Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
Уильям Фолкнер.
Когда я умирала
--------------------------------------------------------------------------
Роман. 1930.
Источник: Уильям Фолкнер. Когда я умирала. Роман. Перевод В.Голышева.
М:Терра, 2001, Собрание сочинений в девяти томах, том 2, стр. 255-396.
OCR: В.Есаулов, yes22vg@yandex.ru, 4 апреля 2003 г.
--------------------------------------------------------------------------
КОГДА Я УМИРАЛА
Роман
Перевод В.Голышева
Текст, выделенный в книжном издании курсивом, заключен в фигурные {} скобки.
ДАРЛ
Мы с Джулом идем тропинкой через поле, друг за другом. Я впереди на
пять шагов, но, если посмотреть от хлопкового сарая, видно будет, что
растрепанная и мятая соломенная шляпа Джула -- на голову выше моей.
Тропа пролегла прямо, как по шнуру, ногами выглаженная, июлем
обожженная, словно кирпич, между зелеными рядами хлопка, к хлопковому сараю,
огибает его, сломавшись четырьмя скругленными прямыми углами, и дальше
теряется в поле, утоптанная и узкая.
Хлопковый сарай сложен из нетесаных бревен, замазка из швов давно
выпала. Квадратный, с просевшей односкатной крышей, пустой, сквозной и
ветхий, он клонится под солнцем, и оба широких окна его смотрят из
супротивных стен на тропинку. Я сворачиваю перед сараем и огибаю его по
тропинке. Джул сзади в пяти шагах, глядя прямо перед собой, вошел в окно. Он
глядит прямо вперед, светлые глаза будто из дерева на деревянном лице, и, в
четыре шага пройдя сарай насквозь, негнущийся и важный, как деревянный
индеец на табачном киоске, неживой выше пояса, выходит через другое окно на
тропинку, как раз когда я выхожу из-за угла. Друг за другом в двух шагах, --
только теперь он первым, -- мы идем по тропинке к подножию обрыва.
Повозка Талла -- у родника, привязана к перилам, вожжи захлестнуты за
сиденье. В повозке два стула. Джул останавливается у родника, снимает с
ивовой ветки тыкву и пьет. Я миную его и, поднимаясь по тропинке, слышу, как
пилит Кеш.
Когда я выхожу наверх, он уже перестал пилить. Стоит в стружках и
примеряет одну к другой две доски. Между тенями они желтые, как золото,
мягкое золото, на них плавные ложбины от тесла: хороший плотник Кеш. Он опер
обе доски на козлы, приставив к начатому гробу. Стал на колени и, прищуря
один глаз, смотрит вдоль ребра, потом снимает доски и берет тесло. Хороший
плотник. Лучшего гроба и пожелать бы себе не могла Адди Бандрен. Ей там
будет спокойно и удобно. Я иду к дому, а вслед мне: тюк, -- тесло Кеша. --
Тюк. Тюк.
КОРА
Ну вот, подкопила яиц я и вчера испекла. Пироги удались на славу. Куры
нам -- большое подспорье. Они хорошо несутся -- те, которых оставили нам
опоссумы и прочие. Змеи еще, летом. Змея разорит курятник быстрей кого
угодно. А раз обошлись они нам гораздо дороже, чем думал мистер Талл, и я
обещала разницу покрыть за счет того, что они несутся лучше, мне приходилось
яйца экономить, -- ведь я же настояла на покупке. Мы могли бы взять кур
подешевле, но мисс Лоуингтон советовала завести хорошую породу -- я и
пообещала, тем паче, мистер Талл сам говорит, что коровы и свиньи хорошей
породы в конце концов окупаются. А когда мы столько кур потеряли, самим
пришлось от яиц отказаться, -- не слушать же мне от мистера Талла попреки,
что это я настояла на покупке. Тут мне мисс Лоуингтон сказала о пирогах, и я
подумала, что могу испечь и зараз получить чистой выручки столько, сколько
стоили бы еще две куры вдобавок к нашим. Если откладывать по яичку, то и
яйца ничего не будут стоить. А в ту неделю они особенно неслись, и, кроме
продажных, я и на пироги скопила, и сверх того столько, что и мука, и сахар,
и дрова для плиты нам как бы даром достались.
Вот вчера я испекла -- а уж так старалась, как ни разу в жизни, на славу
пироги удались. Нынче утром привозим их в город, а мисс Лоуингтон говорит,
что та дама передумала и гостей звать не будет.
-- Все равно должна была взять, -- говорит Кэт.
-- Ну, -- говорю, -- на что они ей теперь?
-- Должна была взять, -- Кэт говорит. -- Конечно, богатая городская дама,
ей что? -- захотела и передумала. Это бедным нельзя.
Богатство -- ничто перед лицом Господа, потому что Он видит сердце.
-- Может, в субботу на базаре продам, -- говорю. -- Пироги удались на
славу.
-- Можешь получить за них по два доллара, -- говорит Кэт.
-- Да они мне, можно сказать, ничего не стоили. Яйца я накопила и
обменяла дюжину на муку и сахар. Так что пироги, можно сказать, ничего не
стоили, и мистер Талл сам понимает: отложила я сверх того, что на продажу, --
можно считать, нашли их или в подарок получили.
-- Должна была взять пироги, -- говорит Кэт, -- ведь она все равно что
слово тебе дала.
Господь видит сердце. Если так Он захотел, что у одних людей одно
понятие о честности, а у других другое, то не мне Его волю оспаривать.
-- Да на что они ей? -- говорю. -- А пироги удались на славу.
Одеялом накрыта до подбородка, наружу только голова и руки. Она лежит
на высокой подушке, чтобы смотреть в окно, и каждый раз, когда он берется за
пилу или топор, мы его слышим. Да и оглохни, кажется, а взглянуть только на
ее лицо -- все равно услышишь его и почти что увидишь. Лицо у нее осунулось,
кожа обтянула белые валики костей. Глаза истаивают, как два огарка в
чашечках железных подсвечников. Но вечной благодати нет на ней.
-- Пироги удались на славу, -- я говорю. -- Но Адди пекла лучше.
А как девчонка стирает и гладит, -- если это и вправду глаженое, -- видно
по ее наволочке. Может, хоть тут поймет свою слепоту -- когда слегла и жива
только заботами и милостями четверых мужчин и сорванца -- девчонки.
-- У нас тут никто не умеет печь, как Адди Бандрен, -- говорю. --
Оглянуться не успеем, как она встанет на ноги, примется печь, и тогда нашу
стряпню никому не сбудешь.
Бугорок от нее под одеялом не больше, чем от доски, и, если бы не
шелест шелухи в матрасе, нипочем не догадаться, что дышит. Даже волосы у
щеки и те не колыхнутся, хотя девчонка стоит прямо над ней и обмахивает
веером. У нас на глазах, не переставая махать, поменяла руку.
-- Уснула? -- спрашивает Кэт.
-- На Кеша смотреть не может, -- говорит девчонка.
Слышим, как вгрызается в доску пила. С храпом. Юла повернулась на
сундуке и смотрит в окно. Красивые на ней бусы и к красной шляпе идут. Не
скажешь, что стоили всего двадцать шесть центов.
-- Должна была взять пироги, -- говорит Кэт. Деньги эти я бы с толком
употребила. А пироги мне, кроме работы, можно считать, ничего не стоили.
Скажу ему: промашка у каждого может случиться, но не каждый, скажу, выйдет
после нее без убытка. Не все, скажу, могут съесть свои ошибки.
Кто-то идет по передней. Это Дарл. Прошел мимо двери, не заглянув, и
скрывается в задней части дома. Юла смотрит на него, когда он проходит. Рука
у нее поднялась, трогает бусы, потом волосы. Заметила, что я за ней
наблюдаю, и сделала пустые глаза.
ДАРЛ
Папа и Вернон сидят на задней веранде. Оттянув двумя пальцами нижнюю
губу, папа ссыпает за нее молотый табак с крышки табакерки. Они обернулись и
смотрят на меня, а я перехожу веранду, опускаю тыкву в кадку с водой, пью.
-- Где Джул? -- спрашивает папа.
Еще мальчишкой я понял, насколько вкуснее вода, когда постоит в
кедровой кадке. Прохладно-теплая, и отдает жарким июльским ветром в кедровой
роще. Она должна постоять хотя бы часов шесть, и пить надо из тыквы. Из
металла никогда не надо пить.
А ночью она еще вкусней. Я лежал на тюфяке в прихожей, ждал, и, когда
они все засыпали, вставал и шел к кадушке. Кадушка черная, полка черная,
гладь воды -- круглый проем в ничем, и, пока не зарябилось от ковша, видишь
звезду-другую в кадке и в ковше звезду-другую, пока не выпил. Потом я
подрос, повзрослел. Ждал, чтобы уснули, и лежал, задрав подол рубашки,
слышал, что спят, осязал себя, хотя не трогал себя, чувствовал, как веет
прохладная тишь на мои члены, и думал: не занят ли этим же в темноте Кеш, не
занялся ли этим года за два до того, как я захотел заняться.
У папы ноги растоптанные, пальцы кривые, корявые, гнутые, а мизинцы
совсем без ногтей, -- оттого что мальчишкой подолгу работал в сырых
самодельных туфлях. Его башмаки стоят возле стула. Как будто вырублены из
чугуна тупым топором. Вернон был в городе. Чтобы он поехал в город в
комбинезоне, я ни разу не видел. Говорят: это все жена. Тоже была когда-то
учительницей.
Я выплеснул опивки из ковша на землю и утерся рукавом. К утру дождь
пойдет. А то еще и до ночи.
-- В хлеву, -- отвечаю. -- Запрягает мулов.
С конем своим он возится. Пройдет через хлев на выгон. Коня не видно:
он в сосновых посадках, в холодке. Джул свистит, пронзительно, один раз.
Конь всхрапывает, и Джул видит его: мелькнул, весело лоснясь, среди синих
теней. Джул опять свистит: конь ссыпается по склону, упираясь передними
ногами; острыми ушами прядет, разноцветными глазами водит -- и остановился
боком к Джулу, шагах в десяти, глядит на него через плечо, в игривой и
настороженной позе.
-- Давай-ка сюда, почтенный, -- говорит Джул. И срывается с места.
Стремительно: полы отлетели назад, треплются языками, как пламя. Развевая
гриву и хвост, вскидываясь и кося глазом, конь отбегает недалеко и снова
останавливается, собрав ноги; смотрит на Джула. Джул медленно идет к нему,
не шевеля руками. Если бы не двигались ноги Джула, эти две фигуры на солнце
-- как живая картина.
Когда Джул подходит к коню почти вплотную, конь взвивается на дыбы и
норовит ударить его копытами. Джул заключен в поблескивающий копытный
лабиринт, словно обнят прозрачными крыльями; между ними, под закинутой
грудью, он движется со взрывчатой гибкостью змеи. За миг до того, как рывок
отдастся в его руках, он видит со стороны свое тело, вытянувшееся над землей
в змеином всхлесте; поймал ноздри коня и снова стоит на земле. Застыли в
неимоверном напряжении: конь будто пятится, и бедра его вздрагивают от
натуги; Джул, вросший ногами в землю, душит коня, одной рукой захватив
ноздри, а другой часто и ласково гладит его, осыпая грязной, яростной
бранью.
Длится миг неимоверного напряжения; конь дрожит и стонет. Но вот Джул у
него на спине. Сгорбясь, взвился в воздух, словно бич, и еще в полете
приладил тело к коню. Мгновение конь стоит, расставив ноги, с опущенной
головой, потом бросается вскачь. Джул высоко, как пиявка на холке, а конь
тяжелыми прыжками несется вниз по склону и, засеменив, останавливается перед
изгородью.
-- Ну, -- говорит Джул, -- хватит, если наигрался.
В хлеву Джул соскакивает на ходу. Конь входит в стойло, Джул за ним. Не
оглянувшись, конь пробует лягнуть его, и копыто с пистолетным грохотом
ударяет в стену. Джул пинает его в брюхо; конь, оскалясь, поворачивает
голову; Джул бьет его по морде кулаком, потом, проскользнув вперед,
вскакивает на корыто. Держась за ясли, он опускает голову и смотрит поверх
перегородок в дверь. На тропинке никого, отсюда не слышно даже пилы Кеша. Он
тянется вверх, торопливо стаскивает охапками сено и наталкивает в ясли.
-- Жри. Ну-ка живее подметай, гад толстопузый, пока не отняли. Сученок
мой хороший, -- говорит он.
ДЖУЛ
Все потому, что он торчит под самым окном, пилит, колотит по чертову
ящику. У нее на глазах. И каждый вздох ее полон этого стука и ширканья, и
все у нее на глазах, а он долбит ей: Видишь? Видишь, какой хороший тебе
строю? Я ему сказал, чтобы перешел на другое место. Ты что, ей-богу,
вколотить ее туда хочешь? -- говорю. Вот так же раз, когда он был мальчишкой,
она сказала: было бы удобрение, я цветы бы посадила, -- а он взял хлебный
противень и принес из хлева полный навозу.
И эти теперь расселись, как стервятники. Ждут, обмахиваются. Я сказал:
ну что ты стучишь и пилишь, человеку уснуть невозможно, -- а у ней руки на
одеяле -- будто выкопал кто два корешка, помыть хотел, да не отмываются. Вижу
веер и руку Дюи Дэлл. Дай ей покой, говорю. Стучат, и пилят, и воздух над
лицом гоняют, так что усталому человеку вдохнуть некогда, и тесло это
чертово знай себе: Щепку долой. Щепку долой. Щепку долой, -- чтобы каждый
прохожий на дороге остановился, посмотрел и сказал: какой хороший плотник.
Моя бы воля, когда Кеш упал с церкви или когда на отца воз дров свалился и
он лежал хворал -- моя бы воля, не было бы такого, чтобы каждая сволочь в
округе приходила поглазеть на нее, потому что если есть Бог, то на кой тогда
он нужен. Были бы я и она, двое, на горе, и я бы камни катил им в морду,
подбирал и бросал с горы, в морду, в зубы, куда попало, ей-богу, пока она не
успокоилась бы и не стучало бы чертово тесло: Щепку долой. Щепку долой, и мы
успокоимся.
ДАРЛ
Смотрим, как он огибает угол и поднимается по ступенькам. На нас не
глядит.
-- Готов? -- спрашивает.
-- Если ты запряг, -- отвечаю. Говорю: -- Погоди.
Стал, смотрит на папу. Вернон сплевывает, не шевелясь. Сплевывает с
чинной неторопливостью, прицельно, в рябую пыль под верандой. Папа потирает
колени. Глядит куда-то за обрыв, на равнину. Джул посмотрел на него еще
немного, потом идет к ведру и снова пьет.
-- Пуще всех не люблю нерешенного дела, -- говорит папа.
-- Это же три доллара, -- говорю я.
Рубашка на горбу у папы выгорела сильнее, чем в других местах. Пота у
него на рубашке нет. Ни разу не видел потного пятна у него на рубашке. Ему
было двадцать два года, и он заболел оттого, что работал на солнце, а теперь
объясняет всем, что, если еще раз вспотеет -- умрет. По-моему, сам в это
верит.
-- Но если она отойдет, до того как вернетесь, -- говорит папа, -- ей будет
обидно.
Вернон сплевывает в пыль. А дождь к утру пойдет.
-- Она рассчитывала на это, -- говорит папа. -- Она захочет ехать сразу. Я
-- Три доллара нам тогда сильно пригодятся, -- я говорю.
Он глядит на равнину и потирает колени. С тех пор, как у лапы выпали
зубы, он будто медленно жует губами, когда опускает голову. Из-за щетины он
напоминает лицом старую собаку. Я говорю:
-- Ты поскорей решай, чтобы мы до темноты туда поспели и погрузились.
-- Мама не такая плохая, -- Джул говорит. -- Не болтай, Дарл.
-- В самом деле, -- говорит Вернон. -- Сегодня она больше на себя похожа --
за всю неделю такой не была. Когда вы с Джулом вернетесь, она уж сидеть
будет.
-- Тебе лучше знать, -- говорит Джул. -- То и дело ходите, смотрите. То
ты, то родня твоя.
Вернон смотрит на него. У Джула на румяном лице глаза будто из светлого
дерева. Он на голову выше нас всех, всегда был выше. Я им говорю, что
поэтому мама его и лупила больше и баловала. Потому что слонялся по дому
больше всех. Потому, говорю я, и Джулом {Jewel - драгоценность, сокровище --
англ.} назвала.
-- Не болтай, Джул, -- говорит папа, словно и не особенно прислушивался.
Он глядит на равнину и потирает колени.
-- Ты можешь одолжить упряжку у Вернона, а мы тебя догоним, -- я говорю.
-- Если она нас не дождется.
-- Хватит ерунду-то болтать, -- говорит Джул.
-- Она захочет ехать на своей, -- говорит папа. Он трет колени. -- Пуще
всех не люблю.
-- Все потому, что лежит и смотрит, как Кеш стругает чертов... -- говорит
Джул. Говорит грубо, со злостью, но самого слова не произносит. Так
мальчишка буянит в темноте, распаляет в себе храбрость, и вдруг затих,
своего нее шума испугался.
-- Она сама этого хотела -- и на повозке тоже на своей хочет, -- говорит
папа. -- Ей покойней будет знать, что он хороший и притом свой. Она всегда
была щепетильной женщиной. Сам знаешь.
-- Свой так свой, -- говорит Джул. -- Только кто тебе сказал, что он... --
Джул смотрит папе в затылок, и глаза у него будто из светлого дерева.
-- Да нет, -- вступает Вернон, -- она продержится, пока Кеш не кончит.
Продержится, пока все не приготовят, пока срок ей не придет. А дороги сейчас
такие, что вы ее одним духом домчите.
-- Дождь собирается, -- говорит папа. -- Я невезучий человек. Всю жизнь
невезучий. -- Он потирает колени. -- Доктор того и гляди заявится, будь он
неладен. Не мог я его раньше известить. Приехал бы назавтра, сказал, что
срок подходит, -- она бы ждать не стала. Я ее знаю. Есть повозка, нет повозки
-- ждать не стала бы. Только бы она огорчилась, а я ее огорчать не хочу ни за
что на свете. Родные ее похоронены в Джефферсоне и ждут ее там, -- понятно,
ей будет невтерпеж. Я ей слово дал, что мы с ребятами доставим ее туда без
проволочек, лишь бы мулы не подвели, -- пускай не беспокоится. -- Он потирает
колени. -- Не люблю нерешенного дела.
-- Да что вам неймется? -- грубо, со злостью говорит Джул. -- И Кеш
круглый день у ней под окном пилит и стучит по...
-- Она сама так хотела, -- говорит папа. -- Ни любви, ни жалости к ней у
тебя нету. И не было никогда. Мы с ней ни у кого одалживаться не станем. Не
одалживались сроду, и ей спокойней спать, когда знает это, знает, что ее
родная кровь напилит доски и забьет гвозди. Она всегда за собой убирала.
-- Три доллара ведь, -- я говорю. -- Ну, ехать нам или не ехать? -- Папа
потирает колени. -- Завтра к вечеру вернемся.
-- Ну... -- говорит папа. Волосы торчат вбок, он смотрит на равнину и
медленно переталкивает табак из-за щеки за щеку.
-- Пошли, -- говорит Джул. Спускается с веранды. Вернон аккуратно
сплевывает в пыль.
-- Только чтобы к вечеру, -- говорит папа. -- Я не хочу, чтобы она ждала.
Джул оглянулся и сворачивает за дом. Я иду в прихожую и до самой ее
двери слышу голоса. Дом наш немного наклонился под гору, и сквозняк в
прихожей дует всегда с подъемом. Бросишь перо у входа, его подхватит,
вынесет к потолку, отгонит к черной двери, и там оно попадет в нисходящий
ток; то же самое -- с голосами. Войдешь в прихожую, и они будто над головой у
тебя, в воздухе говорят.
КОРА
Никогда не видела такой душевности. Он словно чувствовал, что больше ее
не увидит, что Анс Бандрен прогонит его от материнского смертного одра и на
этом свете им больше не свидеться. Я всегда говорила, что Дарл не такой, как
они. Что он один у них пошел в мать, один знает, что такое привязанность. Не
чета Джулу, -- а уж кого еще, кажется, так трудно носила, так нежила и
баловала и столько терпела от его скандального угрюмого характера, кто еще
так изводил ее своим озорством -- на ее бы месте я порола его почем зря. И не
пришел к ней попрощаться. Не упустить бы лишние три доллара -- а что мать не
поцеловала напоследок, так бог с ней. Бандрен до мозга костей, никого не
любит, ни до кого дела нет -- только смотрит, где бы чего урвать, да поменьше
утруждаясь. Мистер Талл говорит, что Дарл просил их подождать. Чуть не на
коленях, говорит, умолял не отсылать его, когда она в таком состоянии. Куда
там -- ведь Ансу с Джулом надо выручить три доллара. Кто знает Анса, ничего
другого и ждать не мог, но подумать, что отступится Джул, любимый сын, ради
которого она себя забывала столько лет... Меня не обманешь: мистер Талл
говорит, что она любила Джула меньше всех, но я-то знаю. Знаю, любила больше
всех -- за то же самое, за что терпела Анса Бандрена, хотя его отравить бы
стоило, как говорит мистер Талл, -