьей темы в тот вечер мы долго не могли слезть, и Борис
Викторович много рассказывал. Это не был такой правильный, связный рассказ.
Он вдруг вспоминал что-то, оттуда брал, отсюда черпал...
-- А вот Борис Иванович Ерохин спал в обнимку с белым медведем.
"Есть,-- говорит,-- у меня медведь. Мы с ним спим в охапку".
Борис Викторович засмеялся. Кажется, его смешило это "в охапку", и он
повторил:
-- "Я с ним,-- говорит,-- в море хожу да сплю с ним в охапку!" Все-то
они с медведями, что Сергий Радонежский, что Серафим Саровский... А волков
нет у нас на Севере... Покровителем волков считается великомученик Егорий.
Что у волка в зубах, то Егорий дал...
Про медведя, что мне "на ногу наступил", я думал написать охотничий
рассказ и сказал об этом Шергину.
-- У нас не говорят: охотник,-- заметил Борис Викторович.-- Охотник --
это по гостям ходить или еще до чего. У нас говорят: -- промышленник,
промышлять... А ведь надо написать про того медведя. Слово -- ветр, а
письмо-то -- век.
Я думал, что мы кончили о медведях, но Борис Викторович сделал мне
все-таки еще один подарок. Не знаю, что он вспомнил, да сказал вдруг
задумчиво:
-- А у нас у старосты в бороде медведь зиму спал...
Прощаться с Борисом Викторовичем никогда не хотелось. Да была уже
полночь, и гости разошлись. Надо было спешить на поздний поезд.
-- Покурим последнюю,-- сказал Борис Викторович, и мы снова пошли в
"кабинет".
Он курил всегда папиросы "Север", а недокуренные бычки клал на пенек.
Это был такой серебряный пенек-пепельница.
-- Будто в северном лесу под Архангельском,-- подшучивал он над своим
курением.-- Папиросы "Север", пенек...
Тут я рассказал, что встретил в Москве человека, который составлял для
издательства сборник автобиографий советских писателей. Готовился уже третий
том таких автобиографий. Не худо бы, толковал я, и Шергину попасть в этот
том.
-- Третий том? -- иронично размышлял Борис Викторович.-- Я уж, наверно,
в четвертый или в пятый. Нет, не стану писать. Кому это нужно? Я твердо
сказал, что нужно многим, и мне в частности. Писать для него в то время было
делом не совсем простым. Сам писать не мог, диктовал сестре. Раньше-то
бывало не так.
-- А как бывало? Бывало, пол мету, веник в сторону -- и пишу! Ладно, не
для третьего тома, для вас напишу. Вдруг и сгодится.
Мы распрощались, а недели через две я снова поехал в Хотьково. Никак уж
я не ждал, но Борис Викторович передал мне пять рукописных страничек,
записанных рукою Ларисы Викторовны. К моему изумлению и счастью, на каждой
странице в левом верхнем углу было написано: "Для Юры Коваля", посредине,
тоже на каждой странице, заголовок "Б. Шергин" и на каждой же странице в
правом углу дата: "3.1.70 г.".
Рукопись эта хранится сейчас у меня. Она действительно не попала пока
ни в третий том, ни в пятый. Вот ее текст.
"Богатство северорусской речи известно. Не только беседная речь, но и
домашний обыденный разговор изобилует оригинальностью речевых оборотов.
Бесконечно богат и речевой словарь, при этом чисто русский. Но уважали книги
с содержанием героическим. Юмористических книг и журналов не читали.
Однажды я дал старику, моему дяде, комплект юмористического журнала
"Будильник". Он вернул мне журнал со словами: "Что же отсюда можно вынести?"
В Архангельске почти в каждом доме была и русская классическая
литература. Но романы русские и западноевропейские пересказывались
богатейшей северорусской речью.
Северные люди -- мореходцы, много видевшие и слышавшие, не имели обычая
записывать свои приключения. Интереснейшие свои встречи и приключения
излагали они зимою в семейном кругу.
Я, Б. Шергин, напечатал свой первый рассказ в одной из архангельских
газет, когда мне было девятнадцать лет. Но мастерство устного рассказывания,
по силам моим, я воспринял много раньше.
Первым моим серьезным рассказом я считаю легенду "Любовь сильнее
смерти", напечатанную в 1919 году.
Здесь надобно подчеркнуть, что с детских лет меня прельщали кисти и
краски. Я расписывал двери, шкафы, сундуки, посуду. Поэтому, приехав в
Москву, я был зачислен в ученики московского Строгановского
художественно-промышленного училища. Это был важный этап в моей жизни.
