Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Фолкнер Уильям. Когда я умирала -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  -
ла. Вынимаю блюдо с овощами из буфета и противень с хлебом из холодной печки, останавливаюсь, смотрю на дверь. -- Где Вардаман? -- спрашивает Кеш. При лампе голые руки в опилках похожи на песочные. -- Не знаю. Я его не видела. -- Ладно. Скажи, чтобы ужинать шли. Хлев не виден. Я сказала: "Тревожиться не умею. Плакать не умею. Пробовала, не получается". Чуть погодя доходит из-за угла звук пилы, темный, ползет по земле в пыльной тьме. И тогда я вижу его: кланяется над доской. -- Иди ужинать, -- говорю я. -- И его зови. Он мог бы все для меня сделать. А он не знает. Он -- это его нутро, а я -- это мое нутро. И я -- нутро Лейфа. Вот как. Не понимаю, почему он не остался в городе. Они, городские люди, нам, деревенским, не чета. И чего он не остался? Потом я различаю крышу хлева. Корова стоит внизу тропинки, мычит. Когда я поворачиваюсь, Кеша уже нет. Я вношу пахту. Папа, Кеш и он -- за столом. -- Ваш парень большую рыбу поймал, где она, детка? -- спрашивает он. Я ставлю пахту на стол. -- Времени не было поджарить. -- Брюква -- тощая еда для такого толстого, как я, -- говорит он. Кеш ест. На волосах у него ободом потная вмятина от шляпы. Рубашка в пятнах пота. Руки по локоть в опилках, не мыл. -- Надо было найти время, -- говорит папа. -- Где Вардаман? Я иду к двери. -- Не видать его нигде. -- Слушай, милая, -- говорит он, -- не возись ты с рыбой. Не испортится. Иди сюда, сядь. -- Я не вожусь. Подоить хочу, пока дождь не начался. Папа накладывает себе и отодвигает блюдо. Но к еде не притрагивается. Руки с согнутыми пальцами, лежат по обе стороны от тарелки, голова опущена, волосы косо торчат в свете лампы. Похож на быка после удара обухом: он уже не живой, но еще не знает, что мертвый. А Кеш начал есть, и этот тоже. -- Ты поешь, -- говорит он. Смотрит на папу. -- Бери пример с меня и Кеша. Тебе понадобятся силы, -- Да, -- отвечает папа. Он поднимается, как бык, стоявший на коленях в пруду. -- Она на меня не посетует за это. Когда меня уже не видно из дома, я иду быстрее. Корова мычит под обрывом. Тычется в меня носом, сопит, сквозь платье горячим нежным духом обдает мое горячее голое тело, мычит. -- Нет уж, погоди. Потом тобой займусь. -- Она идет за мной в хлев, я ставлю там ведро. Она дышит в ведро, мычит. -- Сказано тебе. Погоди. У меня дел выше головы. В хлеву темно. Когда я прохожу, он бьет копытом в стену. Иду дальше. Выломанная доска -- как светлая доска, поставленная стоймя. Потом я вижу склон, воздух снова тихо веет в лицо, не такой темный, но непроглядный; купы сосен -- кляксами на склоне, затаились, -- ждут. Корова -- плоская тень в двери, тычется в плоскую тень ведра, мычит. Прохожу мимо стойла. Почти прошла. Слышу, говорится задолго до того, как выговорится само слово, и то, чем слушаю, боится, что не будет уже времени выговорить. Я чувствую, как мое тело, мои кости и мясо раздвигаются, раскрываются навстречу одна, и становиться не-одной ужасно. Лейф, Лейф. -- Лейф. Лейф, Лейф. Я чуть наклонилась вперед, одна нога выставлена в мертвом шаге. Чувствую, как тьма несется мимо моей груди, мимо коровы; и я сама несусь во тьму, но на пути корова, а тьма, пропитанная лесом и тишиной, несется дальше нежным жарким мыком. -- Вардаман. Эй, Вардаман! Он выходит из стойла. -- Ах ты, шпион проклятый. Шпион проклятый. Он не сопротивляется; унеслась со свистом стремительная тьма. -- Чего? Я ничего не сделал. -- Шпион проклятый! -- Мои руки трясут его с силой. Наверно, я не смогу их остановить. Я не знала, что они могут так сильно трясти. Нас обоих трясут, и меня и его. Руки перестали трясти его, но еще держат. -- Что ты тут делаешь? Почему