Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Сенкевич Генрик. Ганя -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  -
Между тем рождественские праздники близились к концу. Теплившаяся у меня надежда на то, что я останусь дома, ни в малейшей степени не оправдалась. Однажды вечером господину опекуну заявили, чтобы он собрался к завтрашнему утру в дорогу. Отправляться надо было спозаранку и по пути заехать в Хожеле, чтобы Селим мог проститься с отцом. Действительно, мы встали в шесть часов, еще впотьмах. Ах, душа моя в ту пору была мрачна, как это зимнее утро, темное и ветреное. Селим был тоже в прескверном настроении. Едва встав с постели, он заявил, что этот дурацкий мир отвратительно устроен, с чем я совершенно согласился, после чего, одевшись, мы вместе отправились из флигеля в дом, где нас ожидал завтрак. На дворе было темно, мелкие, колючие снежинки, взметаемые ветром, хлестали нас по лицу. Окна в столовой уже светились. У крыльца стояли запряженные сани, и в них укладывали наши пожитки, лошади позвякивали бубенчиками, возле саней лаяли собаки; все это вместе взятое являло, по крайней мере для нас, такую унылую картину, что при виде ее сжималось сердце. В столовой мы застали отца и ксендза Людвика, которые расхаживали взад и вперед с серьезными лицами; Гани в комнате не было. С бьющимся сердцем я поглядывал на дверь зеленого кабинета: неужели она не выйдет, неужели я так и уеду, даже не попрощавшись? Между тем отец и ксендз Людвик принялись давать нам советы и читать нравоучения. Оба начали с того, что теперь мы уже находимся в том возрасте, когда нам не нужно повторять, что такое учение и труд, тем не менее оба ни о чем другом не говорили. Все это я слушал с пятого на десятое, едва не давясь гренками с теплой винной подливкой. Вдруг в комнате Гани послышался шорох; сердце у меня забилось так, что я едва усидел на стуле. Но вот дверь отворилась и вошла... в утреннем капотике и папильотках мадам д'Ив; она нежно меня обняла, а я с досады за испытанное разочарование едва не запустил ей в голову стакан с подливкой. Она, со своей стороны, также выразила надежду, что такие порядочные молодые люди, наверное, будут отлично учиться, на что Мирза ответил, что воспоминание о ее папильотках придаст ему силы и упорства в работе; время шло, а Ганя не появлялась. Однако мне не было суждено испить эту чашу горечи до дна. Когда мы встали из-за стола, Ганя вышла из своей комнаты, еще заспанная, вся розовая, с растрепанными волосами. Когда я пожимал ей руку, желая доброго утра, рука ее была горяча. Мне тотчас пришло в голову, что у Гани жар из-за моего отъезда, и я разыграл в душе чувствительную сцену, но это было просто со сна. Через минуту отец и ксендз Людвик ушли за письмами, которые они посылали с нами в Варшаву, а Мирза выехал за дверь на огромной собаке, только что вбежавшей в комнату. Мы остались с Ганей наедине. К глазам у меня подступали слезы, с уст готовы были сорваться нежные и горячие слова. Я не имел намерения признаваться ей в любви, но меня так и толкало сказать ей что-нибудь вроде: <Моя дорогая, любимая моя Ганя!> - и при этом расцеловать ей руки. Это была единственная подходящая минута для такого порыва, потому что на людях, хотя никто не обратил бы на это внимания, я бы не посмел. Но эту минуту я упустил самым постыдным образом. Вот-вот я уже приближался к ней, уже протянул к ней руку, но сделал это так неуклюже и неестественно, таким чужим голосом воскликнул: <Ганя!>, что тотчас отступил назад и умолк. Мне хотелось избить себя. Между тем Ганя начала сама: - Боже мой! Как тут грустно будет без вас! - Я приеду на пасху, - ответил я сухо, низким, не своим басом. - А до пасхи еще так далеко. - Вовсе не далеко, - буркнул я. В эту минуту влетел Мирза, за ним следовали отец, ксендз Людвик, мадам д'Ив и еще несколько человек. Слова: <Пора! Пора!