Но как раз в это же время Москва и Петроград переживали увлечение
русским народным словом. Усвоенный мною с детства северный фольклор оказался
как нельзя более кстати. Я выступал в вузах, средних школах, собраниях
художников. Наиболее культурная аудитория особенно оценила исполнение былин
в их подлинном звучании. Учащиеся особенно любили рассказы с интересной
отчетливой фабулой. Младший возраст любил сказки и прибаутки.
В 1924 году издан был в Москве сборник былин с моими иллюстрациями под
названием "У Архангельского города, у корабельного пристанища".
В 1936 году выходят "Архангельские новеллы" (М.: "Советский писатель")
-- сборник новелл и сказок, бытовавших на Севере, слышанных от бывалых
людей.
В 1939 году вышла книга "У песенных рек" с моими рассказами-новеллами.
Половину материала этой книги представляют собою мысли, афоризмы, суждения
народные о замечательных людях и деяниях нашего времени.
В 1947 году вышла книга "Поморщина-корабелыцина" (М.: "Советский
писатель") -- это также запись устных моих рассказов о Севере.
Отдельные сказки, рассказы, новеллы печатались в "Литературной газете",
"Известиях", "Ленинградской правде", в газетах, издаваемых в Архангельске, в
журналах "30 дней", "Октябрь", "Смена", "Пионер", "Вокруг света", "Нева",
"Колхозник".
В этом цикле А. М. Горький считал лучшим сказ "Рождение корабля".
В 1957 году Детгиз издал большую книгу "Поморские были и сказания",
оформленную В. А. Фаворским. *(1)
* 1. Опускаю несколько строк, в которых Борис Викторович называет ряд своих
изданий, да не помнит дат.-- Ю. К.
...И в устных моих рассказах и в книгах моих сохраняю я особенности
северной речи, и слушатели и читатели мои ценили и ценят этот мой стиль.
В богатстве русского языка можно убедиться, не только слушая живую
речь.
Приведу такой факт: из Соловков привезены были сундуки с церковными
облачениями. На одном из сундуков была позднейшая наклейка "Белые одежды".
На первый взгляд все одежды были белые. Но был к сундукам приложен старый
инвентарь, и у составителя, человека XVIII века, вкус и взгляд были более
тонкие и острые, чем у нас. Наше поверхностное понятие "белый" он заменяет
словами: цвет сахарный, цвет бумажный, цвет водяной, цвет облакитный
(облачный). Мы бы сказали -- муаровый.
На другом сундуке тоже новейшая наклейка "Красный цвет". Но старинный
составитель инвентаря вместо слова "красный" употребляет слова: цвет жаркий
(алый), цвет брусничный, цвет румяный.
Таково же определение тонов желто-зеленых: цвет светло-соломенный, цвет
травяной, цвет светло-осиновый.
Слово "красный" употреблялось в смысле красивый. Народ и сейчас
говорит: красная девица, Красная площадь".
На этом текст автобиографии прерывался. Или оканчивался? Шергин был
мастером финала, а тут, мне казалось, финала нет, и я высказался в этом
роде.
-- Какой будет финал -- это ясно,-- печально пошутил Борис
Викторович.-- Да что еще говорить? Хватит...
Мне стало неловко. Действительно, что же еще было говорить? Что, мол,
еще жив, ослеп, почти забыт, почти не печатают?
-- Хорошо и необычно, что в автобиографии много о русском языке.
-- Биография писателя-- его отношение к слову,-- подтвердил Борис
Викторович.-- Остальное -- факты жизни. Первая моя книжка "У Архангельского
города, у корабельного пристанища" -- это ведь запись устного репертуара
моей матери... Анна Ивановна Шергина, хранительница слова... Мать умерла в
том году, когда вышла книжка...
О матери своей и об отце в беседах наших Борис Викторович вспоминал
часто, видно было, что никогда с ними в душе не расставался.
-- Мой отец был и кораблестроителем и мореходцем. Его посылали в
ответственные плавания и на Новую Землю и дальше. Он сорок пять лет ходил в
море. Он всегда носил с собой записную книжку и заносил туда что увидел. Вот
откуда я знаю берега Белого моря. В рассказе "Поклон сына отцу" Шергин писал
про отца: "Зимой в свободный час он мастерил модели фрегатов, бригов, шхун.
Сделает корпус как есть по-корабельному -- и мачты, и реи, и паруса, и
якоря, и весь такелаж. Бывало, мать только руками всплеснет, когда он на
паруса хорошую салфетку изрежет".
На той модели, с которой Борис Викторович никогда не расставался,
которая всегда висела над его головой в квартире на Рождественском, парусов
уже не было, потерялись остатки изрезанной салфетки. Наверно, они особенно
украшали корабль, но и без них видна была подлинность пропорций, красота
работы. Отчего-то ясно было, что модель построена той самой рукой, которая
создавала поморские корабли и ладьи.
Рядом с кораблем висела на стене окантованная в рамочку фотография, для
него чрезвычайно дорогая. На ней он сфотографирован вместе с Марьей
Дмитриевной Кривополеновой.
-- Марья Дмитриевна -- вот уж была артистка! В Москву ее привезла
Озаровская -- громадный знаток северного устного творчества. Нашла ее в
верховьях Пинеги и привезла в Москву. И эта старуха, которая всю жизнь
провела в дремучих лесах Пинеги, ничуть не растерялась перед многотысячной
аудиторией и прекрасно говорила. Дети, старшеклассники, студенты слушали ее
затаив дыхание -- настолько она была артистична. Дикция изумительная. А ей
было тогда семьдесят два года. Ее репертуар -- древний северный эпос.
Я с нею тоже раз выступал, но неудачно, потому что мелодии у нас не
совпадали. Один был сюжет, а напев другой. И я со стыдом слез с эстрады. Мы
с нею не спелись.
У Марфы Семеновны Крюковой такого таланта не было, а память
колоссальная. Фольклористы всегда ее одолевали. Она была очень интересный,
по-своему одаренный человек, но вот писатели ее не оценили. Говорили, что
такая память, какой она обладала,-- патологический случай.
В большой коммунальной квартире на Рождественском бульваре у Бориса
Викторовича были две комнаты: темная прихожая-столовая и вторая,
посветлее,-- кабинет в два окна. В прихожей висели четыре картины, которые
поначалу трудно было рассмотреть.
Это были филенки шкафа, расписанные Шергиным. Расписывал-то он,
конечно, цельный шкаф, да когда переезжал с Мало-Успенского переулка на
Рождественский бульвар, шкаф не сумели вытащить на улицу, взяли с собой
только филенки.
К тому моменту, когда я подружился с Борисом Викторовичем, филенки были
уже сильно замыты. Кто-то, не знаю, сестра или племянник, когда-то
постарались промыть их от пыли да смыли часть живописи. Надо было им
прочесть вовремя у Шергина "Устюжского мещанина Василия Феоктистова
Вопиящина краткое жизнеописание": "Но молодые бабы суть лютой враг писаной
утвари. Они где увидят живописный стол, сундук или ставень, тотчас
набрасываются с кипящим щелоком, с железной мочалкой, с дресвой, с песком. И
драят наше письмо лютее, нежели матрос пароходную палубу. Но любее нам
толковать о художествах, а не о молодых бабах".
Единым взмахом кисти, смело, артистично были написаны эти волшебные
филенки. На одной изображен был корабль под парусами, плывущий в волнах и в
цветах. Матросы в красных кафтанах, румяные да усатые, браво глядели вдаль,
правили "в голомя", в открытое море. А на другой филенке -- любезная
парочка, франт и франтиха, окруженные дивными цветами. Он -- в шляпе, в
зеленом сюртуке и в парике времен Моцарта протягивает ей запечатанный
конверт с любовным посланием. Она -- в розовом платье, на плечах какие-то
сногсшибательные пуфы вроде фонарей и юбка, возможно, а-ля помпадур.
Понимаю, что пересказ живописного сюжета не великая похвала картине,
смею, однако, сказать, что Борис Викторович живописец был настоящий. В его
росписях видна драгоценная школа народной северной русской живописи.
Филенок было четыре, я описал две. Эти две хранятся сейчас у меня. Хочу
сказать здесь, что готов передать эти филенки в любой музей, который не
станет держать их в подвалах, а покажет зрителю. Лучше бы всего в музей
Шергина, все равно где -- в Москве, в Архангельске или в Хотькове.
Конечно, Борис Викторович расписывал не только шкафы, печи, прялки,
блюда, ложки, туеса. Писал он изредка иконы, как правило, в подарок дорогим
друзьям. Одна из таких икон -- "Новгородские чудотворцы" -- хранится сейчас
в собрании художника Иллариона Голицына.
Нынешние художники-профессионалы, как правило, к "писательской
живописи" относятся снисходительно, считают нас, грешных, "малярешками
самыми немудрыми". А вот ведь, друзья, Борис-то Викторович Шергин не только
кистью владел, а и технику живописи знал так глубоко, как и сейчас не
каждому ведомо. Надеюсь, кому-то из художников попадут в руки эти записки.
Им любопытно будет прочесть такой рецепт приготовления доски под живопись
яичной темперой, взятый из того же "Вопиящина": "У стоящей работы сухое
дерево проклеивали клеем, который выварен из кожаных обрезков. Как высохнет,
всякую ямуринку загладим. Тогда холщовую настилку, вымочив в клею, притира