не откликался, когда звала? -- Ничего не делаю. -- Ступай домой ужинать. Он хочет отодвинуться. Я держу. -- Хватит тебе. Отпусти. -- Ты что тут делаешь? Шпионить за мной пришел? -- Я ничего. Я ничего. Хватит тебе. Я и не знал, что ты здесь. Отпусти. Я держу его, наклоняюсь, чтобы увидеть его лицо, проверить глазами. Он вот-вот расплачется. -- Ну, ступай. Ужин на столе, сейчас подою и приду. Ступай, пока он все не съел. Чтоб его лошади в Джефферсон убежали. -- Убил ее, -- говорит он. И плачет. -- Тихо. -- Она ему ничего не сделала, а он взял и убил. -- Тихо. -- Он вырывается. Я держу. -- Тихо. -- Убил ее. Сзади подходит корова, мычит. Я снова трясу его. -- А ну, перестань сейчас же. Добесишься сейчас, заболеешь, в город не сможешь ехать. Ступай домой, ужинай. -- Не хочу я ужинать. Не хочу я в город. -- Смотри, дома оставим. Будешь безобразничать, оставим дома. А ну иди, пока эта старая тыква все не слопала. Он уходит, постепенно сливаясь с холмом. Вершина холма, деревья, крыша дома вырисовываются в небе. Корова тычет меня носом, мычит. -- Придется тебе подождать. То, что в тебе есть, против того, что во мне, -- ерунда, хотя ты тоже женщина. Она идет за мной, мычит. Снова мне повеяло в лицо мертвым, горячим, серым воздухом. Все бы мне сделал, если б захотел. И даже не знает этого. Все бы мог сделать, если б знал. Корова дышит мне в зад и в спину, дышит хрипло, ласково, тепло и мычит. Небо распласталось на склоне, на невидимых деревьях. Из-за холма выплеснулась зарница и погасла. В мертвой тьме мертвый воздух лепит мертвую землю -- дальше, чем мертвую землю лепит зрение. Мертвый и теплый, он облегает меня, трогает мою наготу сквозь одежду. Я сказала: Не знаешь ты, что такое тревога. Я не знаю, что это такое. Не знаю, тревожусь я или нет. Могу или нет. Не знаю, могу я плакать или нет. Не знаю, пробовала или нет. Я чувствую себя как влажное набухшее семя в жаркой слепой земле. ВАРДАМАН Когда они сколотят его, они положат ее туда; я долго не мог сказать слово. Я видел, как встала тьма и унеслась вихрем, и я сказал: "Ты забьешь ее гвоздями, Кеш? Кеш. Кеш". Я захлопнулся в закроме, и новая дверь чересчур тяжелая, она захлопнулась, дышать было нечем, потому что весь воздух выдышала крыса. Я сказал: "Ты забьешь его гвоздями, Кеш? Забьешь? ЗАБЬЕШЬ?" Папа ходит. Ходит его тень вокруг Кеша, а он с пилой, кланяется над проклятой доской. Дюи Дэлл сказала, мы купим бананов. Поезд -- за стеклом, красный на рельсах. Когда он бежит, рельсы то блестят, то гаснут. Папа сказал, мука, сахар и кофе очень дорогие. Потому что я деревенский мальчик, потому что мальчики городские. Велосипеды. Почему мука, сахар и кофе дорогие, если он деревенский мальчик. "Может быть, лучше хочешь бананов?" Бананы съел, и нет их. Нет их. Когда он пробегает, рельсы опять блестят. "Пап, почему я не городской мальчик?" Я сказал: Меня Бог создал. Я не просил Бога, чтобы Он создал меня в деревне. Если Он может создать поезд, почему не может создать всех в городе, потому что мука, сахар и кофе. "Может, бананов лучше хочешь?" Он ходит кругом, тень его ходит кругом. Это не она была. Я там был, смотрел. Я видел. Я думал, это она, а это была не она. Не мама. Она отошла, когда другая легла на ее кровать и закрылась одеялом. Она отошла. "До самого города ушла?" -- "Дальше города ушла". -- "А те кролики и опоссумы дальше города уходили?" Бог создал кроликов и опоссумов. Он создал поезд. Зачем они уходят в разные места, если она все равно что кролик. Папа ходит кругом. Тень его ходит. Пила как будто спит, такой от нее звук. Значит, если Кеш забьет гроб, она не кролик. Значит, если она не кролик, я не мог дышать в закроме, и Кеш его забьет. Значит, если она ему позволит, это не она. Я знаю. Я там был. Я видел, когда там