> - прозвучали у меня в ушах. Все вышли на крыльцо. Тут отец и ксендз Людвик по очереди обняли меня. Когда настала очередь прощаться с Ганей, меня обуяло неудержимое желание схватить ее в объятия и расцеловать по-старому, но я не решился и на это. - Будь здорова, Ганя, - сказал я, подавая ей руку, а в душе у меня плакали сотни голосов, и сотни самых нежных и ласковых слов замерли на устах. Вдруг я заметил, что девочка плачет, и так же внезапно проснулся во мне тот демон противоречия, то непреодолимое желание растравлять свои раны, которое я неоднократно испытывал впоследствии, и хотя сердце мое разрывалось на части, я проговорил холодно и сухо: - Напрасно ты так расчувствовалась, Ганя, - и с этими словами уселся в сани. Тем временем Мирза прощался со всеми. Подбежав к Гане, он схватил обе ее руки и, хотя девочка старалась их вырвать, стал как безумный целовать то одну, то другую. Ах, как мне хотелось в эту минуту его поколотить! Расцеловав Ганю, он вскочил в сани. Отец крикнул: <Трогай!> Ксендз Людвик перекрестил нас на дорогу, кучер крикнул: <Но-о-о! Поехали!> - зазвенели бубенчики, заскрипел снег под полозьями, и мы тронулись в путь. <Негодяй! Разбойник! - ругал я себя мысленно. - Так-то ты простился со своей Ганей! Расстроил ее, разбранил за слезы, которых ты не стоишь... за сиротские слезы...> Я поднял воротник шубы и расплакался как малое дитя, но тихонько, так как боялся, чтобы Мирза не заметил моих слез. Оказалось, однако, что Мирза отлично все видел, но сам был так взволнован, что в эту минуту ничего мне не сказал. Мы еще не доехали до Хожелей, как он окликнул меня: - Генрик! - Что? - Ревешь? - Оставь меня в покое. И снова мы оба замолчали. Но вскоре Мирза снова меня позвал: - Генрик! - Что? - Ревешь? Я не ответил; вдруг Мирза нагнулся, схватил пригоршню снега, сорвал с меня шапку, высыпал снег мне на голову и снова ее нахлобучил, прибавив: - Это тебя охладит. IV На пасху я не поехал домой: помешал этому близившийся экзамен на аттестат зрелости. К тому же отец мой желал, чтобы я еще до конца учебного года сдал вступительные экзамены в университет, так как понимал, что на каникулах мне не захочется заниматься и что я несомненно позабуду по меньшей мере половину того, чему выучился в школе. Поэтому я очень напряженно работал. Кроме обычных гимназических занятий и подготовки к экзамену на аттестат зрелости мы с Селимом брали еще частные уроки у некоего молодого студента, который сам только недавно поступил в высшую школу и хорошо знал, что для этого требуется. То было время, навсегда памятное для меня, ибо именно тогда рухнуло здание всех моих представлений и понятий, которое с таким трудом возводили ксендз Людвик, отец и вся атмосфера нашего тихого гнезда. Юный студент был во всех отношениях великим радикалом. Излагая мне историю Рима, и в частности рассказывая о реформах Гракхов, он так заразил меня своим презрительным отвращением к олигархии, что мои архишляхетские убеждения развеялись как дым. С какой глубокой верой утверждал, например, мой юный учитель, что человек, которому вскоре предстоит занять столь же важное, сколь и влиятельное, положение студента, должен быть свободен от всяких <предрассудков> и смотреть на все окружающее со снисходительной жалостью истинного философа! Вообще он считал, что вершить судьбы мира и оказывать могущественное влияние на человечество способны только люди в возрасте от восемнадцати до двадцати трех лет, так как позже они постепенно становятся идиотами или консерваторами. О людях, не являющихся ни студентами, ни профессорами университета, он отзывался с сожалением; тем не менее среди них у него были свои идеалы, имена которых никогда не сходили с его уст. Тогда я впервые узнал о существовании Молешотта и Бюхнера - двух ученых, которых он цитировал чаще всего. Надо было слышать, с каким жаром говорил наш наставник о научных достижениях последнего времени, о тех великих истинах, которые отвергались прошлыми поколениями, погрязшими в темноте и предрассудках, и которые ныне восстали <из праха забвения> благодаря неслыханному мужеству новейших ученых, возвестивших их миру. Высказывая подобные суждения, он встряхивал буйными курчавыми вихрами и выкуривал невероятное множество папирос, клятвенно заверяя нас, что ни один человек в Варшаве не способен так затягиваться, как он, и что ему все равно, пускать ли дым носом или ртом, настолько он привык курить. После этого он обычно вставал, надевал пальто, на котором не хватало больше половины пуговиц, и заявлял, что должен спешить, потому что ему еще предстоит сегодня <маленькое свиданьице>. При этих словах он таинственно прищуривал глаз и прибавлял, что слишком юный возраст мой и Мирзы не позволяет ему подробнее информировать нас об этом <свиданьице>, но что впоследствии мы это поймем и без его объяснений. Наряду с тем, что родителям нашим, наверное, очень не понравилось бы в молодом ученом, у него были поистине прекрасные черты. Так, он отлично знал все, чему нас учил, к тому же это был настоящий фанатик науки. Ходил он в рваных сапогах, поношенном пальто и фуражке, похожей на старое гнездо, а за душой у него никогда не было ни гроша, но, несмотря на бедность, граничившую чуть не с нищетой, мысль его никогда не занимали заботы о личных нуждах. Он жил страстью к науке, а к собственному существованию относился с веселой беспечностью. Нам с Мирзой он представлялся неким высшим, сверхъестественным существом, неисчерпаемым кладезем мудрости и непререкаемым авторитетом. Мы свято верили, что если кто спасет человечество в случае какой-либо опасности, то несомненно только он, этот горделивый гений, который, впрочем, и сам как будто придерживался того же мнения. Поэтому нас тянуло к его воззрениям, как мух на мед. Что касается меня, то я, пожалуй, заходил даже дальше своего учителя. То была естественная реакция на мое прежнее воспитание; к тому же этот юный студент действительно открыл мне врата в неведомые миры познания, по сравнению с которыми кружок сложившихся у меня понятий оказался крайне узким. Озаренный этими новыми истинами, я не успевал чрезмерно предаваться мыслям и мечтам о Гане. Вначале, сразу по приезде, идеал мой был со мной неотлучно. Письма, получаемые от нее, лишь разжигали огонь на алтаре моего сердца, но подле океана идей юного студента весь наш деревенский мирок, такой тихий и мирный, становился в моих глазах все мельче и уже и вместе с ним - правда, не исчез, а словно подернулся дымкой - образ Гани. Что касается Мирзы, то он шел вровень со мной по пути коренных реформ, а о Гане и думать забыл, тем более что против нашей квартиры было окно, в котором часто сиживала пансионерка Юзя. Так вот, Селим вздыхал теперь по ней, и целыми днями они глядели друг на друга из своих окошек, как две птички из клеток. С непоколебимой уверенностью Селим заявлял, что <либо она, либо вообще никто>. Не раз, бывало, лежит он навзничь на кровати, зубрит, зубрит, потом вдруг швыряет книгу на пол, вскакивает, хватает меня и кричит, хохоча как сумасшедший: - О моя Юзя! Как я тебя люблю! - Иди к черту, Селим, - говорю я ему. - Ах, это ты, а не Юзя! - отвечает он с озорным видом и возвращается к своей книжке. Наконец подошло время экзаменов. Мы с Селимом оба сдали весьма успешно и экзамены на аттестат зрелости, и вступительные в университет, после чего стали вольными птицами, но провели еще три дня в Варшаве. За это время мы обзавелись студенческими мундирами и, что наш наставник считал необходимым, отпраздновали свои успехи, то есть напились втроем в первом попавшемся винном погребе. После второй бутылки, когда и у меня, и у Селима уже кружилась голова, а на щеках нашего наставника, а ныне коллеги, выступил румянец и когда нас вдруг охватило восторженное умиление и жажда сердечных излияний, учитель наш сказал: - Ну, мои мальчики, вот вы и вышли в люди, и мир открыт перед вами настежь. Можете теперь курить, сорить деньгами, разыгрывать барчуков и влюбляться, но я вам говорю, что все это глупости. Такая жизнь - пустая, без идеи, ради которой живешь, и работаешь, и борешься, - глупость. Чтобы жить мудро и разумно бороться, нужно трезво смотреть на вещи. Что касается меня, то полагаю, что я смотрю трезво. Уж я-то ни во что не поверю, пока сам не пощупаю, и вам то же советую. Ей-богу, в мире столько идей, и столько путей в жизни, и во всем такой хаос, что нужна черт знает какая голова, чтобы не сбиться. Но я держусь науки - и баста. Меня на пустячки не поймаешь; из-за того, что жизнь глупа, я никому бутылкой череп не раскрою. Но существует наука. Если бы не она, я пустил бы себе пулю в лоб. А на это, по-моему, каждый имеет право, и я непременно это сделаю, если окажусь банкротом в этом отношении. Да, в науке не обанкротишься. Обмануться можно во всем; ты влюблен в женщину - женщина тебе изменит; веруешь - наступит минута сомнения; а над исследованием пищеварения инфузорий можешь спокойно сидеть до самой смерти и не заметишь, как придет день, когда вдруг тебе станет не по себе и как будто темно, а это, оказывается, уже конец: некролог, портрет в иллюстрированном журнале, более или менее глупая биография - finita la commedia!* А потом - ничего больше: в этом ручаюсь вам, милые мои бутузы. Можете смело не верить во все эти вздорные выдумки. Наука, дорогие малыши, - вот что главное. Кроме того, есть в ней еще одна хорошая сторона: занимаясь ею, можете смело ходить в рваных башмаках и спать на соломенном тюфяке. К этому становишься совершенно равнодушным. Понятно? ________________ * Комедия окончена! (Лат.). - За процветание и славу науки! - вскричал Селим, сверкая горящими, как угли, глазами. Учитель откинул назад густые волнистые волосы, затем осушил свой бокал, глубоко затянулся и, пуская носом две огромные струи дыма, продолжал: - Наряду с точными науками, - Селим, ты уже нализался! - итак, наряду с точными науками существует философия и существуют идеи. Это тоже может заполнить жизнь до краев. Но я предпочитаю точные науки. Над философией, особенно идеалистически-реалистической, скажу вам, я просто смеюсь. Болтовня. Как будто и гонится за правдой, но гонится, как собака за собственным хвостом. Да и вообще я терпеть не могу болтовни, я люблю факты... А из воды творог не выжмешь. Другое дело - идеи. Ради них стоит рисковать головой, но вы, как и отцы ваши, идете глупыми путями. Уверяю вас! Итак, да здравствуют идеи! Мы снова осушили бокалы. Были мы уже сильно под хмельком. Темный погребок казался нам еще темнее: свеча на столе тускло горела, чадом застлало картинки, развешанные по стенам. Во дворе за окном нищий тянул: <Дева преславная и благословенная, владычица наша...> - и после каждого стиха пиликал на скрипке уныло жалобную мелодию. Странное чувство теснило мне грудь. Я верил словам наставника, но мне казалось, что он не назвал еще всего, чем можно заполнить жизнь. Чего-то мне недоставало, и помимо моей воли мной овладело тоскливое чувство; под влиянием вина, мечтательного настроения и минутной экзальтации я тихо спросил: - А женщины, скажите! А любящая, преданная женщина - разве она ничего не значит в жизни? Селим запел: Женщины, женщины, Все вы изменчивы!.. Учитель странно поглядел на меня, как будто думая о чем-то другом, но вскоре очнулся и воскликнул: - Ага! Вот он - вылез кончик сентиментального уха. Ты знаешь, ведь Селим гораздо раньше тебя выйдет в люди. А с тобой беда будет. Берегись, берегись, говорю, чтоб не встала тебе поперек дороги какая-нибудь юбка и не испортила тебе жизнь. Женщина! Женщина! - Тут наставник, по обыкновению, прищурил глаз. - Знаю я немножко этот товар! Не могу пожаловаться, право, не могу пожаловаться. Но я знаю, что дашь черту палец, а он ухватит всю руку. Женщина! Любовь! Все горе в том, что мы слишком большое значение придаем пустякам. Хотите этим забавляться, как я, забавляйтесь, но не отдавайте этому жизнь. Будьте благоразумны и не платите за поддельный товар полноценной монетой. Однако уже не кажется ли вам, что я жалуюсь на женщин? Напротив, я люблю их, только не даю себя провести на мякине собственного воображения. Помню, когда я впервые влюбился в некую Лелю, даже платье ее мне казалось святыней, а был это просто ситец. Вот как! Виновата ли она, что ходила по грязи, а не летала по небу, - нет! Это я, глупец, хотел во что бы то ни стало приделать ей крылья... Мужчина - довольно ограниченное животное. Храня в своем сердце бог весть какой идеал и при этом испытывая потребность в любви, он говорит себе, увидев первую попавшуюся гусыню: <Это она>. Потом он узнает, что ошибся, но из-за этой ошибки его черти берут или он становится идиотом на всю жизнь. - Однако вы признаёте, - прервал я, - что мужчина испытывает потребность в любви, и сами, наверное, испытываете эту потребность так же, как другие. Едва заметная усмешка скользнула по губам наставника. - Всякую потребность, - ответил он, - можно по-разному удовлетворять. Я устраиваюсь по-своему. Ведь я уже говорил вам, что не придаю чрезмерного значения пустякам. Вообще я очень трезв, ей-богу, трезвее, чем сейчас. Но я видел немало людей, чья жизнь запуталась, как нитка, и пропала даром из-за одной бабенки; поэтому повторяю, что не стоит отдавать этому жизнь, что найдутся вещи получше и цели возвышеннее и что любовь - вздор. Итак, за трезвость! - За женщин! - крикнул Селим. - Хорошо! Пусть так, - ответил наставник. - Женщины - премилые создания, только не надо принимать их всерьез. За женщин! - За Юзю! - воскликнул я, чокаясь с Селимом. - Погоди! Теперь моя очередь, - ответил он. - За... твою Ганю. Одна стоит другой. Кровь закипела во мне, из глаз посыпались искры. - Молчи, Мирза! - крикнул я. - Не смей произносить в кабаке ее имя! При этих словах я бросил бокал на пол, так что он разбился вдребезги. - Да ты ошалел! - вскричал учитель. Нет, я вовсе не ошалел, но весь кипел гневом, и он жег меня, словно огонь. Я мог выслушивать все, что говорил о женщинах учитель, мог даже находить в этом удовольствие, мог, как и другие, насмехаться над ними, но все это я мог делать только потому, что не связывал ни эти слова, ни насмешки со своими близкими; да мне и в голову не приходило, что столь отвлеченная теория могла быть применена к дорогим для меня лицам. Но, услышав имя моей чистой сиротки, легкомысленно оброненное посреди циничного разговора, за столом, заваленным порожними бутылками и пробками, в этом грязном, чадном кабаке, я счел это таким гнусным святотатством, таким оскорблением и обидой моей Ганюле, что чуть не обезумел от гнева. С минуту Мирза изумленно смотрел на меня, но вдруг лицо его потемнело, глаза засверкали, на лбу взбухли узлы жил, а черты лица заострились и стали жесткими, как у настоящего татарина. - Ты запрещаешь мне говорить, о чем я хочу! - задыхаясь, выкрикнул он сдавленным голосом. К счастью, в ту же минуту учитель бросился разнимать нас. - Это недостойно мундиров, которые вы носите! - вскрикнул он. - Вы, что ж, подеретесь или будете за уши таскать друг друга, как школьники?

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору