Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
ленки - вот это, - он
кивнул на листы фотокопий, аккуратной стопочкой сложенные перед шефом, - и
еще два рассказа из числа побывавших в редакциях.
- Да, я знаю. Те я читать не стал, мы все равно не можем их
использовать.
- Вы уверены, что не сможем?
- Но вы же говорите, они засвечены!
- Да, и именно на этом строится мой план. Запустим "Чокнутую", можно с
двумя-тремя повторениями, потом дадим заметку нашего литературного
обозревателя, сообщим о предстоящей публикации в журнале - словом, сделаем
автору рекламу. Как можно громче, понимаете? А потом...
Векслер встал и, держа руки в карманах, прошелся по серому ковру,
постоял перед громадным - от пола до потолка - окном, стукнул перстнем по
толстому, как броневая плита, зеркальному стеклу. Заведующий сектором с
интересом наблюдал за ним, вспоминая, как робко держался он в этом самом
кабинете всего год назад. Многообещающий молодой человек, ничего не
скажешь...
- А потом, - продолжал Векслер, - когда словосочетание "Егор Телегин"
станет для наших слушателей привычным, мы дадим в эфир новый его рассказ -
еще один. Из тех, что привезла Карен.
- Но ведь, - шеф поднял брови, - вы сказали, что они там известны.
- Да, известны.
- Вы что же, хотите сами засветить своего протеже?
- Совершенно верно. Сейчас я вам все объясню! Там есть юмористический
рассказ из армейской жизни - о новобранцах, как их начинают муштровать,
тема, в общем-то, довольно избитая. Я прикинул - если эту вещь
отретушировать, получится потрясающая сатира. Там, например, есть такой
старшина - ну типичный служака-сверхсрочник, простой, грубоватый, а в роте у
него этакие современные мальчики, некоторые из интеллигентных семей, -
отсюда всякие смешные ситуации. Всему этому можно придать совсем другой
оттенок, и тогда...
- Я понял вас, Алекс. Как юмор переделывается в сатиру, можете не
объяснять. Объясните другое - зачем вам понадобилось подставлять под удар
самого автора? Вы же понимаете, что публикация такого рассказа ему даром не
пройдет.
- Вот именно! - Векслер вернулся к столу, сел и положил ладони на
полированную поверхность. - Как только выяснится, кто такой "Егор Телегин",
моего Кротона начнут тягать. Что ему в этом случае грозит - точно не
представляю, надо будет выяснить у юристов; но неприятности у него будут.
Вот это и заставит его рано или поздно сделать выбор.
- Так. - Заведующий помолчал, побарабанил пальцами по столу. - Резон в
этом есть, согласен. Но почему вы уверены, что выбор окажется в нашу пользу?
Вы ведь предаете человека, который вам доверился; как мы будем после этого
выглядеть - в его глазах?
- Это меня совершенно не интересует! Пусть считает нас подонками из
подонков, это неважно; важно единственное - после того, что с ним
произойдет, он станет противником режима. Чего сейчас, поймите, о нем
сказать нельзя! Кстати, этого нельзя сказать и о большинстве так называемых
"диссидентов"; идейных противников социализма среди них не так много,
большинство конфликтует с властью из-за каких-то мелких обид. Надо, чтобы
этих обид было как можно больше. Для нас самое нежелательное - это если в
России состоится наконец диалог между правительством и критически
настроенной интеллигенцией, и поэтому мы должны вбивать клинья, где только
можем. Хотите, я с вами поделюсь одним своим наблюдением, может быть, самым
ценным из тех, что я собрал в Советском Союзе?
- Алекс, - ласково сказал заведующий, - вы не работали бы в моем
секторе, если бы не делились со мной всеми своими наблюдениями. А степень
ценности я уж как-нибудь определю сам.
- Так вот! Мы здесь все время кричим: коммунистический режим давит на
искусство, не дает ему свободно развиваться. Но есть странная
закономерность: советские периферийные издания всегда осторожнее столичных,
а в Москве свободно идут пьесы, недоступные зрителям в провинции. Почему у
них там происходит постоянный отток культурных сил в столицу? Да просто
потому, что в Москве легче дышать. Да-да, как ни странно!
- Странного тут ничего нет, - возразил шеф, - провинция всегда более
консервативна, это можно наблюдать не только в России. У нас тоже настоятель
захолустного прихода нередко старается быть святее самого папы, так и у них
на местах с утроенным рвением блюдут принципы культурной политики,
провозглашенные центром.
- Да, но они же фактически подрывают ее, доводя эти принципы до
абсурда! Позволю себе пример из прошлого: после фестиваля в пятьдесят
седьмом году, когда в Москву впервые проникла западная молодежная мода, одна
из центральных газет осудила повальное увлечение этой модой. И что же вы
думаете? В провинции немедленно началась свирепая кампания против узких
брюк, солнцезащитных очков и прочих "атрибутов капитализма"...
- Кому вы это рассказываете! - Шеф оживился, на его пергаментном лице
возникло подобие улыбки, - Отлично помню, я тогда работал там и видел все
это своими глазами. Также были под запретом длинные волосы у молодых людей,
идейному комсомольцу полагалось стричься коротко. Но брюки - о, брюки
вызывали особую ярость! По Москве ходила тогда великолепная история об одном
крупном физике из Дубны - молодом, они ведь рано становятся крупными, -
который имел неосторожность отправиться в Сочи в узких брюках; там его
немедленно изловил комсомольский патруль, ему сделали внушение, а брюки
распороли по шву, это был обычный метод воздействия на идейно
заблуждающихся. Этот парень тут же, не переодевшись, вернулся в аэропорт,
улетел обратно в Москву и как был - в этих своих распоротых брюках - явился
в Центральный Комитет комсомола, где устроил страшный скандал. Будучи
доктором наук и прочее, он мог себе это позволить, вы же понимаете. После
этого случая, говорят, охота на "стиляг" была запрещена, но они долго еще
оставались как бы гражданами второго сорта. Впрочем, простите, я вас
прервал.
- Нет-нет, ваши воспоминания как раз иллюстрируют мою мысль о местных
"перегибах" - в Москве посоветовали не увлекаться, а в Сочи тут же кинулись
рвать на людях штаны. Но это ладно, это из области юмора, а ведь в других
случаях дело обстоит серьезно. Для Кремля это уже большая опасность.
- Полгода назад, помнится, вы были убеждены в прочности положения
кремлевских лидеров...
- В другом плане! Я говорил, что они прочно сидят в седле, поскольку
народ - основная масса народа - их поддерживает, несмотря ни на что. В этом
смысле я действительно убежден, советской системе ничто не грозит. Снаружи
она неуязвима. Мы можем - и должны! - играть только на внутренних ее
слабостях.
- Вы далеко пойдете, Алекс, - задумчиво сказал шеф. - У вас есть одно
весьма ценное качество... Точнее, два, но сейчас я хочу сказать об одном: вы
умеете мыслить широко и перспективно.
- Благодарю, но моей заслуги тут нет, этому я учился у вас.
- Ну-ну, не надо скромничать, мало ли кто у меня учился... Как говорят
русские, "дурака учить - что ржавое железо точить". Значит, считаете, что в
области культурной политики...
- В области культурной политики перегибы особенно опасны - для Советов.
И особенно полезны - для нас, потому что от монолита отслаивается
значительный пласт - пласт творческой интеллигенции.
- Не увлекайтесь, Алекс! Вас послушать, так нам больше и делать нечего
- все совершается без нашего участия, уже и интеллигенция откололась от
режима...
- Простите, "откололась" я не сказал, - возразил Векслер. - Она
отслоена, но придется еще порядочно поработать клиньями, чтобы трещина
превратилась в разлом. Я только говорю, что это рано или поздно
произойдет... А наше участие может сводиться лишь к некоторой коррекции
естественного хода вещей. Нам даже клинья забивать не надо, с этим делом
вполне справляются тамошние чиновники от культуры - ведь это они
представляют режим в глазах каждого отдельного писателя или художника, а
более убийственного эффекта никаким нашим пропагандистам не добиться.
- Ну что ж... как говорят русские, "вашими бы устами да мед пить". Рад
был побеседовать, Алекс, и хочу пожелать вам успехов на новом месте.
- Благодарю вас.
- Это, знаете, большое достижение - получить такой пост в вашем
возрасте. Рады?
- Не знаю... Естественно, я ценю доверие, надеюсь его оправдать и все
такое. Но мне будет недоставать оперативной работы.
- А ваша работа и останется оперативной - только на другом уровне и в
других масштабах. Поверьте, тот, кто планирует операцию, вкладывает в нее не
меньше, чем исполнитель.
- Я это понимаю, но... Все равно жаль.
- Что делать, мой дорогой. В Россию вам теперь путь заказан, так что
придется посидеть за письменным столом. Мне первое время тоже было
непривычно. Хотя мы работали в более трудных условиях.
- Вы так думаете? А почему, интересно? Вы считаете, советская служба
безопасности теперь менее эффективна?
- Нет, этого я не думаю. Напротив, они все время оттачивают свою
методику, но ведь и мы, согласитесь, не стоим на месте. Мы тоже чему-то
учимся, а? Техника, приемы - все это теперь стало более совершенным. Вы вот,
скажем, съездили в Ленинград, практически ничем не рискуя; съездили, успешно
выполнили задание - и ушли без помех. Хотя я убежден, что за вами следили.
- Пожалуй, - задумчиво согласился Векслер. - Карен, кстати, тоже
уверяет, что за ней наблюдали. Разрешите задать вопрос?
- Задавайте. Если смогу, отвечу.
- Вы сказали, что у меня есть два ценных качества, но назвали только
одно. Могу я узнать второе?
- Безжалостность, Алекс.
Векслер подумал, пожал плечами:
- Не знаю... никогда не анализировал себя в этом плане. Для нас, мне
думается, термин "жалость" лишен смысла.
- Вероятно. Итак, желаю успехов...
Выходя из кабинета, Векслер усмехнулся - старик, видно, и в самом деле
отработал свое. Надо же, заговорил о жалости!
Получасом позже его серебристый "сааб", вжимаясь в бетон и утробно
подвывая турбокомпрессором, мчался по забитой машинами автостраде в сторону
побережья. Кондиционер был неисправен, пришлось опустить стекло, горячий
угарный ветер хлестал в салон, не принося свежести. Над дорогой, точно по
линейке прорезавшей плоскую, изнывающую под июльским зноем равнину, висел
смог, сгущаясь впереди в плотную сизую дымку, от гула сотен моторов ломило
голову. Векслер пальцем оттянул узел галстука, расстегнул верхнюю пуговку
сорочки и подвигал шеей, высвобождаясь из воротничка. Ему вдруг вспомнился
дачный поселок под Ленинградом - тишина, запах снега, равномерное шорханье
лыж по чуть подтаявшей и снова прихваченной морозцем лыжне.
Кротов, да. А чего, собственно, его "жалеть"? Слово само по себе
дурацкое, особенно в данном контексте; но дело даже не в этом. Что такого уж
страшного с ним случилось? Должен был бы благодарить, что вырвался из
рутины... Тоже мне, жизнь - сидеть в норе. Так, может, хоть новыми сюжетцами
обогатится.
Он думал теперь о нем совершенно равнодушно, как о незнакомце, случайно
оказавшемся рядом в городском транспорте. Да, собственно, так ведь оно и
было - случай их свел, случай сделал Кротова подходящей кандидатурой, а мог
на его месте оказаться и совсем другой - совсем другая пешка. Это ведь как в
шахматах: двигаешь по доске эту или другую - дело не в самой пешке, а в ее
координатах. Замысел игрока плюс случай, подсунувший ему именно эту фигурку.
При чем тут жалость? Векслер не глядя протянул руку, нажал клавишу
магнитофона на приборной доске - лишь бы заглушить гул моторов, от которого
лопается голова, и включил сигнал левого поворота, готовясь сманеврировать в
крайний ряд.
