Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
сь даже в теперешнее состояние
Федора и которое он не принимал во внимание, настолько потусторонни и
непонятны, но внутренне реальны, были его духовные цели, к которым он шел,
не фиксируясь на мелочах.
Падов с радостью видел, что Федора не страшит ничто
эмпирически-загробное, так как его потустороннее лежит по ту сторону нашего
сознания, а не по ту сторону жизни. Кроме того, в какой-то степени он был
потусторонен самому потустороннему.
Это выглядело и более истинным и более величественным; Падов чувствовал,
что Федор "их", что мракопомешательство - высокого качества, как и говорила
Анна; он трепетно ощущал, что Федор - сам такой ужас, что пред ним мелки все
ужасы послесмертной повседневности, а тем более здешние плачи и возмездия.
"Чего Ужасу бояться мелких ужасов", - думал Падов.
Иногда он грозно чувствовал, что Федор противопоставил себя мировому
порядку.
Наконец, в исступлении, уходящим внутрь, оба они - Падов и Федор - пошли
к выходу, на улицу. На стенах пивнушки оставались пятна дум, желаний,
страстей.
Рвано-измученный инвалид полз за ними до самого выхода. А потом, вдруг
появившееся солнце ударило им в лицо, точно оно было не теплым, а зловещим
предзнаменованием.
У Падова начал вертеться в голове вопрос: убивал ли Федор в
"действительности", вернее в быту?!
Мистически, в потайной глубине, он был уверен, что "да". Но до
человеческого, внешнего сознания он не допускал эту мысль. В конце концов он
чувствовал, что эти "да" или "нет" не так важны, ибо в Федоре он видел
прежде всего - метафизического убийцу, цель которого полностью вытеснить
людей и все человечество из своего сознания, чтобы даже само представление о
существовании других людей стало пустым... И так же как обычный убийца
вытесняет людей из внешнего мира, так Федор вытеснял людей из своей души. А
сопровождалось ли это метафизическое вытеснение обычным, параллельным
убийством или нет, думал Падов,
- существа дела не меняло.
- Поедете ли вы в Лебединое? - неожиданно спросил Падов у Федора.
Федор промычал. А потом, в доме, у Ипатьевны, когда из-под кровати вылез
мальчик, добывающий ей кошек, выяснилось, что Федор приедет в Лебединое
спустя.
Он сказал это, сидя на табуретке, когда расширенными глазами смотрел в
пол.
Но Падова потянуло в Москву, к вихрю, к друзьям, к знакомому мистицизму,
а потом
- непременно - в Лебединое. Ему захотелось совместить в своем уме и
Федора и "старое". "Поеду-ка я к Ремину", - решил он.
Раскланявшись промолчавшей в пустоту Ипатьевне, Падов исчез.
V
Геннадий Ремин принадлежал к тому же поколению, что Падов. Он считался
одним из лучших подпольных поэтов, но некоторые циклы его стихов не доходили
даже до его разнузданных поклонников; кое-что, например, сборник "Эго -
трупная лирика", он хранил в ящике, никому не показывая.
Через учеников Глубева он познакомился в свое время с религией Я. И
возгорелся душою. Он глубоко ощущал некоторые теоретические нюансы этой
подпольной метафизики.
Его восхищало, например, главное положение новой религии о том, что
объектом поклонения, любви и веры должно быть собственное Я верующего.
Однако, под этим Я имелось ввиду прежде всего то, что раскрывалось как
бессмертное, вечное начало, как дух. "Я" являлось таким образом абсолютной и
трансцендентной реальностью. И в то же время оно было личным Я верующего, но
уже духовно реализованным. Мое бытие в качестве человека понималось
следовательно лишь как момент в моем вечном самобытии.
Второй принцип, который особенно привлекал Ремина, заключался в том, что
на всех ступенях бытия собственное Я остается единственной реальностью и
высшей ценностью (поэтому понятие о Боге, как отделенной от Я реальности,
теряло смысл в этой религии). С другой стороны, ценность имели все формы
самобытия (связанные с высшим Я единой нитью) - если любовь к ним не
противоречила любви к высшему Я.
Таким образом, это учение оказывалось по некоторым своим моментам близким
к солипсизму, но к довольно особенному солипсизму, не ординарному. Огромное
знание имела мистическая бесконечная любовь к Себе. Сверхчеловеческий
нарциссизм был одним из главных принципов (и, видимо, был аналагом той
глубочайшей любви Бога к Самому Себе, о которой говорили средневековые
мистики).
Определенного рода медитации и молитвы направлялись к высшему Я, т. е. по
существу к потусторонней реальности, которая в то же время являлась
собственным Я (или его высшей формой), скрытым в данный момент.
Следовательно, это не было религией эгоизма (ибо эгоизм - предательство
по отношению к высшему Я) или религией обожествления человека или личности
(так как высшее Я как трансцендентное, запредельное выходило за круг
человеческого существования). Но эта религия (точнее метафизика) не
соответствовала и учениям, основанным на идее Бога, включая и тот их
вариант, когда под Богом понималось высшее "Я": ибо в этом случае
абсолютизировалась только та сторона Я, которая тождественна Богу, в то
время как религия Я, связанная с особым видом солипсизма, шла гораздо
дальше...
Ремин верил, что многие органические положения этой метафизики близки к
глубокой сути его души: он чувствовал, что наконец, нашел нечто настоящее
для себя... но он не мог долго быть в этом; он не выдерживал всей бездны
такой веры; его мучили различные сомнения и страхи; он впадал в истерику; и
наконец внутренне отходил от религии Я, удаляясь в метафизическое "безумие",
столь милое сердцу Анатолия Падова.
Падов, вернувшись от Федора в Москву, начал разыскивать Ремина... Ему
хотелось затащить его в Лебединое.
Ночь Толя провел в своей московской, мрачной и узкой комнате, в окно
которой не раз взбираясь по трубе, заглядывал Пинюшкин - странное существо,
так боявшееся самого себя, что его тянуло все время вверх, на крыши. На сей
раз Толя проснулся рано утром: и в полуутренней, загадочной тьме, готовой
разорваться, спонтанны и неожиданны, как духи, были зажегшиеся в окнах
больших домов огни. Холод воскресения после сна укалывал сознание Падова.
Чуть непонятный для самого себя он вышел на улицу, вдруг понадеявшись
увидеть Ремина в самой ранней московской пивнушке, на Грузинской улице.
Подойдя, глянул в ее мутные, но необычайно широкие окна, и увидел, что
она почти пуста. Но за одним столиком, прямо рядом, у окна, среди
лохмато-крикливой, точно рвущейся на потолок, компании Падов увидел Ремина.
Он сидел облокотив свою поэтическую, пропитую голову на руку. Другие были
полунезнакомые Падова: четыре бродячих философа, которые, вместе со своими
поклонниками, образовывали особый замкнутый круг в московском подпольном
мире. Вид у них был помятый, изжеванный, движения угловатые, не от мира
сего, но общее выражение лиц - оголтело-трансцендентное.
На одном личике так прямо и была написана некая неземная наглость, точно
ничего вещественного для этого типа не существовало. Он постоянно плевал в
свою кружку с пивом. Его звали почему-то женским именем Таня, и хотя
вкрадывалось впечатление, что его все время бьют какие-то невидимые, но
увесистые силы, выглядел он по отношению ко всему земному истерически нагло,
а вообще - замороченно.
Другой философ - Юра - был очень толст, мутен, словно с чуть залитыми
глазами аскета, вставленным в трансцендентно-облеванную свинью; кроме того
ему казалось, что его вот-вот зарежут.
Третий - Витя - был вообще черт-те что: все пункты его лица стояли
торчком, а душа по существу была сморщена.
Про него - шепотком, по всем мистически-помойным уголкам Москвы -
говорили, что Витя не единственный, кто воспринял в своем уме "мысли" Высших
Иерархий, но тяжести оных не выдержал и ... одичал.
Четвертый философ был почти невидим...
Между тем Толя с радостным криком вбежал в пивную.
Юра как раз заканчивал свою речь об Абсолюте.
- Господа, нас предали! - закричал Падов.
- Кто?
- Абсолют. Только что я узнал.
Друзья расцеловались. Ремин прямо-таки повис на шее у Падова. А Таня даже
завыл от восторга: он очень любил метафизические сплетни.
Толя присел рядом.
Сморщенный Витя смотрел на него одухотворенно-скрытыми глазками;
несколько раз он что-то промычал и, изогнувшись, с шипением, упал под стол.
Тот, почти невидимый, принял это за знак.
- А ты все в тоске и водке, Гена!? - начал Падов...
Ремин смотрел на все вокруг просветленно чистыми от спирта глазами.
Соберутся мертвецы, мертвецы Матом меня ругать, И с улыбкой на них со
стены Будет глядеть моя мать,
- пропел он, устремив взгляд куда-то в сторону.
- А у Абсолюта рука тяжелая, - проговорил Юра, пугливо озираясь на
облачка за окном. - Сила Его в том, что Его никто не видит, но зато здорово
на своей шкуре чувствует...
За столом да в телогрейке сидит Черный, слепой монах, Надрываясь, ребенок
кричит, Кем-то забытый в сенях.
Я не хочу загадывать.
Когда я здесь умру...
- продолжал Ремин.
- Да ты больше всех пьян, - перебил его Падов. - И совсем не вписываешься
к философам. Пойдем-ка, надо поговорить.
Из-под стола вылез сморщенный Витя и строго на всех посмотрел.
Простившись с бродячими, Падов вывел своего друга на улицу и повел его в
садик; немного спустя Ремину стало легче.
Через некоторое время они оказались у своего знакомого, в серой,
непривычной комнате, за которой - с балкона - виден был уходящий,
растерзанный простор.
"Недаром даль и пространство давно стали инобытием русского Духа", -
подумал Падов. В комнату зашли не спросясь: она значилась всегда открытой
для подполья.
Хозяин спал на диване: почти все время он проводил во сне, тихо с
загибанием рук, наблюдая свои сны. На его спине можно было распивать водку.
Рот его был полуоткрыт, точно туда вставила палец вышедшая из его сна
галлюцинация.
Падов, в дерганьях и озарении, рассказал Ремину о Лебедином. Гена,
обласканный словами о Федоре и Клавуше, заснул у Падова на груди.
На следующее утро решили ехать в "гнездо".
VI
Вскоре в Лебедином творилось черт знает что.
- Съехались, съехались... съехались! - громко кричала и хлопала в ладоши,
глядя прямо перед собой непонятными глазами девочка Мила.
Действительно, в Лебедином находились, кроме хозяев, куро-трупа и
Аннушки, еще Падов с Реминым и ангелочек Игорек, из садистиков. Шальной и
развевающийся, точно юный Моцарт, он носился по двору, готовый обнять и
прокусить все живое.
Анна, ласково улыбаясь, смотрела на свое дите. И Клавенька была рядом.
Дело в том, что решили справлять появление куро-трупа. Уже всем стало ясно,
что сам Андрей Никитич давно помер, но однако ж, вместо того, чтобы умереть
нормально, произошел в новое существо - куро-труп. Вот рождение этого нового
существа и собрались отметить в Лебедином. Сам виновник торжества выглядел
неестественно-оголтело и возбужденно, но очень мертвенно, из последних сил,
точно он метался в шагающем гробе.
Полагая, видимо, что он на том свете, куро-труп стал хулиганить, точно
после смерти все дозволено. Он, забыв обо всем, дергал деда Колю за член,
называл его "своим покойничком" и показывал язык воробьям.
- Где смерть, там и правда, - умилялась, глядя на него, Клавуша.
Посреди двора разостлали черное одеяло; около него и намеривались
отмечать.
Собрались все, даже девочка Мила. Только Петенька хотел спать; он бродил
по углам двора и прижимая руки к груди, пел: "баю-баюшки баю...". Но в руках
у него ничего не было; и Ремин ужаснулся, догадавшись, что Петенька
убаюкивает самого себя... Баю-баюшки-баю... Под конец Петенька свернулся под
забором и, мурлыча самому себе колыбельную песенку, задремал.
Куро-труп сидел в сарае, противоестественно, из щели, вглядываясь в
празднество.
После обильной еды многих потянуло на томность, на воспоминания. Помянули
мужа упокойницы Лидоньки незабвенного Пашу Краснорукова, в свое время из
ненависти к детям ошпаривавшего себе член. Оказалось, что теперь он отбывает
свой долгий срок в лагере, но весьма там прижился.
- Для него главное, чтоб детей не было, - вставила, вздохнув Клавуша. - А
какие в лагере дети... Так он, говорят, Паша, там вне себя от радости...
Нигде его таким счастливым не видали.
- С голым членом на столбы лезет, - угрюмо поправил дед Коля. - Но зато
взаправду счастливый... Ни одно дитя еще там не встретил... И вообще здесь,
говорит, в лагере красивше, чем на воле...
Тьма нарастала. Глаз куро-трупа стал еще противоестественней и невидимо
блистал из щели.
Неожиданно, во весь рост поднялась Клавуша. Ее медвежье-полная фигура
выросла над всеми, разбросанными по траве; в руке она держала стакан водки.
- А ну-кась, - проговорила она грудным голосом, - хватит за Андрея
Никитича покойника пить... Выпьем за тех... в кого мы обратимся!
Все сразу взвинтились и вскочили, как ужаленные.
- Ишь, испугались, - утробно охнула Клавуша и отойдя чуть в сторону,
стряхнула мокрые волосы.
- Клавенька, не буду, не буду! - завизжал садистик-Игорек...
Дед Коля вскочил и побежал за топором. Девочка Мила ничего не понимала.
А Падов и Ремин, покатываясь, подхватывали с восторгом:
- Своя, своя...
Аннушка тут как тут оказалась рядом с Клавушей.
- Ну что ж... я за свое будущее воплощение выпью, - нежно извиваясь,
пробормотала она. - За змею нездешнюю!! - и она всей силой прижалась к
потному и рыхлому брюху Клавы.
Игорек пополз к ногам Клавуши и поднял вверх свое ангельское, белокурое
личико:
"за мошку, за мошку - выпью!" - прошамкал он и глаза его почернели.
Клавуша стояла величественно, как некая потусторонняя Клеопатра, и только
не хватало, чтоб Игорек целовал ее пальцы.
Вдруг раздался странный невероятный вопль и треск ломающихся досок. Из
сарая выскочил куро-труп. В руках его было огромное полено.
- Загоню, загоню! - завопил он, но так нелепо, что все не знали куда
посторониться.
Игорек юркнул за бревно.
Между тем на лице куро-трупа было написано явное и страшное страдание, но
чувствовалось, что причина его совершенно непонятна для него самого.
Казалось, что он совсем оторван от тех, кого хотел разогнать; может быть, он
имел ввиду каких-то иных существ, которые виделись ему в собравшихся на
праздненство.
Бросив полено, выпятив глаза, с какими-то застывшими полуслезами, он
размахивал руками, стоя на месте.
Это страдание, обрученное с полным отчуждением от внешней причины,
вызвавшей мучения, производило особенно жуткое и разрушающее впечатление.
Все старались не смотреть на эту картину.
Клавуша, вильнув задом, ушла за угол дома, где стояла бочка с водой.
Вскоре все оказались как-то в стороне и куро-труп внезапно умолк, точно в
его уме захлопнулась какая-то дверца.
Мертвая тишина, прерываемая робким щебетом птиц, царила в наступающей
тьме.
Лишь дед Коля, который сбег еще до того как из сарая выскочил куро-труп,
одиноко плясал перед окном своей комнаты.
И когда все расходились по норам спать один только садистик Игорек робко
остановил на тропинке Клаву.
Желая излить душу, он как бы прильнул к пространству около ее тела и тихо
прошептал:
- Ведь правда самая ненавистная в жизни вещь - это счастье? ...Люди
должны объявить поход против счастья... И тогда они увидят новые миры...