была не она. Видел. Они думают, это она, и Кеш его забьет. Это была не она, потому что лежала вон там в грязи. А теперь вся раскромсана. Я ее раскромсал. Лежит на кухне в сковородке с кровью, ждет, когда ее поджарят и съедят. Тогда ее не было, а мама была, а теперь она есть, а мамы не было. А завтра ее поджарят и съедят, и мама станет им и папой, и Кешем, и Дюи Дэлл, а в гробу ничего не будет, и значит, мама сможет дышать. Лежала вон там на земле. Пускай Вернон скажет. Он там был и видел ее, и для нас двоих она будет, а потом ее не будет. ТАЛЛ Он разбудил нас около полуночи, дождь уже шел. В такую ночь ждешь дурного: буря идет, и, пока скотину накормишь, в дом попадешь, да сам поужинаешь, да до постели доберешься, можно ждать чего угодно; дождь уже зарядил, а когда прибежали лошади Пибоди, волоча порванную упряжь, и нашильник у правой болтался между ногами, Кора сказала: "Это Адди Бандрен. Отмучилась". -- Да тут десяток домов в окрестности, Пибоди в любом мог быть, -- я говорю. -- И почем ты знаешь, что это его лошади? -- А чьи же? -- она говорит. -- Иди, запрягай. -- Зачем? Если умерла, мы до утра все равно ничем не поможем. И гроза вон собирается. -- Это мой долг, -- она говорит. -- Давай закладывай. Я не послушался. -- Надо думать, если бы мы понадобились, за нами послали бы. Кто сказал, что она умерла? -- Ты что, докторских лошадей не узнал? Скажешь, не его? Ну, знаешь ли. Но я не пошел. Если ты нужен людям -- подожди, когда позовут, так я вывел. -- Это мой христианский долг, -- говорил Кора. -- Ты помешаешь мне выполнить христианский долг? -- Завтра можешь целый день там быть, если хочешь, -- говорю я. И вот, когда разбудила меня Кора, уже дождь лил. Пока я шел к двери с лампой, и она светила в стекло, и он, стало быть, знал, что иду, стук все равно продолжался. Негромкий, но ровный, будто он уснул, стуча. А я и не разобрал, что стучат так низко, дверь открываю -- никого. Лампу поднял, капли дождя блестят, а Кора в прихожей спрашивает: "Вернон, кто там?" А я никого не вижу, потом только лампу догадался опустить да за дверь заглянул. Он был похож на утопшего щенка -- в комбинезоне, без шапки и грязью заляпан до колен -- четыре мили ведь прошел. -- Вот так штука, -- говорю. -- Вернон, кто там? -- Кора спрашивает. А он смотрит на меня, глаза круглые, зрачки черные, как у совы, когда ей в морду посветишь. -- Помнишь рыбу, -- он говорит. -- Иди в дом, -- говорю. -- Что случилось? Мама твоя... -- Вернон, -- Кора опять. Он вроде прячется за открытой дверью, в темноте. Дождь по лампе хлещет, она шипит, вот-вот лопнет. -- Ты там был, -- говорит он. -- Ты ее видел. Кора к двери подошла. -- Уйди с дождя, -- говорит и втаскивает его, а он на меня смотрит. Похож на утопшего щенка. -- Сказала я тебе, -- говорит Кора. -- Сказала, что там делается. Иди запрягай. -- Он же не сказал... -- отвечаю. Он на меня смотрит, а с него на пол течет. -- Коврик испортит, -- говорит Кора. -- Закладывай, а его пока на кухню отведу. Он не идет, смотрит на меня круглыми глазами, а с него каплет. -- Ты там был. Ты видел, она на земле лежала. Кеш хочет забить гвоздями, а она на земле лежала. Ты видел. След от нее на земле видел. Я когда пошел сюда, дождя еще не было. Успеем обратно. У меня мороз пошел по коже, хотя я еще не понимал. А Кора поняла. -- Запрягай, да поскорее, -- говорит. -- Он ума лишился от горя. Ей-богу, мороз по коже. Так вот задумаешься иногда. Про беды и несчастья в этом мире; ударить может куда угодно, как молния. Видно, крепкая вера в Господа нужна, чтобы охраниться человеку, но порой мне сдается, что Кора чересчур уж предусмотрительная, -- вроде как других оттесняет, чтобы самой ближе всех встать. А потом случится что-нибудь такое, и думаешь, что она права, так и надо стараться, и верно она говорит, посчастливилось мне с такой женой, что всегда стремится к святости и добродетели. Вот и задумаешься иногда об этом. Не часто, правда. Да оно и лучше. Потому что создал нас Господь для дела, а не для того, чтобы чересчур долго думали; мозги, они как машина, не любят, чтобы в них зря копались. Работают себе -- и пусть работают, делают обыденную работу, и не надо, чтобы какая-нибудь часть напрягалась больше положенного. Говорил и опять скажу: вот что неладно с Дарлом: чересчур много внутри себя думает. Кора правильно говорит: ему, чтобы выправиться, жена нужна, и все. А я думаю, что если человеку ничего, кроме жены, не поможет, то на нем можно ставить крест. Но, наверно, Кора правильно говорит, для какой надобности Господу пришлось создать женщину: для такой, что мужчина не понимает своей пользы, когда она у него под носом. Я подогнал повозку к дому, а они были на кухне. Кора оделась прямо на ночную рубашку, голову замотала платком, зонт у ней и Библия, в клеенку завернутая, а он сидит на опрокинутом ведре, на цинковом листе перед печкой, как она его посадила, и с него капает на пол. -- Ничего от него не добилась, кроме рыбы, -- Кора говорит. -- Это им наказание. Вижу руку Господа на мальчике -- Ансу Бандрену наказание и предостережение. -- Я когда уходил, дождя не было, -- он говорит. -- Я ушел. В дороге был. А она там лежала в пыли. Ты видел. Кеш хочет забить ее гвоздями, но ты-то видел. Когда мы к ним приехали, дождь лил вовсю, а он сидел между нами, завернутый в ее платок. Больше ничего не сказал, так и сидел молча, а Кора держала над ним зонт. Кора иногда переставала петь и говорила: "Это наказание Ансу Бандрену. Пусть поймет, что шел стезей греха". И снова петь, а он сидит между нами, вперед подавшись, словно мулов хочет поторопить. -- Она вон там лежала, -- говорит, -- а дождя не было, когда я ушел. Теперь пойду и открою окна, потому что Кеш ее еще не забил. Последний гвоздь мы загнали поздно ночью; пока я вернулся, распряг мулов и обратно залег в постель -- там на соседней подушке так и лежал ночной чепец Коры, -- почти рассвело. А я будто слышу еще, ей-богу, пение Коры и чувствую, как мальчишка между нами подался вперед, словно он впереди мулов, и вижу, как Кеш пилой водит и Анс стоит, словно пугало, словно бык по колени в пруду, -- и кто-то подошел, пруд стоймя поставил, а он и не заметил, что воды-то нет. Последний гвоздь мы загнали чуть ли не перед рассветом, и внесли его в дом; она лежала на кровати, опять у открытого окна, и ее обдавало дождем. Два раза он открывал окно, а сам сонный, еле на ногах держится, и лицо, сказала Кора, похоже на святочную маску, которую закопали на время, а потом выкопали, -- но тут ее переложили в гроб и крышку забили, чтобы он окно ей больше не открывал. Наутро его нашли на полу, в одной рубашке, спал как убитый, а крышка гроба вся как есть просверлена, и в последней дырке -- новенький бурав Кеша, сломанный. Крышку сняли -- оказывается, он и лицо ей два раза пробуравил. Если это наказание, то неправильное. Других дел, что ли, у Господа нет? Должны быть. Потому что другой ноши, кроме себя самого, на Ансе Бандрене никогда не было. И когда плохо о нем говорят, а про себя думаю, что не настолько он ниже человека -- иначе как бы он терпел себя так долго. Неправильно это. Ей-богу неправильно. А что сказал Он: пустите детей приходить ко Мне, -- так от этого все равно не станет правильно. Кора сказала: "Я родила тебе то, что Господь Бог послал. Я принимала это без страха и ужаса, потому что велика была моя вера в Господа, поддерживала и укрепляла меня. Если нет у тебя сына, значит, так повелел Господь в мудрости Своей. Жизнь моя всегда была открытой книгой для Его созданий, для мужчин, для женщин -- все едино, ибо уповаю на Господа моего и награду мою". Пожалуй, она права. Пожалуй, если есть на свете такой человек, кому Он мог бы доверить все дела и отлучиться со спокойной душой, то человек этот -- Кора. И думаю, как бы Он ни управлял до нее, она бы кое-что переменила. И думаю, переменила бы нам на пользу. По крайности, нам придется так думать. По крайности, кто нам помешает жить как жили и делать как делали. ДАРЛ Фонарь стоит на пне. Ржавый, замасленный, с треснутым стеклом, облизнутым с одного боку копотью, он льет чахлый и душный свет на козлы, на доски и землю вокруг. Стружки на темной земле -- как случайные мазки мягкой бледной краски на черном холсте. Доски похожи на изнанку длинных гладких лоскутов, вырванных из плоской тьмы. Кеш трудится у козел. Ходит туда и сюда, поднимает доски и кладет; в мертвом воздухе они долго гремят, как будто он бросает их на дно невидимого колодца -- звук замирает, не удаляясь, словно любое движение; может вновь и вновь извлекать из окружающего воздуха многократное эхо. Он опять пилит, его локоть ходит; медленно, и тонкая огненная бечевка бежит по краю пилы, пропадая и возникая в конце и в начале каждого хода, тянется, тянется, словно пила длиной в человеческий рост -- и прочерчивает наискось невзрачную и, праздную папину фигуру. "Подай ту доску, -- говорит Кеш. -- Нет, другую". Он кладет пилу, отходит, берет нужную доску и, держа наперевес, длинным тусклым лучом ее сметает папу в сторону. Воздух пахнет серой. На неосязаемой воздушной пелене, как на стене, лежат их тени, словно и тени, подобно звукам, не падают далеко, а сгущаются здесь же, близкие и задумчивые. Кеш продолжает работать, уперши тонкую, как палка, руку в бок, вполоборота к чахлому огоньку: свет падает наклонно на его опущенное лицо, сосредоточенное и неподвижное над снующим локтем. Под небом дремлет зарница; на фоне ее неподвижные деревья взъерошены до самого мелкого черенка, раздались, разбухли, как беременные. Начинается дождь. Будто протяжный вздох облегчения пронесся: первые редкие, стремительные капли дождя пробили листву и падают на землю. Крупные, как картечь, теплые, словно вылетели из ружейного ствола; с яростным шипением схлестывают фонарь. Папа поднимает лицо с разинутым ртом и влажной черной каймой жвачки, прилипшей к деснам; сквозь расслабленное изумление созерцает он, словно сквозь время, эту последнюю обиду. Кеш только взглянул на небо, потом на фонарь. Пила не запнулась, бегучая огненная линия зубьев не замерла ни на миг. -- Принеси чем фонарь прикрыть, -- говорит он. Папа идет к дому. Дождь хлынул вдруг, без грома, без предупреждения; краем своим смахнул папу к веранде, а Кеш мгновенно промок насквозь. Но пила не запнулась, словно ею и рукой водит спокойная убежденность в том, что дождь всего лишь обман чувств. Потому он кладет пилу, отходит и приседает над фонарем, прикрывает его своим телом: кости тощей спины торчат из-под мокрой рубашки, словно вместе с рубашкой он вывернут наизнанку. Возвращается папа. На нем плащ Джула, а в руках -- плащ Дюи Дэлл. Сидя над фонарем, Кеш протягивает руку назад, подбирает четыре палочки, втыкает в землю, берет у папы плащ Дюи Дэлл и растягивает на палочках -- навес над фонарем. Папа за ним наблюдает. -- Не знаю, как тебе быть, -- говорит он. Дарл увез свой плащ. -- Мокнуть, -- говорит Кеш. Мокрый, костлявый, неутомимый, легкий телом, словно мальчишка или старик, он снова берется за пилу; снова она заходила вниз и вверх, невозмутимо и плавно, как поршень в масле. Папа наблюдает за ним, моргая глазами, по лицу его течет вода; он снова глядит на небо с тяжелой глухой обидой, но и со злорадством, точно ничего другого не ожидал; время от времени он шевелится, делает шаг, -

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору