Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
сь, не были благочестивыми. Я знал, что моя мать, пастор, который
наставлял меня во время конфирмации и к которому я относился с уважением, и
моя старшая сестра, которой я доверил тайны своего детства, не бранили бы
меня за них напрямую. Но они стали бы увещевать меня в ласковой, озабоченной
манере, которая была хуже брани. Особенно неблагочестивым было то, что когда
те картины и сцены не являлись ко мне во сне, так сказать, пассивно, тогда я
активно вызывал их в своей фантазии.
Не знаю, откуда у меня взялась смелость снова пойти к фрау Шмитц. Может
быть, моральное воспитание в известной степени обернулось само против себя?
Если похотливый взгляд был таким плохим, как и удовлетворение страсти, а
активное фантазирование таким плохим, как и непристойный предмет фантазий --
почему бы тогда сразу не взяться за удовлетворение и за непристойный
предмет? Изо дня в день я осознавал все больше, что я не в состоянии
отбросить эти греховные мысли. И вот мне захотелось совершить и само
греховное деяние.
Было у меня тут и еще одно рассуждение. Пусть даже идти к ней было
опасно. Но, собственно говоря, вряд ли эта опасность могла принять реальные
формы. Скорее всего, фрау Шмитц удивленно поздоровается со мной, выслушает
мои извинения за мое странное поведение и по-дружески со мной распрощается.
Опаснее же было не идти к ней; тогда я рисковал вообще не избавиться от
своих фантазий. То есть, думал я, я сделаю правильно, если пойду к ней. Она
будет вести себя нормально, я буду вести себя нормально, и все снова будет
нормально.
Так я тогда размышлял, вывел свое вожделение в статью необычного
морального рассчета и заставил замолчать свою совесть. Однако это не придало
мне смелости идти к фрау Шмитц. Придумывать, почему моя мать, уважаемый
пастор и моя старшая сестра, взвесь они все хорошенько, должны бы были не
удерживать меня от этого поступка, а, наоборот, призывать к нему -- это было
одно. Идти же к ней на самом деле -- было нечто совсем другое. Я не знаю,
почему я это сделал. Но сегодня я распознаю в событиях тех дней образец, по
которому мои мысли и действия затем на протяжении всей моей жизни находили
или не находили друг у друга должный отклик. Я думаю так: если ты пришел к
какому-нибудь результату, закрепил этот результат в каком-нибудь решении, то
тебе еще предстоит узнать, что практические действия это совсем отдельный
пункт -- они могут, но не обязательно должны следовать за решением. За свою
жизнь я достаточно часто делал то, на что я не решался и не делал того, на
что решался. Что-то во мне, чем бы оно там ни было, действует; оно едет к
жене, которую я не хочу больше видеть, оно отпускает по отношению к
начальнику замечание, которое может поставить крест на всей моей служебной
карьере, оно курит дальше, хотя я решил бросить курить, и бросает курить
после того, как я смирился с тем, что был и останусь курильщиком. Я не хочу
сказать этим, что мысли и решения не влияют на поступки, нет. Однако твои
поступки не вытекают просто из того, что ты до этого подумал и что решил. У
них есть свой собственный источник и они таким же самостоятельным образом
являются твоими поступками, как и твои мысли являются твоим мыслями и твои
решения -- твоими решениями.
6
Ее не было дома. Дверь подъезда была приотворена, я поднялся по
лестнице, позвонил и стоял в ожидании. Я позвонил еще раз. Внутри квартиры
двери были открыты, я видел это сквозь стеклянное окошко входной двери и
узнал в прихожей зеркало, гардероб и часы. Я слышал, как они тикали.
Я сел на ступеньки и стал ждать. Я не испытывал облегчения, как это
бывает, когда, решившись на что-нибудь, ты мучаешься при этом нехорошими
чувствами и боишься последствий и потом радуешься, что осуществил свое
решение и последствия тебя не коснулись. Я также не был разочарован. Я
твердо решил увидеть ее и ждать до тех пор, пока она не придет.