Игорек поднял руку вверх, пред добродушною Клавой, померк бледным лицом и
исчез в сторону.
"Ушел мраковать", - подумала Клава.
VII
Падов и Аннуля между тем прошли в одну комнату и заперлись там. Попив
чайку, они разговорились о потустороннем. Аннушка вообще страсть как любила
отдаваться мужчинам, которые отличались наиболее бредовыми представлениями о
загробном мире. А в этом отношении Падов мог дать кому угодно сто очков
вперед.
Но сейчас у него было темно-слабое, нежное состояние, вызванное желанием
чуть утихомириться после празднества в Лебедином. И он поначалу погрузил
Аннушку в уютный, мягонький мирок чисто инфантильных представлений о будущей
жизни.
Размягченный, в ночном белье, Падов в покое бродил по комнате и
приговаривал:
- Я чайку попью, попью, Аннуля, а потом опять вспомню, что могу
помереть.. И не пойму, не то сладко становится от этого, не то чересчур
страшно...
В этот момент самое время было отдаваться и Падов с Аннушкой чуть
истерично, но и с умилением соединились..
Отряхнувшись, а потом и опомнившись, Аннуля грезила в кроватке, рядом с
Падовым.
Но теперь им почему-то хотелось безумства, сумасшествия, словно мысли
отрывались от блаженности тела.
Тон задавал Толя.
Он особенно упирал теперь на то, что де в ином мире все будет не так, как
в учениях о нем. Что, дескать, и инстинктивное ясновидение и посвящение и
учения обнимают, мол, только жалкую часть потустороннего, причем и эта часть
- вероятнее всего - неверно интерпретирована. Это неизбежно, подхихикивал
Падов, ведь если люди так часто неправильно понимают этот мир, то что же
говорить о других.
Анна подвывала от восторга. Такой взгляд помогал им напускать на
потустороннее еще больше туману и кошмаров, чем в любом самом мрачном и
жестоко-отчужденном учении.
В таком состоянии они, прижимаясь друг к другу, поглаживая нежные тельца,
в полу-сладости, очень любили копаться в различных детальках потусторонних
миров, развивая отдельные, известные положения или переделывая все по
собственной интуиции.
Толя, когда входил в экстаз, даже чуть подпрыгивал, мысленно совокупляясь
с Высшими Иерархиями. А Аннуля кричала: "безумие, безумие!" Великолепен же
был их вид, в кроватке, когда они высовывали из-под одеяла свои голенькие
тела и кричали друг на друга: "безумие, безумие!" Успокоившись, они опять
разжигали воображение, пытаясь представить себе как они будут выглядеть
"там", о чем будут думать, чем станет их сознание; яростно уклоняясь от
"простого" понимания послесмертной жизни, как более или менее адекватного
продолжения (в другой форме) этой, они представляли себя в конце концов
превращенными в некие нечеловеческие существа, живущие черт знает где и черт
знает как, и уже потерявшими всякую связь с теперешним. Они пытались
проникнуть как "они" - теперешние, настоящие - могут быть совсем другими,
как "их" не будет и в то же время "они будут".
Потом, мысленно возвращаясь к земле, подвизгивая, в потаенном страхе
целуя друг друга, они пытались предвосхитить все нюансы своего состояния при
переходе из этого мира...
Аннуля представляла себя в том виде, когда впервые после смерти к
человеку возвращается сознание и он, незримый для живых, еще может видеть
этот мир, но в качестве мира "теней"; ей почему-то до спазмы становилось
жалко свой труп, который она могла бы увидеть с того света.
"Я украшу его загробными цветами; или сяду на нем верхом, невидимо;
вперед, вперед... в просторы", - бормотала она в Толино ушко.
Толя задергался и прошипел, что его давняя мечта - совокупиться с
собственным трупом; и что он уже сейчас чувствует теплый холод этого акта.
После этого они, Падов и Анна, соединились еще несколько раз.
...А наутро, в глубоких и мягких лучах вялого и негреющего солнца, они
выглядели устало и упадочно.
Игорек, желая угодить своим мэтрам, подавал им кофе в постель.
А Толя, любивший после безум