Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
нько
прислонился к дверному косяку и наблюдал за ней. Ее взгляд блуждал по полкам
с книгами, заполнявшим стены, словно она что-то читала. Потом она подошла к
одной полке, медленно провела указательным пальцем правой руки по корешкам
книг, подошла к следующей полке, опять стала вести пальцем по книгам,
корешок за корешком, и обошла так всю комнату. У окна она остановилась,
смотрела в темноту, на отображение полок с книгами и на свое собственное
отражение.
Это одна из картин с Ханной, отложившихся в моей памяти. Я их все четко
запечатлел, могу спроецировать их на свой внутренний экран и рассматривать
их на нем -- безо всяких изменений, все время как новые. Бывает, я на долгое
время о них забываю. Но они снова и снова встают передо мной в моей памяти и
тогда может случиться, что я по нескольку раз вынужден проецировать их одну
за одной на полотно своего внутреннего экрана и подолгу рассматривать их.
Одна картина -- это Ханна, одевающая в кухне чулки. Вторая -- это Ханна,
стоящая перед ванной и держащая в распростертых руках полотенце. Третья --
это Ханна, едущая на велосипеде с развевающимся по ветру платьем. И потом
еще эта картина, когда Ханна стоит в кабинете моего отца. На ней платье в
бело-голубую полоску, которое тогда называли платьем под мужскую рубашку. В
нем она выглядит очень молодо. Она провела пальцем по корешкам книг и
посмотрела в окно. Теперь она поворачивается ко мне, достаточно быстро, так,
что подол ее платья на какое-то мгновение волной поднимается вокруг ее ног,
прежде чем снова повиснуть неподвижно. У нее усталый взгляд.
-- Это все книги, которые твой отец только прочитал или же написал сам?
Я знал, что мой отец был автором одной книги о Канте и одной о Гегеле,
поискав, я нашел их и показал ей.
-- Почитай мне из них немного. Не хочешь, парнишка?
-- Я...
Я и в самом деле не хотел, но мне не хотелось также отказывать ей. Я
взял книгу отца о Канте и стал зачитывать из нее Ханне какой-то пассаж об
аналитике и диалектике, который ни она, ни я равным образом не понимали.
-- Хватит?
Она посмотрела на меня так, как будто все поняла или так, как будто
дело было совсем не в том, что там можно было понять, а что нет.
-- Ты когда-нибудь тоже будешь писать такие книги?
Я покачал головой.
-- А какие тогда? Другие?
-- Не знаю.
-- Ты будешь писать пьесы?
-- Я не знаю, Ханна.
Она кивнула. Мы сели за десерт и потом пошли к ней. С куда большим
удовольствием я лег бы с ней в свою кровать, но она не хотела. Она
чувствовала себя у меня дома непрошенной гостьей. Она не выразила это
словами, но это было видно по тому, как она стояла в кухне или в дверях, как
ходила из комнаты в комнату, двигалась вдоль книг моего отца и как сидела со
мной за столом.
Я подарил ей шелковую ночную рубашку. Она была темно-лилового цвета, с
тонкими бретельками, оставляла руки и плечи открытыми и доставала Ханне до
лодыжек. Она сверкала и переливалась. Ханна была рада подарку, смеялась и
ликовала. Она осмотрела себя сверху донизу, повернулась, сделала несколько
танцевальных движений, посмотрела в зеркало, задержавшись у него на какое-то
время, и принялась танцевать дальше. Это тоже одна из картин, оставшихся мне
от Ханны.
13
Начало нового учебного года всегда было для меня важным событием.
Переход из младшего отделения седьмого класса в старшее принес с собой одно
особенно существенное изменение. Мой класс расформировали и распределили по
трем параллельным классам. Довольно многие из учеников не смогли преодолеть
рубеж, отделяющий младшее отделение от старшего, и поэтому четыре маленьких
класса собрали в три больших.
В гимназию, в которой я учился, долгое время принимались только
мальчики. Когда в нее стали принимать и девочек, то их поначалу было так
мало, что их не распределяли равномерно по параллельным классам, а
определяли сперва только в какой-нибудь один и потом уже в остальные два,
пока их численность в каждом из классов не составляла одну треть от общей
численности учеников в классе. В моем выпуске тогда было не так много
девочек, чтобы некоторых из них можно было добавить в мой старый класс.
Четвертый по счету параллельный класс, мы были классом, состоявшим из одних
мальчиков. Поэтому расформирование и распределение затронули именно нас, а
не других.
Об этом мы узнали только в самом начале нового учебного года. Директор
гимназии собрал всех нас и сообщил нам, что наш класс расформирован и кто
куда сейчас распределен. Вместе с шестью другими одноклассниками я
направился по пустым коридорам в новый класс. Нам показали на незанятые
места, мне досталось место во втором ряду. Это были парты на одного,
стоявшие по две тремя колоннами. Я сидел в средней. Слева от меня сидел мой
старый-новый одноклассник Рудольф Барген, грузный, спокойный, надежный
парень, шахматист и хоккеист, с которым я в старом классе едва имел контакт,
но с которым вскоре нас связала прочная дружба. Справа от меня, по ту
сторону прохода, сидели девочки.
Моей соседкой справа была Софи. Каштанововолосая, кареглазая,
по-летнему загорелая, с золотистыми волосиками на голых руках. Когда я сел и
стал осматриваться по сторонам, она улыбнулась мне.
Я улыбнулся в ответ. Я чувствовал себя хорошо, радовался новому началу
в новом классе и предстоящему знакомству с девочками. Будучи еще в младшем
отделении, я нередко наблюдал за своими соучениками: независимо от того,
были в их классе девочки или нет, они боялись их, избегали их, и либо
задавались перед ними, либо только смотрели на них влюбленными глазами. Я же
уже имел свой опыт и мог вести себя с ними раскованно и просто
по-товарищески. Девочкам это нравилось. Я был уверен, что мне удастся
наладить с ними в новом классе хорошие отношения и снискать к себе тем самым
уважение "мужской части".
Интересно, это со всеми так бывает? В своем юношестве я всегда
чувствовал себя или чересчур уверенно, или чересчур неуверенно. Я казался
самому себе или совершенно неспособным, невзрачным и жалким, или же полагал,
что я во всех отношениях хорош собою и все у меня должно так же хорошо
получаться. Если я чувствовал себя уверенно, мне были по плечу самые большие
трудности. Однако самой маленькой неудачи было достаточно, чтобы убедить
меня в моей никчемности. Возвращение уверенности в себе никогда не было у
меня результатом успеха; по сравнению с тем, каких достижений я, собственно,
от себя ожидал и к какому признанию со стороны окружающих стремился, каждый
мой успех был ничтожен, и ощущение мною этой ничтожности или, наоборот,
гордость за свои успехи зависели у меня от того, в каком душевном состоянии
я на данный момент находился. С Ханной на протяжении долгих недель мой
внутренний мир был в порядке -- несмотря на наши разногласия, несмотря на
то, что она то и дело грозила порвать со мной и мне то и дело приходилось
перед ней унижаться. И так же гармонично началось для меня лето в новом
классе.
Я вижу перед собой нашу классную комнату: спереди справа -- дверь,
справа на стене -- деревянная рейка с крючками для одежды, слева -- окна,
через которые видна гора Хейлигенберг, а если подойти к ним ближе, как мы
делали это во время перемен, то можно было видеть внизу улицу, реку и луга
на другом берегу, спереди -- доска, стойка для географических карт и
диаграмм, учительский пульт и стул, стоящие на небольшом возвышении. Стены
снизу и примерно до уровня среднего человеческого роста были выкрашены
желтой масляной краской, выше они были белыми и с потолка свисали две
шарообразные лампы молочного цвета. В помещении не было ничего лишнего,
никаких картин, никаких растений, никаких парт сверх уже имеющихся, никаких
шкафов с забытыми учебниками и тетрадями или цветным мелом. Когда мой взгляд
блуждал по классу, он неизменно останавливался на окне или, украдкой, на
соседке и соседе. Когда Софи замечала, что я смотрю на нее, она
поворачивалась ко мне и улыбалась.
-- Берг, то, что София -- греческое имя, еще не повод для того, чтобы
изучать на уроке греческого языка свою соседку. Переводите дальше!
Мы переводили Одиссею. Я прочитал ее всю раньше на немецком, любил этот
эпос и не перестал любить его по сей день. Когда вызывали переводить меня,
мне требовались лишь секунды, чтобы найти нужное место и приступить к
переводу. После того как учитель поддел меня насчет Софи и весь класс
закончил смеяться, я, начиная читать, запнулся, но запнулся совсем по иной
причине. Навсикая, по росту и виду напоминающая бессмертных, непорочная и
белорукая -- кого из двух я мог тут себе представить, Ханну или Софи? Одна
из них должна была быть ею.
14
Когда у самолета отказывают моторы, это еще не означает конец полета.
Самолеты не падают с неба камнями. Они, огромные, мощные пассажирские
авиалайнеры, планируют дальше, от получаса до сорока пяти минут, чтобы затем
разбиться при попытке совершить посадку. Пассажиры ничего не замечают. Полет
с отказавшими моторами ощущается не иначе, чем полет с моторами работающими.
Он только делается тише, но совсем ненамного: громче моторов шумит ветер,
бьющий о фюзеляж и крылья. Рано или поздно, бросив взгляд в иллюминатор,
можно увидеть, что земля или море вдруг угрожающе приблизились. Или же все
увлечены фильмом и стюардессы опустили на иллюминаторы плотные жалюзи. Не
исключено, что более бесшумный полет пассажирам даже особенно приятен.
Лето было планирующим полетом нашей любви. Или, точнее говоря, моей
любви к Ханне; о ее любви ко мне я ничего не знаю.
Мы сохранили наш ритуал чтения, мытья в ванне, любви и лежания рядом
друг с другом. Я читал ей "Войну и мир", со всеми размышлениями Толстого об
истории, великих людях, России, любви и чести. У меня ушло на это в общей
сложности, наверное, от сорока до пятидесяти часов. Ханна опять с интересом
следила за ходом повествования. Однако на сей раз это выглядело иначе; она
воздерживалась от своих суждений, не делала Наташу, Андрея и Пьера частью
своего мира, как, например, делала это раньше с Луизой и Эмилией, а просто
вступала в их мир так, как с удивлением ступаешь на далекие экзотические
берега или входишь в замок, в который тебя пустили, в котором тебе можно
задержаться, который ты можешь дотошно осмотреть, так и не освободившись,
однако, до конца от своей робости. Все вещи, которые я читал ей раньше, я к
началу чтения уже знал. "Война и мир" была и для меня новым произведением. К
далеким берегам мы отправились здесь с ней вместе.
Мы придумывали друг для друга ласкательные имена. Она перестала
называть меня одним только "парнишкой", перейдя к разным уменьшительным
формам слов вроде лягушка, жук, щенок, кремень или роза, иногда с теми или
иными определениями. Я оставался верен ее имени Ханна, пока она не спросила
меня:
-- Какое животное ты себе представляешь, когда обнимаешь меня,
закрываешь глаза и видишь перед собой разных животных?
Я закрыл глаза и стал представлять себе разных животных. Мы лежали,
прильнув друг к другу, моя голова на ее шее, моя шея на ее груди, моя правая
рука под ней и на ее спине и моя левая рука на ее бедре. Я начал гладить ее
широкую спину, ее крепкие ляжки, ее плотный зад и одновременно отчетливо
чувствовал ее грудь и ее живот на своей шее и своей груди. Ее кожа была под
моими пальцами гладкой и мягкой, а ее тело -- сильным и надежным. Когда моя
ладонь легла на ее икру, я ощутил непрерывную, пульсирующую игру ее мышц.
Это вызвало в моем воображении картину о том, как подергивает мышцами
лошадь, когда пытается согнать с себя мух.
-- Я представляю себе лошадь.
-- Лошадь?
Она высвободилась из моих объятий, приподнялась и посмотрела на меня.
Посмотрела на меня в ужасе.
-- Тебе разве не нравится? Я потому так подумал, что ты такая приятная
на ощупь, гладкая и мягкая, а дальше под кожей -- крепкая и сильная. И
потому, что твоя икра дергается.
Я объяснил ей свою ассоциацию. Она посмотрела на игру мышц своих икр.
-- Лошадь... -- покачала она головой, -- не знаю даже...
Это была не ее манера. Обычно она выражала свое мнение совершенно
однозначно, или согласием или отрицанием. С первой секунды под ее испуганным
взглядом я был готов, если надо, взять все обратно, повиниться и просить о
прощении. Но теперь я пробовал примирить ее с этим лошадиным сравнением.
-- Я бы, например, мог называть тебя Шеваль или Но-Но, Хуазо или Царица
Розалинда. Когда я представляю себе лошадь, я думаю не о лошадиных зубах или
о лошадином черепе или что бы там тебе не нравилось в лошади, а о чем-то
добром, теплом, мягком и сильном. Ты для меня не зайка или киска, и тигрицей
тебя тоже нельзя назвать -- в ней есть что-то такое... что-то злое, а ты не
такая.
Она легла на спину, положив руки под голову. Теперь я привстал и
смотрел на нее. Ее взгляд был направлен в пустоту. Через какое-то время она
повернула ко мне свое лицо. Оно выражало необыкновенную глубину чувств.
-- Нет, мне нравится, когда ты называешь меня лошадью или другими
лошадиными именами. Ты объяснишь мне их?
Однажды мы были с ней вместе в театре в соседнем городе и смотрели
"Коварство и любовь". Для Ханны это было первое посещение театра в ее жизни,
и она получала удовольствие от всего -- от самого спектакля до шампанского в
антракте. Я поддерживал ее за талию и мне было все равно, что о нас, как о
паре, думают люди. Я гордился тем, что мне было все равно. Вместе с тем я
знал, что будь мы в театре в моем родном городе, то там бы мне было
совершенно не все равно. А она знала об этом?
Она знала, что моя жизнь летом не вращалась больше только вокруг нее,
вокруг школы и учебы. Все чаще, когда я приходил к ней под вечер, я приходил
из городского открытого бассейна. Это было место, где собирались мои
одноклассники и одноклассницы, где мы сообща выполняли домашние задания,
играли в футбол, волейбол и скат и флиртовали. Там кипела коллективная жизнь
класса, и для меня много значило быть там и участвовать в этой жизни. То,
что я, в зависимости от того, как работала Ханна, приходил в бассейн позже
или уходил раньше других, не вредило моему авторитету, а, наоборот, делало
меня интересным. Я знал это. Я знал также, что я ничего не пропускал на этих
встречах, и тем не менее у меня нередко бывало такое чувство, что именно
тогда, когда я на них отсутствовал, там без меня что-то, бог знает что,
происходило. Я долго не решался задать себе вопрос, где мне хотелось бывать
больше, в бассейне или у Ханны. На мой день рождения в июле мне в бассейне
устроили настоящее чествование, лишь с сожалением и неохотой я был отпущен
потом по своим делам и хмуро встречен утомленной Ханной. Она не знала, что у
меня был день рождения. Еще раньше я поинтересовался, когда был день
рождения у нее, и она сказала, что двадцать первого октября, о моем же она
ничего не спросила. И настроение у нее, надо сказать, было не хуже, чем
обычно, когда она приходила уставшая с работы домой. Но на меня неприятно
действовала ее угрюмость, и мне хотелось вернуться обратно в бассейн, к
одноклассницам и одноклассникам, к легкости наших разговоров, шуток, игр и
флирта. Когда я тоже ответил ей раздраженно, мы принялись спорить и Ханна
начала обращаться со мной, как с пустым местом, меня снова охватил страх,
что я потеряю ее, и я стал унижаться и извиняться до тех пор, пока она не
приняла меня в свои объятия. Однако я не мог избавиться от своей
озлобленности.
15
Потом я начал предавать ее.
Я не выдавал никаких тайн и не выставлял Ханну в дурном свете, нет. Я
не открывал ничего из того, что мне следовало держать при себе. Я держал при
себе то, что мне следовало открыть. Я не признавался в наших отношениях. Я
знаю, что отречение является неброским вариантом предательства. Снаружи не
видно, отрекается ли человек или только оберегает какой-то секрет, проявляет
тактичность, избегает неприятностей и неловких ситуаций. Однако тот, кто не
признается, все очень хорошо знает. И отречение в той же мере обрекает на
гибель любые отношения, как и самые эффектные варианты предательства.
Я уже не помню, когда я отрекся от Ханны в первый раз. Товарищеские
связи летних дней в бассейне постепенно перерастали в дружеские. Помимо
моего соседа по парте слева, знакомого мне по старому классу, мне в новом
классе особенно нравился Хольгер Шлютер, который, как и я, интересовался
историей и литературой и с которым я быстро нашел общий язык. Общий язык я
нашел вскоре и с Софи, которая жила от меня несколькими улицами дальше и с
которой мне поэтому было по пути, когда я направлялся в бассейн. Сначала я
говорил себе, что еще недостаточно хорошо знаю своих новых друзей, чтобы
рассказать им о Ханне. Позже у меня не находилось подходящей возможности,
подходящей минуты, подходящих слов. В итоге было уже поздно рассказывать о
Ханне, вытягивать ее на поверхность наряду с другими своими юношескими
тайнами. Я говорил себе, что если я начну рассказывать о ней с таким
опозданием, то это наверняка создаст у всех впечатление, что я потому молчал
о Ханне так долго, что в наших отношениях не все уж так благополучно и что я
мучаюсь плохой совестью. Но как бы я себя не уверял -- я знал, что предавал
Ханну, когда делал вид, будто рассказываю друзьям о чем-то важном в своей
жизни и при этом не говорил о Ханне ни слова.
То, что они замечали, что я был с ними не совсем откровенен, ничуть не
улучшало ситуации. Как-то вечером по дороге домой мы с Софи попали под
сильную грозу и спрятались в нойенгеймском поле, в котором тогда еще не
стояло здание университета, а кругом простирались сады и пашни, под навесом
одного из садовых домиков. Вовсю сверкала молния и гремел гром, бушевал
ветер и большими, тяжелыми каплями стучал дождь. В довершение всего
температура понизилась, наверное, градусов на пять. Нам сделалось холодно, и
я обнял Софи.
-- Михаель?
Она смотрела не на меня, а перед собой, на потоки дождя.
-- Да?
-- Ты так долго болел, у тебя была желтуха. Теперь у тебя проблемы
из-за твоей болезни? Ты боишься, что до конца не выздоровеешь? Может, тебе
врачи сказали что-то? И теперь тебе каждый день надо ходить в больницу на
переливание крови и разные инъекции?
Ханна как болезнь... Мне было стыдно. Но о Ханне я не мог говорить и
подавно.
-- Нет, Софи. Я больше не болен. Моя печень в полном порядке, и через
год мне даже можно будет пить алкоголь, если я захочу, конечно, но я не
хочу. Проблема в том...
Мне не хотелось, когда речь шла о Ханне, говорить о какой-то проблеме.
-- Я прихожу позже и ухожу раньше совсем по другой причине.
-- Ты не хочешь об этом говорить или, в общем-то, хочешь, но не знаешь,
как?
Я не хотел или не знал, как? Я и сам не мог ответить на этот вопрос. Но
когда мы стояли там вдвоем, под вспышками молний, под раскатистым и близким
рокотом грома и под шумом проливного дождя, замерзшие и слегка согревающие
друг друга, у меня было такое чувство, что именно ей, Софи, я должен был
рассказать о Ханне.
-- Может быть, я расскажу тебе об этом в другой раз.
Но до этого так никогда и не дошло.
16
Для меня осталось полной