Часы в прихожей отбили сначала пятнадцать минут, потом полчаса и потом
ровно час. Я попробовал следить за их тихим тиканьем и считать вместе с ними
те девятьсот секунд, которые лежали в промежутке между их боем, но меня то и
дело что-нибудь отвлекало. Во дворе визжала пила столяра, в доме из какой-то
квартиры раздавались то голоса, то музыка, слышался шум открываемой двери.
Потом я услышал, как кто-то равномерными, медленными, тяжелыми шагами
поднимается по лестнице. Мне очень хотелось, чтобы этот кто-то жил на
третьем этаже. Если он меня увидит, как мне объяснить ему, что я здесь
делаю? Однако стук шагов на третьем этаже не прекратился. Он шел все выше и
выше. Я встал.
Это была фрау Шмитц. В одной руке она несла бумажный пакет с брикетным
углем, в другой -- ящик под брикеты. На ней была форма, китель и юбка, и я
увидел, что она была трамвайным кондуктором. Она не замечала меня, пока не
достигла лестничной площадки. В ее взгляде не было рассерженности, удивления
или насмешки -- в нем не было ничего из того, чего я опасался. Ее взгляд был
усталым. Когда она поставила уголь и стала искать в кармане кителя ключ, на
полу зазвенели монеты. Я подобрал их и подал ей.
-- Внизу, в подвале -- еще два пакета. Ты не смог бы наполнить их и
поднять наверх? Дверь там открыта.
Я помчался вниз по лестнице. Дверь в подвал была открыта, свет был
включен и у подножия длинной лестницы, ведущей вниз, я нашел отгороженное
досками помещение, дверь которого была лишь слегка прикрыта, а замок висел
рядом на незащелкнутой дужке. Помещение было большим и уголь высокой кучей
поднимался до самого люка в потолке, через который его засыпали в подвал с
улицы. По одну сторону от двери брикеты были аккуратно уложены, по другую
стояли пакеты под них.
Не знаю, что я сделал неправильно. Дома я тоже приносил уголь из
подвала и у меня никогда не было с этим сложностей. Правда, дома он не лежал
такой высокой кучей. Первый пакет я наполнил без проблем. Когда я взял за
лямки второй и хотел было подобрать им лежавший на полу уголь, гора пришла в
движение. Сверху на меня большими скачками запрыгали маленькие куски и
маленькими -- большие, ближе к полу все поползло, а на самом полу покатилось
и заверещало. Облаком поднялась черная пыль. Испугавшись, я остался стоять
на месте, принял на себя не один удар напиравших кусков и вскоре стоял в
угле по щиколотки.
Когда гора утихомирилась, я выбрался из угля, наполнил второй пакет,
нашел веник, которым замел обратно куски, выкатившиеся в проход подвала,
закрыл дверь и понес оба пакета наверх.
Она сняла китель, ослабила узел галстука, расстегнула верхнюю пуговицу
сорочки и сидела со стаканом молока за кухонным столом. Она увидела меня и
засмеялась, сначала сдержанно всхлипывая, потом -- во весь голос. Она
показывала на меня пальцем и другой рукой хлопала по столу.
-- Ну и вид у тебя, парнишка, ну и вид!
Потом я сам увидел свое черное лицо в зеркале над мойкой и стал
смеяться вместе с ней.
-- Так тебе нельзя идти домой. Я сейчас приготовлю тебе ванну и почищу
твою одежду.
Она подошла к ванне и открыла кран. Вода, журча и пуская пар, полилась
в нее.
-- Только снимай свои вещи осторожно, мне не нужна в кухне угольная
пыль.
Я помедлил, снял свитер и рубашку и снова стоял в нерешительности. Вода
поднималась быстро, и ванна была уже почти полной.
-- Ты что, хочешь мыться в брюках и ботинках? Парнишка, я на тебе не
смотрю.
Однако, когда я закрыл кран и снял трусы, она преспокойно меня
разглядывала. Я покраснел, залез в ванну и с головой погрузился в воду.
Когда я вынырнул, она была с моими вещами на балконе. Я слышал, как она
стучала один о другой ботинками и вытряхивала брюки и свитер. Она что-то
крикнула вниз, через угольную пыль и древесные опилки, снизу ей что-то
крикнули в ответ и она рассмеялась. Вернувшись назад в кухню, она положила
мои вещи на стул. В мою сторону она бросила лишь беглый взгляд.
-- Возьми шампунь и помой голову тоже. Я сейчас принесу полотенце.
Она взяла что-то из платяного шкафа и вышла из кухни.
Я как следует помылся. Вода в ванне была грязной, и я пустил в нее
новую воду, чтобы ополоснуть под струей из крана голову и лицо. Потом я
просто лежал, слушал, как рокочет колонка подогрева воды, чувствовал на
своем лице прохладу воздуха, долетавшую до меня через чуть приоткрытую дверь
кухни, а на теле -- ласкающее тепло воды. Мне было приятно. Это была
возбуждающая приятность, и моя мужская плоть налилась кровью.
Я не поднимал взгляда, когда она вошла в кухню, и сделал это только
тогда, когда она уже стояла перед ванной. Она распахнула большое полотенце.
-- Иди сюда!
Я повернулся к ней спиной, когда поднимался и вылезал из ванны. Она
завернула меня сзади в полотенце, с ног до головы, и насухо вытерла. Затем
она отпустила полотенце и оно упало на пол. Я не решался сделать ни единого
движения. Она так близко подступила ко мне, что я чувствовал ее грудь на
своей спине и ее живот на своих ягодицах. Она тоже была голой. Она обняла
меня, положив мне одну руку на грудь, а другую на мою возбужденную плоть.
-- Вот зачем ты здесь!
-- Я...
Я не знал, что сказать. Я не смел сказать ни "да", ни "нет". Я
повернулся к ней. Я мало что мог там у нее увидеть, мы стояли слишком близко
друг к другу. Но я был весь потрясен присутствием ее голого тела.
-- Какая ты красивая!
-- Ах, парнишка, что ты несешь.
Она рассмеялась и обвила мою шею руками. Я тоже обнял ее.
Я боялся: боялся прикосновений, боялся поцелуев, боялся того, что не
понравлюсь ей и не покажусь ей достаточно способным. Но после того как мы
некоторое время постояли так, держа друг друга в объятиях, после того как я
вдохнул ее запах, почувствовал ее тепло и силу, все пошло своим естественным
ходом: изучение ее тела руками и ртом, встреча наших губ и потом она на мне,
лицом к лицу, пока я не почувствовал надвижения благодатной волны и не
закрыл глаза, пытаясь сначала сдержаться и крича потом так громко, что ей
пришлось приглушать мой крик своей ладонью.
7
Следующей ночью я в нее влюбился. Спал я не глубоко, я страстно желал
ее, я видел ее во сне и мне казалось, что я чувствую ее своими руками, пока
не замечал, что держу ими подушку или одеяло. От поцелуев у меня болели
губы. То и дело моя плоть возбуждалась, но я не хотел удовлетворять сам
себя. Я никогда больше не хотел удовлетворять сам себя. Я хотел быть с ней.
Неужели то, что я в нее влюбился, было ценой за то, что она спала со
мной? И сегодня, после ночи, проведенной с женщиной, у меня все еще
появляется чувство, что меня одарили нежностями и что мне следует их как-то
компенсировать -- по отношению к ней, моей первой, которую я все еще пытаюсь
любить, а также по отношению к миру, которому я отдаю себя на суд.
Среди немногих живых воспоминаний, оставшихся у меня от раннего
детства, есть одно, в котором запечатлелась обстановка того зимнеего утра,
когда мне было четыре года и моя мать одевала меня на кухне. Комната, в
которой я тогда спал, не отапливалась, и по ночам и утрам в ней часто бывало
очень холодно. Я помню теплую кухню и жаркую плиту -- тяжелое, железное
приспособление, в котором, оттянув крюком в сторону железные листы и кольца
конфорок, можно было видеть огонь и в котором в специальном углублении
всегда была теплая вода. К этой плите моя мать подвинула стул, я стоял на
нем, а она тем временем мыла и одевала меня. Я помню благодатное чувство
тепла и наслаждение, получаемое мною от того, что меня моют и одевают в этом
тепле. Я вспоминаю также, что когда бы эта сцена не возвращалась ко мне в
моей памяти, я всегда спрашивал себя, почему моя мать обращалась тогда со
мной так нежно. Я болел? Может быть, мои брат и сестры получили что-то, чего
не получил я? Может быть, дальше в тот день мне предстояло перенести или
пережить что-нибудь неприятное, трудное?
И точно так же потому, что женщина, которую я в своих мыслях не мог
назвать никаким именем, с такой нежностью отнеслась ко мне накануне, я на
следующий день снова пошел в школу. Свою роль тут сыграло и то, что мне
хотелось выставить напоказ приобретенную мною мужскую зрелость. Не то, чтобы
я хотел этим хвастаться. Просто я чувствовал себя полным силы и
превосходства и в блеске этой силы и этого превосходства хотел предстать
перед своими одноклассниками и учителями. Помимо того, хоть я и не говорил с
ней об этом, но мог себе представить, что ей, как трамвайному кондуктору,
нередко приходилось работать до позднего вечера и даже ночи. Разве удалось
бы мне видеть ее каждый день, продолжай я сидеть дома и выходи я из него
только на предписанные мне щадящие прогулки?
Когда я в тот день под вечер пришел от нее домой, мои родители и брат с
сестрами уже сидели за ужином.
-- Почему так поздно? Мать волновалась за тебя.
В голосе моего отца было больше раздражения, чем беспокойства.
Я сказал, что заблудился. Я сказал, что хотел прогуляться через
братское кладбище к замку Молькенкур, но почему-то долго не мог к нему выйти
и в конце концов очутился в Нуслохе.
-- У меня не было денег и поэтому я шел из Нуслоха домой пешком.
-- Ты бы мог поймать попутку.
Моя младшая сестра иногда ездила автостопом, чего мои родители не
одобряли.
Мой старший брат презрительно фыркнул:
-- Молькенкур и Нуслох -- это же два совершенно разных конца.
Моя старшая сестра, ничего не говоря, изучала меня взглядом.
-- Я пойду завтра в школу.
-- Тогда на географии держи ухо востро. Мы различаем север и юг, и
солнце восходит...
Мать прервала брата:
-- Врач сказал -- еще три недели.
-- Если пешком он может дойти через братское кладбище до Нуслоха и
обратно, то вполне может идти и в школу. С силой у него все в порядке,
только мозгов не хватает.
В раннем детстве мы с братом постоянно дрались, а позднее сталкивались
словесно. Будучи на три года старше меня, он превосходил меня как в одном,
так и в другом. Со временем я перестал давать ему сдачи и его боевые выпады
стали попадать в пустоту. С тех пор он ограничивался одними придирками.
-- Что ты скажешь?
Мать повернулась к отцу. Он положил нож с вилкой на тарелку, откинулся
назад и сплел пальцы рук на коленях. Он молчал и задумчиво смотрел перед
собой, как это бывало всякий раз, когда моя мать обращалась к нему по поводу
детей или домашнего хозяйства. И, как и всякий раз, я задался вопросом,
действительно ли он думает над тем, о чем его спросила мать, или о своей
работе. Может, он и пытался думать над ее вопросом, но, окунувшись раз в
свои раздумья, уже не мог думать ни о чем ином, кроме своей работы. Он был
профессором философии, и думать было его жизнью, думать и читать, писать и
обучать.
Порой мне казалось, что мы, его семья, были для него чем-то вроде
домашних животных. Собака, с которой выходишь погулять, и кошка, с которой
играешь, а также кошка, которая сворачивается у тебя на коленях в клубок и
мурлычет под твои поглаживания, -- кому-то все это очень по душе, кому-то
это в определенной степени даже нужно, однако покупка корма, чистка ящика с
песком и походы к ветеринару, собственно говоря, в тягость не одному
любителю животных. Ведь жизнь идет по другой колее. Мне очень хотелось,
чтобы мы, его семья, были его жизнью. Иногда я хотел, чтобы и мой
брат-придира и моя дерзкая младшая сестра были другими. Но в тот вечер они
вдруг все стали мне ужасно близкими. Младшая сестра. Нелегко, наверное, было
быть самой младшей в семье, в которой четверо детей, и, наверное, она не
могла завоевать своих позиций без некоторой дерзости. Старший брат. Мы жили
с ним в одной комнате, что наверняка мучало его больше, чем меня, и, кроме
того, с момента начала моей болезни ему пришлось совсем уйти из нашей
комнаты и спать на диване в гостиной. Как ему было после этого не
придираться? Мой отец. Почему это мы, его дети, должны были быть его жизнью?
Мы росли, взрослели и недалек был тот день, когда мы окончательно уйдем из
родного дома.
У меня тогда было такое чувство, будто мы в последний раз сидим сообща
за круглым столом под медной пятисвечной люстрой, будто мы в последний раз
едим из старых тарелок с зелеными хвостиками узора по краям, будто мы в
последний раз говорим друг с другом так близко. В моей душе было ощущение
какого-то прощания. Я еще никуда не ушел, но меня уже здесь не было. Я
тосковал по матери и отцу и брату с сестрами, и одновременно по той женщине.
Отец посмотрел на меня.
-- Значит, ты говоришь, что идешь завтра в школу, да?
-- Да.
Выходит, он заметил, что мои слова относились в первую очередь к нему,
а не к матери, и что я не сказал, что подумываю, не пойти ли мне снова в
школу.
Он кивнул.
-- Что ж, иди. Если будет тяжело, опять останешься дома.
Я был рад. И вместе с тем у меня было такое чувство, будто сейчас наше
прощание состоялось.
8
В следующие дни она работала в первую смену. В двенадцать она приходила
домой, а я изо дня в день прогуливал последний урок, чтобы ждать ее на
лестничной площадке перед ее дверью. Мы принимали ванну, занимались любовью
и ближе к половине второго я поспешно одевался и бежал домой. В пол-второго
у нас дома был обед. По воскресеньям у нас садились обедать уже в
двенадцать, однако в этот день и ее утренняя смена начиналась и
заканчивалась позже.
От мытья я бы вообще отказался. Она педантично следила за своей
чистотой, мылась под душем по утрам, и мне нравился запах духов, пота и
трамвая, который она приносила с cобой с работы. Но мне нравилось также и ее
мокрое, гладкое от мыла тело; я с удовольствием давал ей намыливать себя и с
удовольствием намыливал ее, и она учила меня делать это не смущенно, а с
естественной, подчиняющей себе обстоятельностью. И во время нашей любовной
близости она, конечно же, полностью владела мной. Ее губы брали мои губы, ее
язык играл с моим языком, она говорила мне, где и как я должен был ее
трогать, и когда она скакала на мне, пока не достигала высшей точки своего
блаженства, я был для нее лишь объектом, при помощи и посредством которого
она удовлетворяла свое желание. Нельзя сказать, чтобы она не была нежной и
не доставляла наслаждения и мне. Просто делала она это, забавляясь со мной в
свое удовольствие, пока я не наберусь достаточно опыта, чтобы подчинять ее
себе.
Это пришло позже. Хотя до конца я этому так никогда и не научился. Да и
надо ли мне это тогда было? Я был еще совсем молод, быстро доходил до
изнеможения, и когда потом опять начинал потихоньку собираться с силами, то
охотно давал ей брать инициативу в свои руки. Я смотрел на нее, когда она
была надо мной, на ее живот, на котором повыше пупка проходила глубокая
складка, на ее груди, правая из которых была чуть-чуть больше левой, на ее
лицо с открытым ртом. Она опиралась руками на мою грудь и в последний момент
отрывалась от меня, заводила руки за голову и издавала глухой,
всхлипывающий, гортанный стон, который в первый раз напугал меня и которого
я впоследствии с нетерпением ждал.
После этого мы лежали в изнеможении. Она часто засыпала на мне. Я
слышал шум пилы во дворе и еще более громкие крики столяров, работавших с
н