Глава 13
Лето в этом году выдалось не по-ленинградски жарким; даже по ночам в
"пенале" было душно, не работалось, и в середине июля Вадим уложил рюкзак и
отправился путешествовать привычным способом - на попутках. Подбрасывали его
обычно на короткие расстояния, от одного райцентра до другого, но он и не
спешил, торопиться было некуда. Если удастся, доедет до Одессы или Николаева
и обратно. Хорошо бы, конечно, покейфовать недельку на берегах Понта, но
берега эти с каждым годом все менее и менее гостеприимны - спать где-нибудь
на пляже строжайше воспрещено, заметут в два счета, а что остается: платить
трояк в сутки за койку в курятнике? Спасибо, это уж пусть подпольные
миллионеры так отдыхают.
Никуда не торопясь и не строя никаких далеко идущих планов, он добрался
до Черниговщины, и вдруг так пленили его тамошние "широкошумные дубравы",
что он решил дальше не ехать. Ему и раньше нравились эти места, он не раз
проезжал ими в своих странствиях, но правились без особого восторга, без
желания задержаться, пожить. А сейчас такое желание появилось.
С очередной попутки он сошел на шоссе Гомель - Чернигов, возле знака,
указывающего проселочную дорогу; толстая вертикальная линия в треугольнике
пересекалась тонкой горизонтальной. Пошел направо - просто потому, что было
утро, солнце просверкивало сквозь кроны слева от шоссе, и пойди он в ту
сторону - слепило бы глаза, а Вадим этого не любил, глаза у него и без того
часто болели и воспалялись. А так оно грело в спину, осыпая шевелящимися
пятнами света узкую лесную дорогу впереди и просвечивая чащу дымными косыми
лучами, - ночью прошел дождь, и сейчас земля просыхала, курясь легким
туманом. Пели птицы, и идти было легко.
Вадим подумал вдруг, что вот странно - считает себя писателем, а
природы не знает совершенно, не умеет определить ни птицу по голосу, ни
дерево - по форме листьев или фактуре коры. Ну кроме самых уж известных -
березу там, дуб, клен. Конечно, он горожанин, писать о деревне не
покушается, но все же... Хорошо бы пожить здесь подольше, подумал Вадим, до
самой осени, если удастся найти пристанище. Пристроиться бы к какой-нибудь
одинокой бабусе, чтобы кормила, а он бы ей всю мужицкую работу делал -
вскопать что надо, починить, дров на зиму напилить да наколоть. А городская
жизнь успеет еще в Питере осточертеть.
Уже после полудня, отшагав не менее трех часов, Вадим добрался до
деревеньки, где искомая бабуся нашлась в первой же хате, куда он постучался
попросить воды. Маленькая, ему по плечо, с ласковыми глазами на сморщенном
личике, бабуся угостила его ледяным молоком из погреба, рассказала о своих
сынах, вышедших "в люди" (один в Москве, другой в Витебске), и, узнав о
планах гостя, сразу предложила и кров и стол. Сыны-то у нее добрые,
объяснила она, грех жаловаться, и деньгами нет-нет да и помогут, и к себе
жить звали - внуков нянчить; но сюда давно уж не наведывались, да и когда им
- оба ходят в начальниках. Так что по хозяйству всегда есть чем заняться, и
не только у нее, тут, почитай, по всей деревне одни жинки остались - старики
вымирают, а хлопцев после армии маковой коврижкой домой не заманишь...
У бабуси Вадим прожил неделю. Починил крышу колодца, привел в порядок
сколоченные из жердин ворота, выкорчевал и распилил на дрова две старые,
переставшие уже плодоносить яблони; работал много, и все равно ходил
отяжелевший от непривычно сытной домашней еды - борщей, вареников, каких-то
особенно вкусных картофельных оладушек. По вечерам Катерина Гнатовна
рассказывала ему разные бывальщины полувековой или сорокалетней давности -
иные настолько интересные, что Вадим потом даже записывал кое-что для
памяти. Места эти в войну были партизанскими, так что жители навидались
всякого; впрочем, записи - или конспекты - он делал просто для очистки
совести, чтобы потом не пожалеть: вот, мол, такой был материал... Материал и
впрямь был богатейший, главное - что из первых рук, но использовать его
Вадим все равно не собирался: война и предвоенное десятилетие были для него
запретными темами, которые он дал себе зарок обходить. Сам до конца не
понимая почему.
Разделяемое многими непишущими мнение, что писать позволительно только
о лично увиденном, он всегда считал вздорным: наполовину обеднела бы мировая
литература, следуй она этому нелепому правилу. Пушкин, что ли, видел
Белогорскую крепость в день ее взятия Пугачевым? Вздор, конечно. "Видеть"
можно не только глазами.
Другое дело, что этим даром "внутреннего зрения" обладают немногие. И
если его нет, тогда, конечно, пиши только об окружающей тебя реальности -
так будет вернее. Вадим не знал, осчастливлен ли этим даром. Иногда казалось
- да, осчастливлен, может видеть и видит. В заветной папочке в самом дальнем
ящике стола лежал у него написанный года три назад рассказец, коего действие
происходило в 1716 году, а героем был не кто иной, как царевич Алексей -
фигура, как ему казалось, одна из самых противоречивых и загадочных в
обильной загадками и противоречиями российской истории. Рассказ этот он не
показывал никому, даже абстракционисту Димке Климову, который вообще-то был
тонким ценителем; а показать иногда хотелось, - ему самому сей исторический
опус казался удачным, но всегда ли можно доверять авторской самооценке? Дать
почитать следовало бы именно для проверки наличия "внутреннего зрения", и
именно поэтому было боязно это сделать. Тот же Димка мог сказать: извини,
мол, за прямоту, старик, но эпоху ты не видишь, не чувствуешь, а может, не
умеешь дать почувствовать читателю, поэтому кончай это дело и пиши лучше о
зримом и осязаемом... Скажи Димка так, он бы ему поверил, согласился без
спора, но разочаровываться в себе не хотелось.
И вот странно - забраться в такую даль, в начало XVIII века, он не
поколебался; а история самая новейшая, недавняя, вторая четверть века XX,
отпугивала. Не только его, впрочем; молодые вообще о войне не пишут - за
редчайшим исключением. Но причины, наверное, у всех свои, разные. От иных
Вадиму приходилось слышать и откровенное "неинтересно", эти считали, что о
войне давно уже написано все, что можно было написать, до каких же пор можно
эксплуатировать тему...
Сам он вовсе не считал, что о Великой Отечественной войне "написано
все"; напротив, ему все время думалось, что главное-то как раз все еще не
сказано, все еще ждет, чтобы кто-то наконец сказал. А многие романы о войне
действительно уже начинали повторять друг друга, уже не открывалось читателю
ничего нового: и мальчики-лейтенанты, командиры огневых взводов, через месяц
после училища уже стреляющие по "тиграм" прямой наводкой, и непременные
девочки-санинструкторши, и горькая фронтовая любовь, и подвиги, и смерть -
все это была святая правда, но ведь обо всем этом уже писалось и раньше,
писалось не просто очевидцами - участниками, и писалось многажды. Конечно,
чтобы сказать наконец главное, еще не сказанное, для этого надо обладать или
личным опытом участника и очевидца, или каким-то совершенно уж - до
гениальности - безошибочным "внутренним зрением", способным разглядеть не
увиденное другими. Иногда, позволив себе размечтаться, Вадим думал, что -
чем черт не шутит? - вдруг и ему удастся когда-нибудь дорасти до того уровня
постижения жизни, когда и военная тема перестанет быть запретной...
Может быть, поэтому и конспектировал он сейчас рассказы приютившей его
бабуси. Понимать ее было не просто, Катерина Гнатовна говорила на
причудливом русско-украинском диалекте с обилием белорусских слов, но это
ему в общем не мешало; некоторые особенно красочные обороты